355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Кийт Честертон » Приключения 1990 » Текст книги (страница 27)
Приключения 1990
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:23

Текст книги "Приключения 1990"


Автор книги: Гилберт Кийт Честертон


Соавторы: Юрий Нагибин,Борис Руденко,Андрей Молчанов,Валерий Аграновский,Виктор Топоров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

Конон Трофимович:

П р о в а л. В случае опасности надо искать спасение в уходе, а для бегства необходимы документы. Теперь научились делать лучше настоящих: не придерешься. Но прежде... Мой коллега, который старше и опытнее меня, как-то рассказывал нам, молодым разведчикам, что, работая в начале тридцатых годов в Испании, он почувствовал опасность и решил срочно уходить. Ему сделали паспорт, он сел в автобус, и вот на границе с Францией – контроль. Таможенник-француз взял документ, посмотрел на штамп и вдруг говорит: у вас нет штампа на въезд из Франции в Испанию, как вы туда попали, интересно? Оказывается, все сделали, а этот дурацкий штампик впопыхах забыли! Тогда мой коллега собрался с мыслями и ответил с претензией в голосе: что вы меня спрашиваете, не я же ставлю штампы на въезд и выезд, а вы! Таможенник почесал затылок, вздохнул и поставил этот недостающий штамп. Проскочил.

Р а б о т а. Связь между группами, работающими в одной стране, дело не простое. Во время войны, например, четыреста англичан, составляющих семь групп, действовали на территории Франции, оккупированной немцами. К несчастью, они знали друг друга, и стоило группе Проспера влипнуть, как провалилась вся агентура. Но обычно так: в случае беды сам погибай, а коллегу не подставляй! Надумал бежать, то даже это следует делать без помощи коллег, и выходить с ними на связь, чтобы просить совета, агент не имеет ни морального, ни какого-либо другого права. А уж укрываться в своем посольстве – и глупо, и подло. Идут по пятам – уходи, но вход в посольство оставь нетронутым. Вы слышали скандальную историю одного разведчика, который до конца своих дней прожил в родном посольстве в столице чужого государства? Незавидная судьба.

О д н а ж д ы. Иду в Лондоне по улице. Киоск, и на видном месте «Правда»: портрет руководителя на всю страницу в траурной рамке. Взял газету. Не удержался. Хотя это было грубейшим нарушением дисциплины; надеюсь, за давностью лет и в связи с добровольным признанием руководство меня ругать не будет. Зато в другой раз было иначе: дисциплина восторжествовала и, кажется, вопреки логике. Дело было так. Я выехал в Цюрих на встречу с курьером-связником. Ехал через Париж (там у меня тоже было маленькое дельце) и был рад, что хоть на три дня вырвался из Лондона. Чувствовал себя отвратительно. В Англии в период туманов многие так себя чувствуют: простужаются, чихают, кашляют, почему-то глотают таблетки рыбьего жира. Я вообще плохо привыкал к тяжелому лондонскому климату, годы проходили – так и не привык, и в этот раз чихал, температура была не меньше 38 градусов, всю грудь заложило, ел антибиотики... Ладно.

И вот, наконец, шагаю вечером по Парижу где-то в районе бульвара Капуцинов и – дышу! Вижу – кинотеатр, на афише «Падение Берлина» (производство «Мосфильм»), тоска взяла: острое желание посмотреть, – но разве можно? Иду дальше в отель, и вдруг вижу: господи – Джони! Топает мимо кинотеатра, тоже поглядывает на афишу – мой связник, с которым завтра у меня в шестнадцать часов встреча в Цюрихе! Ну, мы, конечно, остановились: когда из дома? – Ты осунулся. – Небось, уже тает? – Весна! Что ж ты осенью в самые туманы будешь делать в этом Альбионе, так его эдак! – Перебьюсь. О моих ничего не слышал? Вроде нормально. – Это видел? В главной роли Борис Андреев, который, помнишь, с Ваней Курским?.. Короче, сплошной «вечер вопросов и ответов». А закончили так: ну, завтра увидимся! И распрощались до Цюриха. Я подумал было, зачем этот формализм: ехать в Цюрих, брать в левую руку «Плейбой», надевать синий галстук в белый горошек, если можно все сделать сейчас, как говорится, не отходя от кассы (кинотеатра), тем более: он знает меня, я знаю его, он специально едет ко мне из Москвы, я специально еду к нему из Лондона, и уж если случилось, что мы встретились в Париже, почему бы не так: я – ему контейнер с информацией, он – мне контейнер с инструкциями Центра, всего одно рукопожатие? Но нет, мы распрощались и разошлись: он – не знаю куда, я – в гостиницу, чтобы следующим утром выехать на встречу со связным в Цюрих: дисциплина!

