Текст книги "Приключения 1990"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Юрий Нагибин,Борис Руденко,Андрей Молчанов,Валерий Аграновский,Виктор Топоров
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)
Марина Осипова
Вскочила в вагон метро, и тут же кто-то довольно настойчиво потянул меня за рукав. Обернулась. Мой первый муж. Вот встреча... Честное слово, обрадовалась. Да и он тоже. Ну а почему бы и нет, действительно? Да, развелись, не сложилось, но не враги же и не чужие... А все-таки грустно. Говорили, улыбались, но как бы через прозрачную перегородку. Прошлое нас связывает, а настоящее разъединяет. У него семья, дочь. Странно, я ревную, идиотка... Две остановки, и вот он выходит, коснувшись моего локтя, теряется в толпе, а я все еще вижу перед собой его лицо, печально бодрящиеся в улыбке глаза... Увидимся ли вновь? Поезд уносится в черноту, в стекле вагона серые силовые кабели и отражения людей. Смутно как-то... Он любит меня. Я знаю – любит. Но это потеряно, конечно, это уже там – вдалеке пережитого. Возникает дурацкая мысль: что будет в душе одного из нас, когда он узнает о смерти другого? Какая дрянь лезет в голову! А все же? Нет, лучше об этом не думать. Забыть. Но не забудешь ведь. Человек жив прошлым своим. Спохватываюсь: не спросила, как его родители... И вспоминаю день нашего разрыва. Внешне прелестный денек. Солнышко. Гудят фонтаны. Мы идем по аллее посольства – оранжевый песочек, пальмы, кустарники в кровавых и сиреневых цветах, кактусы... Африка. Муж идет. Свекор. Свекровь. Противные слова, что-то в них огородно-неудобоваримое... Иду я. Муж здесь работает, а я и родители его здесь в гостях. Вчера прилетели.
– Марина, деточка, – говорит свекровь, – пойми меня как мать. Он, – это она про моего мужа, – не в силах так жить. Ты – там, он – здесь. Вам надо определиться. От этого зависит его карьера. А ты жена, и главное для тебя – интересы мужа, создание ему всех условий работы и быта, что составляет весь смысл нашей... женской судьбы, поверь! – Звучит с пафосом. Я ей не верю. – Твое актерство... – продолжает мама мужа горько и сладко одновременно, – да, сейчас ты где-то там снимаешься, возможен успех, да... Но это несерьезно, это жалко, в конце концов! Затем богемное окружение, разврат... – Ее полное, благонравное лицо под сенью панамы с декоративным цветком из блекло-голубой ленты идет брезгливыми складками. – Ужасно! Ты все же жена дипломата! – Последнее слово произносится с благоговением. Она тоже жена дипломата. Ныне пенсионера.
Пенсионер-свекор – благородная борода, пенсне, лакированные штиблеты с обрубленными носами – идет рядом, тяжко вздыхая.
– Это безответственно, Марина, – изрекает он, соглашаясь с супругой. Голос его солиден, цветист, в нем что-то определенно оперное. – Жить так... – Углы губ его опускаются, а плечи приподнимаются. – Потом в самом деле – эта шатия-братия, сплошное... мда.
Муж молчит. Он держит меня под руку. Он ведет себя дипломатично. Пальцы его напряжены... Он вмешается, когда нужен будет последний, добивающий меня удар. Я озлобляюсь. Но стараюсь говорить корректно.
– Актеры, – говорю я корректно, – маленькие, беззащитные, ранимые люди. Но это искренние люди, как правило.
– Это подонки, как правило, – говорит свекор жестко.
Говорить корректно я уже не в состоянии.
– Ваше определение более применимо к деятелям, вами, как правило, превозносимым, – говорю я.
Свекровь дергает головой, как испуганная лошадь.
– Прости, Мариночка, – шипит она с бархатным сарказмом, – но, к сожалению, твои родители не сумели внушить тебе ни такта, ни... правильного отношения к жизни.
– Не сумели. Зато ваши родители приложили все усилия, чтобы внушить вам, будто главное в женской судьбе – это карьера мужа, тряпки, машина... – Я перечисляю блага земные. – Большего, по-моему, вам внушать и не собирались.