Р а б о т а. Если моему агенту зачем-либо необходима экстренная встреча, он должен дать объявление в газете, заранее нами обусловленной, например, в «Дейли мейл». Это делается в Англии просто. Поднимаешь телефонную трубку и говоришь: будьте любезны, дайте в завтрашнем номере вашей газеты такое объявление: «Утерян щенок колли по кличке Бальзам с белым пятном на груди, нашедшего прошу звонить...» или «Куплю старинную коллекцию курительных трубок, предложения принимаются с такого-то по такое-то число по телефону...» Потом называешь редакционному работнику свой домашний адрес, а лучше сразу номер счета в банке, и редакция, напечатав объявление, высылает (правильнее сказать: выставляет) документ для оплаты. И все дела. А я, будучи резидентом, обязан регулярно просматривать «Дейли мейл», особенно отдел объявлений; собственно, с процедуры просмотра газеты начинается утро каждого англичанина, резидента тем более. У меня нет «выходных» за границей, кроме официально положенных двух недель отпуска ежегодно. Перед отпуском я тоже через газету оповещаю своих помощников, что меня не будет, а то вдруг им экстренно понадобится встреча, а я в это время в Москве, и если они не предупреждены о моем отъезде, начнется волнение: почему не выхожу на связь?! Слабые духом, чего доброго, еще побегут «сдаваться», опережая арест. Поэтому я даю объявление: «Сниму на две недели, начиная с такого-то числа, прогулочную яхту типа «Альбатрос»...» Когда по делам выезжаю на несколько дней из Лондона в Париж или, положим, в Брюссель, со мной «выезжает» и газета, в которой мы печатаем объявления. Это тоже нетрудно устроить: по тому же телефонному звонку в редакцию переводишь доставку газеты по любому адресу в любой город мира.

П р о в а л. Был у меня в Лондоне знакомый художник-модернист, который, как он сам говорил, «марал холсты» и при этом очень бедствовал. Его истинным несчастьем были скверные зубы: просто не на что было лечить. И я однажды по простоте душевной сунул ему в карман пятнадцать фунтов (всего-то!), чтобы он пошел к стоматологу и вылечил особенно болевший зуб. Я сделал явное «не то»: поступил, как «простой советский человек», а этого допускать не следовало, потому что он не столько был мне благодарен, сколько удивлен – вот такие глаза! Если бы, предложив ему пятнадцать фунтов стерлингов, я взял с него расписку и еще проценты, он бы ничего не заподозрил, а тут спросил: ты действительно канадец?

О д н а ж д ы. Мне дают явку в одном европейском городе, я приезжаю туда, ищу нужное кафе, сажусь за столик, за которым уже сидит связник, и говорю пароль: «Самсон не такой плохой писатель, вы не находите?» Он лупит на меня глаза, произносит ответ, затем передает то, во имя чего мы встречаемся, и уходит. Через год, увидев меня в Москве, говорит: ты хоть помнишь, какой пароль сказал в том городе, в кафе? При чем тут «Самсон»? Сименон, мать твою! Мы знали друг друга в лицо, это меня выручило, другой бы ни за что не передал мне контейнер. Кроме прочего, связник был порядочным человеком, не доложил об инциденте Центру, хотя обязан был это сделать; так я избежал хорошей головомойки.

Л е г е н д а. Незадолго перед провалом отец сотрудника моей фирмы придумал интересную конструкцию автомата против автомобильных и квартирных воров и предложил фирме. Я тут же купил у него конструкцию, но не о ней речь, о старике изобретателе. Он работал на военном заводе и был для своего сына хорошим источником секретной информации, а этого сына, давно мною завербованного, я держал клерком на фирме, откровенно сказать, только из-за папаши: бездарный был тип. Так вот, однажды мне стало известно, что старикан жил когда-то в Канаде. И он узнал, что я канадец. При встрече он как-то меня спрашивает: кто был твой отец в Канаде? Механик, отвечаю. Уж не в Ванкувере ли? В Ванкувере. И как его звали? Я мгновенно отвечаю: Тэд, но я не помню отца, ведь он и мама утонули, когда мне не было и года! И на моих глазах, как обычно, когда я рассказывал эту историю, выступили слезы. Старик говорит: Тэд Лонгсдейл? Погоди-ка, кажется, я его знал! Да, точно, знал твоего отца: Тэд верно? Позже из-за склероза, наверное, он стал рассказывать окружающим, что знал не только моего отца, но и мою покойную матушку и даже помнит меня, годовалого: орал сильно. Добрый был старик и весьма полезный для моей легенды. Я говорю «был», потому что вскоре он умер, я пошел на его похороны, стоял в числе почетных гостей с котелком в руках и даже выступил на панихиде, причем сказал об умершем искренне, от всего сердца: он был первым и единственным человеком, который знал меня во младенчестве...

О д н а ж д ы. В Лондоне, на улице, я нос к носу сталкиваюсь с директором моего института, а я был там членом парткома, мы часто ссорились, он вечно стукался об меня, как о камень. Кстати, узнал я директора в Лондоне, как и всех русских узнавал за границей, по заду, прошу простить за натурализм, но, как говорится, из песни слова не выбросишь. Он, между прочим, видит, что я одет не как посольские работники, и, умница, отвернулся! Впрочем, может, ему просто противно было со мной разговаривать, если он вспомнил, как мы ругались: еще не хватает, мол, в Лондоне об этого типа (об меня, значит) стукаться! И так случилось, что буквально месяца через два встречаемся уже в Москве и вновь на улице, и опять нос к носу, – надо же! Я был в Москве в составе британской торговой делегации. Говорю директору: здравствуйте! Нет, не так говорю, а так: здра-а-а-а-вствуйте! И он мне в той же развязной тональности: здра-а-а-вствуйте! Ну-с, где работаем? Во Вьетнаме, отвечаю я, не моргнув глазом. Что-то слабо загорели, а там солнце. У меня, говорю, гипертония, загорать врачи не рекомендуют, я больше в тени. Оно и видно, говорит директор, ну-ну!

Автор:

С ю ж е т. (окончание). Его ордена вопреки предсказанию не остались в сейфе у «Пятого», их несли на подушечках друзья и боевые товарищи Конона Трофимовича, хотя факт этот мало что меняет в печальной сути дела. На похоронах было много народа, гроб с телом выставили в фойе клуба Дзержинского. За несколько дней до смерти, словно чувствуя ее приближение, Конон сказал жене в минуту редкого для разведчика откровения: «Знаешь, Галя, если бы мне сейчас дали задание и документы, я, несмотря на все пережитое, опять поехал бы в какую-нибудь страну, но с моих пальцев, Галя,  т а м  уже взяли отпечатки...»

Он был долгом и сердцем прикован к делу, которому отдал сначала здоровье, а потом жизнь. Осталась память. И скромная могила на небольшом крематорском кладбище при Донском монастыре, – это для тех, кто вдруг захочет положить на серую плиту букет полевых цветов, которые так любил мой герой.

...Если вы читаете эти строки, значит, мне разрешили публиковать повесть о Кононе Трофимовиче Молодые, а если не читаете, значит, пока не разрешили: не пришло еще время. Но придет?

Москва. 1984

Г. К. Честертон
ШАР И КРЕСТ

Из наследия мастеров

© Перевод Трауберг Н. Л.

ЧАСТЬ I
Глава I
НЕОКОНЧЕННЫЙ СПОР

Аэроплан профессора Л. серебряной стрелой разрезал небеса, сверкая в холодной и синей бездне вечера. Мало сказать, что он летел над землею, – тем двоим, кого он нес, казалось, что он летит над звездами. Профессор сам сконструировал его, и все в нем было искаженным и причудливым, как и подобает чудесам науки. Мир наук несравненно туманней и неуловимей, чем мир поэзии; ведь в поэзии и в вере мысли и образы верны себе, тогда как, скажем, сама идея эволюции зыбка, словно тяжкий сон.