– Я попрошу!.. – оглядываясь, нет ли поблизости свидетелей, говорит свекор. Пенсне его и борода прыгают от возмущения.
Свекровь, вдохновленная его единомыслием, закатывает глаза и изящным жестом прикладывает растопыренные, в кольцах, пальцы к сердцу. Актриса она никудышная, но муж мой, твердо и зло отстранив меня, спешит ей на помощь.
– Ты ничего не понимаешь, Марина, – произносит он с горечью. – И не хочешь понять!
Я вижу его озабоченное, расстроенное лицо, влажную сыпь пота на лбу; его глаза – в них холод и непонимание меня, понимание всех и непонимание меня; тогда я бросаюсь прочь и сознаю, уже убегая по аллее, что бежать некуда, и до того мгновения, когда сяду в самолет и вырвусь наконец из этой страны, где чужое все, даже самый близкий человек и тот чужой, до того мгновения еще придется вынести уговоры, упреки, десятки обид – своих и опять-таки чужих, придется бесконечно решать то, что, в общем, решено...
Последнее, что я помню из того дня, – пальма на газоне. Подстриженный газон и пальма, чей серый суставчатый ствол словно составлен из множества отполированных чашечек. Мне неудержимо хочется уткнуться в этот ствол лицом и заплакать. Но этого делать нельзя. И я этого не делаю. Я степенно направляюсь домой, отвечая на кивки каких-то незнакомых людей. Жалею я, что так все произошло? Сейчас, наверное, нет... Нет.
Владимир Крохин
В комедийное объединение дозваниваюсь, но режиссер отсутствует, и я говорю с его ассистентом. Только что, оказывается, завершены последние пробы. Мне называются фамилии актеров и актрис. Фамилия одной из актрис, Осипова, заставляет меня в правильности выбора режиссера усомниться. Очаровательная женщина, эмоции вызывает положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл – дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. Ну а дальше посмотрим. Надо – я чувствую! – надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и неплохой, но где взять время?! А так – все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!
Кручу телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное «занято» к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
– Сегодня вечером, старичок, – пыхтит Сержик, – твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны.
Мы страшно довольны друг другом.
Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного. Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но когда эта беда осложняется еще и внезапной изжогой, иду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки пятерчатки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
Хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Становится еще хуже, поскольку общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкого и холодного лимонада зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я возвращаюсь к себе, запираю дверь и, с надеждой ожидая благотворного действия пятерчатки, просматриваю корреспонденцию. Очень хочется спать. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, – крупный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное – здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг – жить так. Я и захочу, не сумею. Дурак. Самоубийца. Вырожденец.
Игорь Егоров
К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе.
Сошел. Шоссе, вдоль него – тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.
Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка... Сели пить чай. Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой – самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, – дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.
– Во, – Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. – Дотащишь?
Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.
– Эва, – раздался из-за двери скрипучий старческий голос, – ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!
– Бабуля! – гавкнул Михаил, отворяя дверь, за ней я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. – Скройся!
– Не простится грех! – прошамкал голос в ответ.
– Вот... черт! – возвысил тон Михаил. – Ворона старая.
– Не чертакайся, – рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. – Ишь, дьявол рыжий!
Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмурый. Да и мне что-то стало невесело, глядя на этот мешок... В чем-то мы ошибались сейчас, совестью понимал.
– Висели иконки когда-то в домах, – сказал я, кашлянув. – Свидетели, так сказать, бытия...
– Ну хватит трепаться! – внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же и это его раздражало.
Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все – черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...
– Познакомился сегодня с одним клиентом, – оглянувшись на дверь, поведал Михаил. – Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюды приехал на месяц, так что будут предложения – плиз, не стесняйся.
– С иностранцами, конечно... – выразил я сомнение.
– А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! – снова завелся Михаил. – Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют – шариком будешь. Один мне тут заломил цену: за мешок – четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! – Он выразительно потряс руками. – Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь – вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, чего тебе объяснять, у тебя то же самое.
– Пока не то же, – возразил я, – но...
– Но к этому мы неотвратимо приблизимся, – закончил Михаил. – Не все же папа с мамой... Пиджачок-то, – он перегнулся через стол, брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все меня облачающее взглядом тоже брезгливым. – Мамочка небось сыночка одевает?