Все детали и предметы в аэроплане профессора Л. были такие же, как у людей, только не похожие на себя. Они как бы забыли свое назначение и обрели иную, чудовищную форму или иное имя. Штука, похожая на большой ключ о трех колесах, была чем-то вроде револьвера; гибрид двух пробочников – ключом. Открывалось этим ключом что-то похожее на велосипед и очень важное. Все это создал сам профессор – совершенно все, кроме себя и своего пассажира.

Пассажира этого он в самом прямом смысле слова выудил из маленького садика в горах и, хотя не создавал его, собирался над ним поработать. Обитатель болгарских или греческих гор просто светился сквозь заросли седых волос; видны были, собственно, одни глаза, и казалось, что ими он разговаривает. Он был необычайно умен и мудр и не знал печали в своей окруженной горами хижине, обличая ереси, чьи последние приверженцы переказнили друг друга 1119 лет тому назад. Ереси эти содержали немалый соблазн, и монах сумел обличить их; однако никто, кроме него, не понял бы хода его мыслей. Звали его Михаилом (фамилию я писать не стану, западным людям все равно не прочитать ее), и, повторяю, он счастливо жил со зверями в своей хижине. Даже теперь, когда ученый безумец вознес его превыше гор, он не утратил своей радости.

– Милый мой, – говорил профессор, – я не собираюсь убеждать вас. Нелепость ваших легенд ясна всякому, кто знает сей мир тем знанием, которое велит нам избегать сквозняков и нищих. Поистине глупо спорить о таких глупостях. Когда поживешь среди людей...

– Простите меня, – спросил монах, – значит, вы подняли меня в небеса, чтобы я пожил среди людей?

– Занятный вопрос, в узком схоластическом духе, – отвечал профессор. – Что ж, я докажу мою мысль, исходя из вашей. Ваша религия, насколько мне известно, считает небо символом и даже источником правды и милости. Ну вот, вы – в небе, судите сами. Небо жестоко. Пространство страшнее тигра или чумы. Надежды в нем не больше, чем в аду, правды тоже. Если для несчастного потомка обезьяны есть утешение и упование, оно – на земле, и...

– Простите, что прерву вас, – сказал отец Михаил, – но я всегда замечал...

– Так, так! – подбодрил его профессор. – Люблю ваши немудреные мысли!..

– Вы так прекрасно говорите, – продолжал монах, – и вы, и вся ваша школа... но я припомнил ее историю, и пришел к странным выводам, которые нелегко передать, особенно на чужом языке.

– Слушаю, слушаю! – все подбадривал его ученый. – Итак?

– Я заметил, – мягко промолвил отец Михаил, – что особенно красиво вы проповедуете как раз тогда, когда... ну, как бы это сказать?

– Прошу, прошу! – нетерпеливо прервал профессор.

– Словом, ваш аэроплан сейчас обо что-то ударится, – закончил монах, – простите, что я об этом говорю, но лучше вам знать заранее...

Профессор крикнул и пригнулся к рулю. Последние десять минут они летели вниз сквозь кручи и пещеры облаков. Теперь за лиловатым туманом, словно островок в облачном море, темнело что-то вроде макушки огромного шара. Глаза профессора блеснули огнем безумия.

– Новая планета! – закричал он. – Я назову ее моим именем. Да, именно ей, а не пошлой Венере, пристало называться светоносной, денницей, светилом зари. Здесь не будет суеверий, здесь не будет богов, здесь человек станет невинным и безжалостным, как полевой цветок, здесь человеческий разум...

– Простите, – несмело сказал монах, – там что-то торчит...

– И верно, – согласился профессор (очки его сверкнули ученым восторгом), – что бы это могло быть?

Тут он дико закричал и выпустил руль. Монах не очень удивился, ибо привык в своем отсталом краю, что некоторые созданья кричат именно так при виде этого предмета. Он устало взялся за руль, и как раз вовремя, чтобы аэроплан не врезался в купол собора.

Тусклое море облаков лежало почти у самой вершины, и крест на макушке шара казался буйком среди свинцовых волн. Когда аэроплан подлетел к ним вплотную, облака стали четкими, словно камни на серой равнине. Лететь сквозь них было неприятно, будто древний утес оказался куском масла или, точнее, взбитым белком. Однако еще удивительнее были мгновения, когда внезапный и удушливый сумрак сменился бурным туманом, который где-то пониже как бы разгорался, превращаясь в огонь. Сквозь плотную лондонскую мглу сверкали огни, сливавшиеся в квадраты и полосы. Можно было сказать, что мгла утопает в пламени; можно было сказать, что пламя подожгло мглу. Самолет летел рядом с куполом, который, словно морское чудовище, возвышался над морем улиц или, если хотите, висел в беззвездном небе, ибо туман скрыл звезды от отца Михаила и профессора Л.

Монах и ученый пролетели от купола так близко, что профессор, оставив руль на секунду, оттолкнулся от него, как отталкивается от берега тот, кто правит лодкой. Крест, тонувший во мраке, казался снизу и больше, и причудливей.

Профессор погладил огромный шар, словно гигантского зверя, и сказал:

– Вот это по мне!

– Что же именно? – спросил монах.

– Да вот это, – повторил профессор. – Люблю этот символ. Как он завершен, как довлеет себе! Я говорил вам, мой милый, что могу опровергнуть ваши бредни, исходя из чего угодно. Что же выразит лучше разницу наших мировоззрений? Шар сообразен разуму, крест – несообразен. Шар – логичен, крест – нелеп и произволен. Шар в ладу с самим собою, крест себя отрицает. Крест – это спор противных друг другу линий, и примирить их нельзя. Он противоречив по самой своей форме.

– Вы совершенно правы, – отвечал монах. – Мы не страшимся противоречий. Человек – это противоречие: он тем и выше собратьев своих, животных, что может пасть. Вы говорите, крест нелеп и произволен. Форма креста произвольна и нелепа, как человеческое тело.

Профессор Л. нахмурился и сказал:

– Без сомнения, все относительно. Не стану отрицать, что элемент борьбы, противоречия, спора занимает свое место в природе. Однако элемент этот ниже полноты, заключенной в шаре. Да сами посудите, сразу видно, что Кристофер Рен допустил серьезную ошибку.

– Простите, какую же? – кротко спросил монах.

– Крест стоит на шаре, – отвечал профессор. – Это бессмысленно, шар должен стоять на кресте. Крест, в самом лучшем случае, уродливое дерево прошлого; шар – совершенный плод будущего. Итак, крест увенчивается шаром, а не наоборот.

– Ну что же, – покладисто сказал монах, – представим себе эту аллегорию. Она очень хорошо показывает, чем дурны ваши схемы. Вы сами представьте, что случится, если мы поставим шар на крест.

– О чем вы говорите? – вознегодовал профессор. – Что случится?

– Все рухнет, – отвечал монах.

Профессор сердито поглядел на него и хотел было говорить, но монах продолжал:

– Я знал такого, как вы...

– Такого, как я, на свете нет, – прервал профессор.

– Я знал, – повторил монах, – человека, ненавидевшего крест. Сперва он запретил жене носить крестик и вешать в доме распятия. Потом он стал ломать кресты на дороге, ибо жил в стране, где распятья ставят у дорог. Однажды он изрубил изгородь, заметив, что ветви переплетаются крестом. Когда он вернулся домой, он был уже безумен. Он увидел скрещение балок и скрещения досок, которыми держится мебель. Словом, он разнес в щепы все, что мог и утопился.

– Это правда? – спросил профессор.

– О, нет, – отвечал монах, – это притча! Притча о вас и таких, как вы. Сначала вы отрицаете крест, потом все на свете. Мы согласимся, когда скажут, что нельзя загонять силой в церковь; но вы тут не прибавите, что никто не ходит туда по доброй воле. Мы не спорим тогда, когда вы сомневаетесь в существовании рая, но вслед за этим вы отрицаете существование Англии. Сперва вы ненавидите все, чего не сведешь к логике, потом – просто все, ибо ничто в мире не сводится к логике без остатка.

Профессор Л. за это время поднялся немного выше; тут он крикнул:

– Каждому свое!

И, с невиданной силой подняв монаха одной рукою, он опустил его на перекладину креста, венчавшего собор святого Павла.

– Ну как? – с издевкой спросил он. – Спасает вас крест?

– Я за него держусь, – отвечал монах. – С шара бы я упал. Неужели вы меня здесь и оставите?

– Конечно! – вскричал профессор. – Мой путь ввысь, туда, к сверкающим звездам!

– Много раз вы говорили мне, – напомнил монах, – что верх и низ – понятия относительные. Мой путь тоже ведет наверх.