– Плохой пиджачок?
– Хороший. Камзол. В стиле «ренессанс». Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...
– Ну почему, – забормотал я, вставая. – Вот маман штаны сообразила, вельветовые.
– Штаны сойдут, – подмигнул Михаил. – Узки только.
– Узки?! – Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.
– Чего-то сзади, – констатировал товарищ. – Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем – тебя же надо принарядить...
– Ну ладно, – оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. – Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.
– Не знаю, – рассеянно произнес Михаил. – Будешь уходить, в прихожей крышка от коробки...
На этом разговор наш закончился. Я взвалил мешок за спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню – судя по походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.
– Здрасьте, – процедил я.
– Кар-ртошка, – указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. – Пр-ромерзнет... – И попер дальше.
Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.
– Будьте добры, двести граммов «Вечернего звона», – сказала девица, стоявшая передо мной. – Или нет... лучше «Вдохновение» за три рубля.
Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И – обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она – все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть. Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.
Она взяла свое «Вдохновение» и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.
«Значит, живет где-то здесь, – соображал я. – Рядом...»
Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.
Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..
Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и – здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, актриса... Впрочем, чему удивляться? Такое добро зазря не пропадает. Но как же так? Только что, в магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.
– Вот... женщина, – кивнув на экран, сказал папаша.
Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой «Победы» в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...
Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.
Владимир Крохин
К обеду горячка визитов и звонков ослабевает. Я расправляюсь с последней рукописью, заполняя бланк отказа, отношу конверты в отдел писем и следую в столовку.
Самочувствие удовлетворительное. Душевной и физической бодрости не наблюдается, но и мук также. Боль в голове усыплена лекарством, изжога пропала. Вспоминаю о зубе. Он не болит.
Приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.
После обеда, утирая на ходу рот салфеткой, отправляюсь обратно. Все дела переделаны, но ехать, в общем, некуда. Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесностружечными плитками, с рекламными плакатами на стенах, с двухтумбовым столом, где красуется табличка «Место занято» (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...
Звонок.
– Товарищ Крохин? – спрашивает трубка утвердительно.
– Да? – говорю я мило.
– Мне б с вами потолковать... Свиридов я...
Наверняка графоман, но пропуск заказываю. Делать все равно нечего.
Через пять минут является Свиридов. Дубленка, мохеровый шарф, ондатровая ушанка... Красноморд, толст и дышит носорожьим здоровьем. Кровь с коньяком.
– Из металлоремонта я, – сообщается мне грубым басом.
Вспоминаю. О деятельности подчиненной ему мастерской был написан разгромный фельетон, но фельетон зарубил главный – то ли написано было небрежно, то ли не подошла тема... Короче, дела минувшие. Я механически достаю из стола папку. Точно, фельетону каюк. Над заглавием «Сколько стоит ключ от квартиры?» – резолюция редактора: жирный минус. А писал сатиру друг Козловский.
Свиридов что-то лопочет. Доносится: меры, мол, приняты, виноват-расправлюсь, давайте не будем. О том, что визит его сверхабсолютно напрасен, он не догадывается.
С какой-то торжественностью, а может, всего лишь с затаенной опаской он кладет на стол конверт. Это взятка. Интересно, сколько в конверте? Конверт большой и пухлый.
«И приступил к Нему искуситель... И говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне».
Я смотрю куда-то мимо. Я произношу речь. Идея речи проста: чтоб больше такого... На стене у меня зеркало, и в нем я наблюдаю Свиридова в профиль. Его распирает чувство облегчения, уверенности в себе, в своем умении обращаться с людьми... Сейчас он наверняка приходит к пошлой мысли, что все продается и покупается. Он не прав. И как-нибудь на этой своей уверенности погорит. А может, и нет.
Я заканчиваю речь, беру конверт за краешек и кидаю его на колени всепонимающего человека из металлоремонта.
– Положение ваше, – подвожу итог, – отяготилось во многом тем, что пришли вы сюда не с раскаянием в сердце, а со мздой в руке. Таким образом, целесообразность фельетона очевидна. Так что... ждите воскресного выпуска.
Секунду Свиридов сидит выпучив глаза. Соображает. Затем встает и уходит, правда, вместо прощальных слов цедит матерные и хлопает дверью так, что она открывается вновь. Мелкое его хамство воспринимается мной холодно. Единственное, о чем думаю, – как убедить главного вернуться к материалу. Особой принципиальностью не отличаюсь, но слепо убежден, что граждан, подобных Свиридову, следует давить, как сытых клопов. Они – зло социальное, рождающее зло нравственное, что калечит бесчисленное множество людей слабых. Чума.
Дверь открывается, и на пороге возникает Козловский. Рыхлое лицо, рыжая бороденка, потертые джинсы, прожженная сигаретой синтетическая рубаха, пуловер в катышках свалявшейся шерсти...
– Салют из трех берданок! – Он садится на стол, прямо на свою рукопись. Ноги у него до отвращения тощие. – Какие планы?
– Ммм? – говорю я, думая, что этот прозаик-юморист сам по себе гораздо смешнее всех своих сочинений.
– В общем, так, – сообщает он. – Колька Внедрищев приглашает немедля к себе. Меня и тебя. Будут два каких-то эстрадника из Сибири. Нуждаются в сценарии концерта... Дело стоящее. С нас коньяк и сухое. Ты... при монетах? Я, понимаешь, поиздержался...
Колька Внедрищев – завотделом на телевидении. Это сила серьезного масштаба, и халтура у него всегда надежная, без осечек. Размышлять тут не приходится.
Я одеваюсь, гашу свет и запираю дверь на ключ. В этот момент звонит телефон. Мне представляется, что это – моя жена. Пока мы идем коридором и спускаемся в лифте, я думаю, как же ей тяжело со мной – лгущим, слабовольным и ненадежным. Впрочем, каков я есть, знаю лишь я, она менее пристрастна, поскольку и менее осведомлена.
Мы чистим снег с машины, прогреваем движок и, покуривая, слушаем мою передачку.
– Радио – большой унитаз, – говорит Саша. – В этом его прелесть. Но платить там стали меньше, согласись, отец...
– Угу, – отзываюсь я, думая, что сегодня надо попасть домой. Я сознаю глупость такого желания, детально представляя, как вхожу, вру о командировке в область, цапаюсь за чаем с тещей, потом с женой – без этого ни дня не обходится, это закон, пробираюсь в потемках в комнату, где спит сын, целую его и ложусь спать. Все. Но почему-то хочу домой. Вероятно, угнетает безнравственность нынешнего положения.
– Сегодня я должен попасть домой, – говорю я.
– Ну и попадешь, – вздыхает Сашка, блаженно, как кот, жмурясь от летящего в салон резкого света фонарей. – Раз должен.
Снег идти перестал, и вечер синий-синий.
Мы едем в магазин. Мне отчего-то грустно. Даже пусто как-то. Приемник докладывает последние новости. Завтра ожидается усиление мороза. Ночью – до минус сорока двух! С ума сойти! Я думаю о возвращении домой, о лысых покрышках, о долге за гаражный кооператив и еще о разной житейской дребедени, настойчиво отвлекающей нас от главного.
Козловский застывшими глазами смотрит на дорогу. Говорить нам не о чем. Но все же на светофоре он высказывается.
– День прошел, – говорит он.
– Да ну и хрен с ним, – отвечаю я, и мне становится от слов своих тяжело и неприятно. Я сказал это машинально. Так мы говорили в армии.
– Зеленый, – подсказывает Козловский.
Я жму на педаль акселератора.
Выхлоп из машин, как пар из чайников. Это сравнение я вставлю в какой-нибудь свой стих. Обязательно. Не забыть бы только.
Марина Осипова
Прощай, ушедший день! Ты был счастливым. Ты даровал мне много удач – больших и малых. Снимаюсь! До сих пор не верю, но это явь, это счастье, это жизнь! На радио отношение ко мне со стороны режиссерши установилось превосходное, и пусть мизерное это достижение, все-таки расходы на колготки оно мне обеспечивает. Далее – приятная встреча с главным в суете за кулисами. Парочка комплиментов и – неуверенный намек на мою занятость в новом спектакле. Похоже, полоса застоя кончается. Но обольщаться вредно. Наконец, удачи быта. Успела в магазины, и, более того, – повезло на две бараньи отбивные и мандарины.
Иду по улице, тащу сумки, перехватывая внимательные взгляды сограждан, а в них вопрос: «Неужели она?» Зачастую во взглядах, на меня обращенных, сквозит недоумение. По поводу сумок, отстаивания в очередях... Да, дорогие товарищи, много у нас общих, простецких забот. И не очень-то это и хорошо, по-моему. Выше обычной смертной себя не считаю, однако те, кто едет со мной в метро или стоит в очереди, – это зрители, а для них, как в актере, так и в писателе, художнике, должна крыться некая тайна, и всегда нас обязан разделять барьер. А какая там тайна, какой барьер в трамвайной давке или в гастрономе. Справедливы ли мои рассуждения – не знаю; безусловно, репутация человека, пользующегося общественным транспортом или же посещающего магазин, страдает едва ли, но некоторая проблематичность в данном вопросе мною тем не менее усматривается.
Муж, встречающий меня на пороге, хмур. Мгновенно всплывает воспоминание об оставшейся в раковине посуде, вслед за тем различаю шум воды... Так. Ситуация ясна. Посуду муж помыл сам и потому сердит вдвойне. Но при взгляде на сумки суровость черт лица его смягчается.
– Сашок, – бормочу я умиленно, – извини, опаздывала... Спасибо тебе, лапусь.
– Спасибо, – ворчит он, доставая из сумки мандарин и тут же начиная очищать его от кожуры. – Одно и то же! Изо дня в день! Пойми, – начинается нотация, – у нас есть дом, и хозяйка дома – ты.
– А ты – хозяин, – ухожу я в туман софистики.
– Да. Но кухня – не мое дело.
– Некоторые мужья, кстати, готовят, не доверяя женам.
Это я зря. Он снова разозлился.
– Хорошенький довод! Я готовь, я мой посуду, стирай, все я? А вы, сударыня? Актриса, да? Тонкая духовная организация? Я, между прочим, тоже актер. И хочу сказать: дом есть дом. Место отдыха. Место, где в первую очередь должна быть чистота. И все элементы обывательщины, включая шлепанцы, коврики, простынки, чайник там... Причем – в нормальном состоянии. Плинтус я приколочу, розетку починю, но кухня и белье – увольте!
– Саш, – перебиваю я, отгоняя начинающийся зуд съязвить что-нибудь не в его пользу, – меня берут в кинокомедию, представляешь?
– Поздравляю, – бросает он, скрываясь в комнате.
– Главный сказал, – стягивая сапог, продолжаю делиться радостями, – что в новом спектакле...
– Да знаю, знаю, – звучит раздраженно. – Мандарины гнилые, черт! Ты что, не смотрела, чего берешь, что ли?
Ну, друг милый, ты охамел. Просто... слезы берут от обиды. Усталая, отстояла такую очередину... Да и вообще плевать ему на меня! Я, стиснув зубы, принимаюсь за стряпню.
– Марин, – доносится из комнаты примирение – Иди. Фильм. Ты играешь...
Ну вот! Быстренько накрываю сковороду крышкой и бегу к телевизору. Смотрим фильм.
– Знаешь, – мечтательно говорит муж, уже совсем отмякший, – а у нас все же свое счастье – актерское. Так вот увидеть себя лет через двадцать... Молодыми. Не фото, не видеозапись дружеской пирушки, а... чего мог и как...
Я понимаю его. И вижу себя той, какой была шесть лет назад. Тут вот недотянула в интонации, а там – взгляд неверно выдержан... А вообще, откинув профессиональные категории, грустно. Такая молоденькая, миленькая девочка... Идут годы.
Мы сидим в кресле обнявшись.
– Ты... на ужин-то сегодня... что? – спохватывается муж.
Спохватываюсь и я. На кухне – будто после взрыва гранаты со слезоточивым газом. Обжигаясь, отбрасываю на плиту горячую крышку со сковородки. Чад, яростное шипение... От отбивных остались два сморщенных угля и две коричневые кости.
Оглядываюсь. Робко спрашиваю:
– Может... яичницу?
Муж напряженно прищуривается, подбирая словечко по-культурней, но и поувесистей. Я инстинктивно, готовясь к обороне, озлобляюсь. Почти по-утреннему.
– Ты... – начинает он.