– Вот как? – спросил ученый. – В каком же это смысле?

– Я попытаюсь влезть на звезду, – отвечал монах. – Во всяком случае, на небесное тело.

И он указал вниз, на Ледгэйт-хилл.

Поверхностные люди полагают, что парадокс – что-то вроде притянутой за уши шутки. Такие парадоксы можно встретить в декадентской комедии, где денди говорит: «Жизнь слишком серьезна, чтобы принимать ее всерьез».

Те, кто посмотрит на веру внимательней и глубже, обнаружат, что она кишит парадоксами. Пример такого парадокса: «Кроткие наследуют землю». Те же, кто вглядится в самую глубь, увидят, что парадоксально все значительное. Именно это заметил бы каждый, кому довелось бы висеть над куполом собора, вцепившись в перекладину креста.

Несмотря на годы, несмотря на посты (вернее, благодаря им), отец Михаил отличался и силой, и ловкостью. Вися над бездной, он понял то, что понимают на краю гибели, то, что и зовется истинным мужеством. Как и всякий нормальный человек, в такую минуту он понял, что главная опасность – страх, а единственная надежда – спокойствие, доходящее до беспечности, и беспечность, доходящая до безумия. Единственный шанс остаться живым заключается в том, чтобы не держаться за жизнь. На куполе могли быть какие-нибудь ступеньки, но, чтобы добраться до них, нужно было о них забыть. Безумно спускаться по гладкому шару, разумно – висеть, пока не свалишься. Парадокс этот повторялся в его сознании, как повторяется в мире парадокс креста. Он вспомнил слова: «Кто хочет сохранить душу свою, потеряет ее», и – как бывает в некоторых толкованиях – понял, что слово «душа» здесь можно заменить словом «жизнь». Он узнал истину, ве́домую, скажем, всем альпинистам: стих этот прекрасно подходит и не к духовной, а к обычной, земной жизни.

Не все поверят, что человек в его положении может философствовать. Однако не стоит судить о том, что может, а чего не может быть в такие минуты. Нередко разум работает особенно живо и четко, когда человек потерял и возможность, и даже надежду спастись. Тем более не стоит эти минуты описывать. Здравые мысли сменились диким страхом – страхом зверька, которому враждебен весь мир. Десять минут этого страха не описал бы никто, не буду описывать и я. Они сменились той полной покорностью, о которой тоже не напишешь, ибо она непостижимей ада; быть может, это – последняя тайна, которую скрывает от нас Господь. На самом пределе страха мы обретаем непостижимый покой. Это не надежда ибо надежда – чувство, она романтична и устремлена а будущее. Это не вера, ибо вера исполнена сомнения и вызова. Это не мудрость – разум как будто отключен. Наконец, это не оцепенение горя (как сказали бы глупые нынешние люди). Состояние, о котором я пишу, не отрицательно; оно положительно, как благая весть. Собственно, мы можем назвать его благой вестью – словно существует некое высшее равновесие, о котором нам знать не положено, чтобы мы не стали равнодушны к добру и злу; и знание это открывают нам на мгновенье, как последнюю помощь, когда никакой другой помощи быть не может.

Отец Михаил не сумел бы поведать об удивительном спокойствии, сошедшем на него; но он с небывалой ясностью понял, что крест  е с т ь  и купол  е с т ь – что они преисполнены бытия – и что он спускается по ним, и что ему безразлично, разобьется он или нет. Состояние это длилось достаточно, чтобы он начал свой безумный спуск; но страх шесть раз накатывал на него, прежде чем он достиг верхней галереи. Он ощущал, как ощущает пьяный, что у него – два сознания: одно, спокойное до бесконечности, приносит пользу, другое – перепуганное насмерть – не приносит ничего. Достигнув галереи, он удивился – ему казалось, что придется ползти лицом к шару до самого низа – и, хотя до земли было далеко, словно он упал на луну с солнца, он с удовольствием потоптался, разминая ноги. И тут душу его пронзила молния: человек, обычный человек, украшенный множеством пуговиц, стоял на его пути. Отец Михаил не думал о том, почему он здесь; радость и любовь переполнили его сердце. Он хотел бы постигать бесценные оттенки его чувств, и чувств его тетки, и чувств его тещи. Минуту назад он умирал в одиночестве. Теперь он жил в том же самом мире, что этот дивный человек. На верхней галерее, огибающей купол собора, отец Михаил обрел самого лучшего из людей, самого благородного и достойного любви, того, кто чище святых, величественнее героев, – он обрел Пятницу.

Сквозь музыку и сверканье явленного рая монах едва различал, что человек произносит какие-то слова. Он заметил лишь слово «время» и дивное слово «порядок». Заметил он и выражение: «Как вы досюда долезли?» Несомненно, этот истинный образ Божий тоже считал, что путь от креста к галерейке ведет вверх, на небесное тело, именуемое Землею.

Вопрос этот повторился столько раз, что отец Михаил, наслаждавшийся сперва самими звуками голоса, решил на него ответить. Он честно сказал, что летел над куполом, но его силою посадили на крест. Услышав это, образ Божий растрогался донельзя и заговорил ласково, как с любимым ребенком. Любовь его дошла до того, что он обнял монаха и осторожно повел по галереям, суля какие-то радости, которые даже анахорету, мало знавшему мир, показались немного чрезмерными. В одном месте приоткрылась дверца; отец Михаил заглянул внутрь и увидел свод небес, на сей раз созданный людьми. Золото, зелень и пурпур свода слагались не в изменчивые гряды облаков, а в четкие фигуры серафимов. Звезды сверкали здесь не наверху, а внизу, над плотною массой людей. Звуки органа сотрясали воздух, едва ли не заглушая еще более дивные звуки – голоса человеческие, взывающие к Богу.

– Нет, не сюда, – сказал образ Божий, усеянный звездами пуговиц. – Идемте-ка дальше, там хорошо, там вас ждет сюрприз, вы очень обрадуетесь...

Отец Михаил кротко пошел дальше. Он не знал, далеко ли до земли, когда открылась еще одна дверь и перед ним засверкала улица. Монах несказанно обрадовался, словно снова стал ребенком. Он смотрел на мостовую деловито, как смотрят дети, от которых она близко. Он ощущал во всей полноте ту радость, которая неведома гордым; радость, которая граничит с унижением, нет, которая от него неотделима. Она ве́дома тем, кто спасся от смерти, и тем, к кому вернулась любовь, и тем, чьи беззакония покрыты. Он наслаждался всем, что видел – не лениво, как эстет, а жадно и мирно, как мальчик, который ест пирожки. Его умиляло, что дома похожи на кубики, и четкость их граней радовала его, словно он сам вырезал их из дерева. Светлые квадраты витрин восхищали его, как восхищают они всех детей. Должно быть, он был самым счастливым из детей человеческих, ибо в те минуты, когда он висел над собором святого Павла, мир исчез и был сотворен на его глазах.

Вдруг зазвенело стекло, и лондонская толпа со свойственной ей быстротой откликнулась на звон. Осколки, словно звезды, сверкали на плитах тротуара. Полицейские уже держали высокого человека с темными прямыми волосами и удивленным взором; на плечо его был накинут серый шотландский плед.

– Ничуть не жалею! – говорил молодой человек, бледнея от гнева. – Вы читали, что там написано?

Тут он разглядел отца Михаила и жестом истинного католика швырнул на землю серый шотландский берет.

– Отец, рассудите нас! – крикнул он. – Посмотрите, что там написано... вы только посмотрите!

Отец Михаил почувствовал, что люди не замечают только что сотворенного мира. Они вели, как всегда, свои глупые, простительные, бессмысленные споры, где так много можно сказать в защиту каждого, а лучше не говорить ничего. Ему захотелось передать им свою радость, чтобы они не двинулись с места, пока не удивятся своей улице и не обрадуются друг другу. Крест, с которого он спустился сюда, отбрасывал тень своей непостижимой милости; и первые три слова прозвенели серебром. Люди застыли на месте – но тяжелая рука Пятницы упала на его плечо.

– Старичок не в себе, – добродушно объяснил он зевакам. – Гуляет по самой верхней галерее и говорит, что прилетел. Мне бы кого на помощь. Лучше констебля...

Констебль нашелся и помог. Другие два констебля занялись молодым человеком, а четвертый – владельцем разбитого стекла. Их увезли в полицию, куда последуем и мы, а счастливейшего из людей увезли в сумасшедший дом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю