Текст книги "Приключения 1990"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Юрий Нагибин,Борис Руденко,Андрей Молчанов,Валерий Аграновский,Виктор Топоров
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
– Там, в чулане, двое, – он указал на маленькую дверь в стене.
У Скороходова упало сердце.
– Они живы?
Парень непонимающе взглянул на него, потом слабо улыбнулся.
– Мы их просто связали. Это из той же шайки. Цепные псы...
Пока они ехали на станцию, пока милиционер-водитель бегал вызывать врачей и оперативников, парень неподвижно и молча сидел, втиснувшись в угол кабины. Скороходов тоже молчал. Но когда машина вырулила на шоссе, парень шевельнулся и повернул лицо к Скороходову.
– Ты считаешь меня преступником?
Скороходов поглядел на него и ничего не ответил.
– Скажи! – потребовал парень.
– Да.
– Ты не прав, – с неожиданной яростью сказал парень. – Ты же ничего не знаешь! Я врага убил, ты понял? Если бы не я, так он меня, рано или поздно. По-другому не бывает!
– Ты убил человека.
– Где тебе понять, – с тоской проговорил парень. – Что ты вообще можешь знать! Вы там алкашей по улицам собираете, а здесь – убийцы, волки. Живут, жируют. Я убийцу наказал. Сами бы вы никогда его не взяли. Это ты понимаешь?
– Нет, – сказал Скороходов, – ты человека убил.
– Все из-за вас! – распаленно твердил парень. – Все здесь продано на корню! Всю страну готовы с молотка пустить.
– Ты кто? – не сдержавшись, крикнул Скороходов. – Судья? Кто тебе давал право?
– А ты где был? Почему же ты его прежде не взял, как меня сейчас? Он ведь тоже убил человека!
– Он никого не убивал.
– Я в курсе, – отмахнулся парень. – Не он сам. По его приказу убили. И, может быть, уже не первого. Ты хоть немного представляешь, что это была за тварь?
– Я-то представляю, – грустно сказал Скороходов. – Жулик он был. Проходимец, вор, взяточник. Только он никому ничего не приказывал. Литвинца совсем другие убили.
В расширенных глазах парня непонимание, недоверие сменялось ужасом.
– Врешь!
– Я не вру, – Скороходов покачал головой. – В том-то и дело. А вы тут такое натворили...
– Не верю, – скрипнул парень зубами. – Кто? Кто убил Литвинца?
– Конкуренты. Валютчики. Литвинец не поладил с ними. А Варфоломеев тут ни при чем. У него сфера совсем другая. Вот так!
– Нет! – сказал парень, – Врешь! Неправда...
Он уронил голову и надолго замолчал.
– Вы их задержали? – спросил он через какое-то время.
Скороходов подумал.
– Сейчас, наверное, уже задержали.
– Что же теперь?
– А как ты думаешь? – сурово сказал Скороходов.
И все же он не мог избавиться от непонятного, неуместного чувства жалости.
– Тюрьма?
Скороходов промолчал.
– Я защищался... я всю страну защищал от таких... Эх, брат, ничего ты в жизни ни видел, – с тоской произнес парень.
– Ты ворвался в чужой дом. Ты убил советского гражданина. Кто тебе дал право его судить? Выносить приговор? Нет, ты даже не палач, ты – убийца.
– Не поймешь ты меня, – упрямо сказал парень.
– Не пойму, – ответил Скороходов.
Парень задумчиво смотрел в окно.
– Нельзя мне в тюрьму, – проговорил он, будто сам себе.
Слушавший до того разговор молча, шофер не выдержал:
– А ты как хотел? Раньше, стало быть, думать надо было. Если каждый станет так рассуждать: этого убить, того прибить!
Парень не обратил внимания на его слова.
– Нельзя мне в тюрьму, – повторил он, – не поймут меня братишки.
«Уазик» замедлил ход. Машина въезжала на высокую и длинную эстакаду, проходившую над железной дорогой. Впереди, у противоположного спуска, дорожники расковыряли покрытие, и скопившиеся на эстакаде машины медленно проезжали по узкой полоске сохранившегося асфальта. Длинная сплошная колонна то и дело останавливалась, затем снова трогалась, окутанная сизым дымом, проползая по нескольку метров.
– Так и до вечера в тюрьму не доберемся, как думаешь?
Вопрос парня прозвучал почти весело, и потом Скороходов много раз ругал себя, что не обратил внимания, не понял причины этой внезапной перемены настроения задержанного.
А парень пытался выглянуть в окно, но с той стороны «уазик» запирался наглухо, и стекло не опускалось – сюда всегда сажали задержанных.
– Чего там такое? – с досадой сказал парень, вертя головой и придвигаясь вплотную к Скороходову. Колонна остановилась в очередной раз.
И вдруг неожиданным толчком распахнул дверь и вместе со Скороходовым выбросился наружу.
– Стой! – заорал водитель, вдавливая тормоза и бросая руль.
Скороходов поднялся на ноги, выхватил пистолет.
– Стой!
Парень легко бежал вдоль парапета. Скороходов дважды выстрелил вверх и бросился за ним.
– Стой!
Впереди какой-то грузный дядька выбрался из «Жигулей» и пошел навстречу беглецу, неуклюже растопырив руки.
Парень остановился. Обернулся и поглядел на Скороходова. Потом одним прыжком вскочил на парапет.
– Остановись! – еле слышно сказал Скороходов.
Ему показалось, парень услышал. Скороходов совершенно ясно увидел, как улыбнулся и кивнул ему парень. А затем шагнул... Тело его дважды перевернулось в воздухе перед ударом о рельсы. Из машин выскакивали люди, позади гудели недовольные остановкой, непонимающие, что произошло, водители.
Скороходов вложил пистолет в кобуру и медленно, едва переставляя ноги, пошел к упавшему.
Юрий Нагибин
АФАНАСЬИЧ
Рассказ
© Нагибин Ю. М.
Праздник по обыкновению удался. Его ритуал был раз и навсегда установлен еще в те далекие времена, когда страна впервые отмечала День своих покоезащитных органов. Сперва Шеф душевно поздравил собравшихся и тех, кто по служебным заботам не мог присутствовать на вечере, потом его первый заместитель сделал получасовой доклад, в конце торжественной части зачитывались приветствия, а после короткого перерыва был дан большой концерт лучшими московскими силами. Программа концерта тоже не менялась: па-де-де из «Лебединого озера», ряд популярных эстрадных номеров: акробатика, жонглирование, фокусы, русские пляски, пародии на известных артистов, советские песни – военные и лирические, а завершалось все выступлением знаменитого тенора, который медленно выходил из-за кулис и вдруг раскидывал руки, словно хотел обнять весь зал, и с широчайшей силой, удивительной в сильно пожилом человеке, моляще-требовательно призывал присутствующих сеять разумное, доброе, вечное. И когда расплавленным серебром изливались последние слова: «Спасибо сердечное скажет вам русский народ», Афанасьич неизменно пускал слезу и наклонял голову, чтобы другие не заметили его слабости. Уловка не помогла, люди подталкивали друг дружку локтями, кивали на плачущего оперативника, но делалось это с доброй душой – Афанасьича любили и уважали, никому и в голову не приходило потешаться над милой и трогательной чувствительностью человека такой закалки.
Сморгнув слезы, Афанасьич украдкой следил за красивыми жестами певца. Дав истаять последней ноте, певец резко поворачивался к единственной ложе и делал такое движение, будто хотел пасть на колени в экстазе мольбы. И тогда Шеф делал ответное условное движение, имеющее якобы целью удержать артиста, не дать ему грохнуться стариковскими коленями на помост. Артист как бы против воли оставался на ногах, лишь ронял в глубоком поклоне голову с зачесанными через лысину пушистыми белыми волосами. И зал, восхищенный артистизмом обоих участников пантомимы, взрывался аплодисментами.
И на этот раз действие развивалось, как положено. С удовольствием наблюдая за скрупулезно выверенным поведением артиста, Афанасьич вдруг озадачился его возрастом. Он уже был седым стариком, когда Афанасьич увидел его впервые. А ведь тому четверть века, если не больше. Как сдали за эти годы все остальные непременные участники концерта. Беспощадным оказалось время к балетной паре: партнер едва удерживал на руках жилистое, потерявшее гибкость тело балерины, и страшна была ее улыбка, напоминающая оскал черепа; жонглер ронял шары и булавы, заменяя былую ловкость, покинувшую подагрическое тело, лихими вскриками, изящными поклонами и воздушными поцелуями. Старость не пощадила никого, но аудитория все равно любила их и не хотела менять на молодых. Здесь умели чтить традицию. Лишь над этим седым Орфеем быстротекущее было не властно.
Афанасьич еще думал о загадках времени, когда артист повернулся к ложе и – незаметно для людей средненаблюдательных и более чем отчетливо для острого глаза Афанасьича – удержался от условного коленопреклонения. Афанасьич оценил реакцию старого сценического волка, успевшего заметить, что сумеречная глубина ложи не скрывает осанистой фигуры Шефа, и посчитавшего ниже своего достоинства тратить самоуничижительный жест на его зама. Артист при его высочайшей репутации мог бы и перед Шефом не гнуться, если бы тот не был личным и задушевным другом Самого. Поэтому условное коленопреклонение относилось не столько к Шефу, сколько к его Другу. Тут скользящая память Афанасьича за что-то зацепилась. Он вспомнил, что певец стал участником праздничных концертов после того, как его обокрали. У него похитили старинные иконы, которые он собирал чуть не всю жизнь. Он заявил о пропаже, был принят Шефом, спел на концерте. Через некоторое время часть его коллекции нашлась. Артист снова отдался своей страсти. Больше его не трогали. Уже на следующем концерте был узаконен жест мольбы и благодарности.
Артист ушел со сцены на своих длинных, стройных ногах. Афанасьичу его походка показалась чуть тяжелее обычного. Наверное, он был разочарован отсутствием Шефа. Тот ушел сразу после торжественной части. Ему бы вовсе не приходить – на расстоянии паром дышит. Но Шеф всегда был таким – все для людей. Он знал, что без его доброго слова и праздник не в праздник. В таких случаях даже жена не может его удержать, а для него нет выше авторитетов.
И до чего же по-глупому, по-досадному простудился Шеф. В воскресенье это было. Шеф пообедал в кругу семьи, а затем поспорил о чем-то с зятем. Башковитый мужик, в тридцать два года доктор философских наук, зам. директора лесотехнического института, но с закидонами: обо всем свое мнение хочет иметь. Ну а Шефу это, естественно, не по душе: он куда старше и несравнимо опытнее – какую жизнь прожил: из ремесленников на самый верх номенклатуры! Шеф, как и Сам, кончал Заднепровский машиностроительный техникум, который впоследствии стал институтом, поэтому официально считается, что оба они инженеры. Но разве дело в дипломах, в бумажках? Шеф любому академику сто очков вперед даст. Ну а зять в своем молодом глупом гоноре не хочет этого понять. Не ценит отношения. Когда на управление пришли «мерседесы» – двести двадцатки последнего выпуска, Шеф первым делом позаботился о зяте, а другую машину выделил овдовевшему тестю, чтобы была игрушка одинокому старику. Сам же остался при «феррари» чуть не трехлетней давности. Нынешние молодые все принимают как должное, никакой благодарности не чувствуют. Разругались вдрызг, и Шеф, чтобы унять расходившиеся нервы, поехал прокатиться на своей развалюшке. Выехал на Садовую, довольно пустынную по воскресному дню, только разогнался маленько, чтобы свеяло с души обиду, как свисток. Подходит гаишник лопоухий: превышение скорости, давайте права. Шефу до того смешным показалось, что у него права спрашивают, что он даже не обиделся. Видать, совсем молодой чувачок, начальство в лицо не знает. Шеф ему так со смешком: попробуй на такой машине без превышения ехать, это ж зверь! Ладно, больше не буду, повинную голову меч не сечет. А этот чудила заладил: права, права – и все тут. У Шефа, конечно, никаких прав с собой нет, он уехал, как был: в брюках и полосатой пижамной куртке. Вот тебе права! – и сунул ему шиш под нос. А гаишник тоже с гонором: вылазь из машины, ты в нетрезвом виде. Пойдешь на рапопорт. Тут шеф всерьез озлился: не на придирки, а на непроходимую тупость парня. Любой дурак на его месте давно бы сообразил, кто перед ним. Много ли в Москве людей на «феррари» ездит, да еще с превышением и без прав? Шефу противно стало, что в его системе такой охламон работает. Он распахнул дверцу, вышел из машины. «Ты как смеешь меня тыкать? Пусть я все правила нарушил, обязан мне «вы» говорить. Тебя чему учили, дуботол? Гнать тебя в шею из ГАИ!» Тут парень наконец увидел генеральские лампасы и заткнулся. Но коли Шеф разойдется, его не остановишь. В общем, парня в тот же вечер отправили в Потьму, а Шеф, бедняга, зачихал и заперхал, еще бы – на дворе ноябрьская стынь, а он в одной пижаме и тапочках.
И с каким-то особым теплом вспомнилось Афанасьичу, что он увидит сегодня Шефа. Никто из присутствующих не увидит: ни замы, ни помы, ни другие начальники, а он увидит, хотя человек маленький – в сорок восемь лишь до капитана дослужился. Впрочем, он не считал свое звание таким уж низким. Когда после детдома его призвали в армию и направили в органы правопорядка, то и звание старшины казалось недосягаемым. Он не принадлежал к числу бойких умников, расторопных ловкачей, умеющих быть на глазах, брал только исполнительностью. Правда, любое задание ему надо было подробно растолковать, «разжевать» – говорили нетерпеливые начальники, иначе он не терялся даже, а бездействовал, как механическая игрушка, которую забыли завести. Но если толково и подробно объяснить, что к чему, у Афанасьича не случалось ни промаха, ни осечки, как и на учебных стрельбах. Это было еще одно качество, обеспечивающее счастливую, хоть и скромную, службу Афанасьича. Верный глаз и твердая рука делали его непременным участником различных соревнований по пулевой стрельбе, где он неизменно завоевывал призы. Начальству это, естественно, льстило: кубки, бронзовые статуэтки и вымпелы Афанасьича украшали клубный музей славы. Но чуждый спортивного честолюбия и сильно загруженный Афанасьич был рад, когда его освободили от участия в соревнованиях. Тренировок он, впрочем, не бросал, держал себя в форме. И сейчас, на пороге пятидесяти, Афанасьич был крепок, как кленовый свиль, и надежен, как мельничный жернов. И все же только нынешний Шеф угадал, что Афанасьич годен на что-то большее, нежели обычная рутинная служба с ночными дежурствами, топтаньем возле ресторанов и других опасных мест человеческого скопления, и вечный старшина Афанасьич за десять лет прошел путь до капитана. Красивое, хорошее звание, другого ему и не надо.
Афанасьич вышел из зрительного зала. В фойе попискивали скрипочки, покрякивали трубы – музыканты настраивали инструменты. Праздничные танцы в клубе всегда проходили под оркестр, хотя тут имелась превосходная японская техника. Но разве сравнить по чистоте и нарядности звука живые инструменты с проигрывателем. Афанасьич даже в молодые годы не был любителем шаркать ногами, он спустился в буфет, где собиралась публика посолиднее.
Его появление было сразу замечено. Послышалось: «Афанасьич, к нам!»... «Афанасьич, белого или сухарика?»... «Афанасьич, просим к нашему шалашу!»... «Афанасьич!... Афанасьич!»... Афанасьича замечали в любом многолюдстве: в буфете или в концертном зале, на собрании или в зоне отдыха, куда выезжали по воскресеньям целыми семьями. Афанасьич не обладал привлекающей внимание внешностью: среднего роста, бесцветный, лысый, рыхловатый; последнее было обманчивым: глянешь – тюфяк, тронешь – гибкая сталь. Он как-то растворялся в окружающем, но сослуживцы узнавали его спиной. И вот уже тянутся со стаканами, бокалами, рюмками. Культяпый нос Афанасьича чует запах гнилой соломы – виски, раздавленного клопа – просковейский коньяк, мочи – московское пиво, бензина – столичная, матушка. Хочется отведать и того и другого, но нельзя, он перед делом никогда не пьет, ни грамма, хотя на редкость крепок к выпивке. Впрочем, эту свою крепость Афанасьич ни разу не подвергал серьезной проверке, будучи по природе своей трезвенником, но твердо знал, что его с ног не собьешь. Он любил жизнь в ее чистом, незамутненном виде: работу, сослуживцев, Шефа, последнего – до обожания, свою опрятную, как у девушки, однокомнатную квартиру, телевизор, особенно фильмы о войне, хорошие книги про шпионов, репродукции в «Огоньке» и оперетту. Женщины для него не много значили. А может, справедливо другое: слишком много значили, он всегда был влюблен в какую-нибудь недоступную красавицу: в Софи Лорен, английскую королеву, Эдиту Пьеху или Галину Шергову. Впрочем, один женский образ преследовал его с молодых дней, когда в кинотеатре повторного фильма он посмотрел довоенную музыкальную комедию. Героиня фильма, веселая, с солнечной головой, дерзко вздернутым носом и легкой, доброй улыбкой, стала такой же властительницей его сердца, как Дульсинея Тобосская – сердца Дон Кихота. Правда, Рыцарь Печального Образа и помыслить не мог о другой женщине, Афанасьич же допускал совместительниц. Но остальные воображаемые возлюбленные как бы накладывались на этот изначальный, фоновый образ, ничего не отнимая у него, а подруги из живого тела не имели над ним власти. Лишь эфемерные образы владели его душой, делая ее сильнее и чище. Не питая иллюзий, он хотел быть достойным своих избранниц и не расходовал себя на плоскую обыденщину.
В последние годы он довольствовался вдовой летчика-испытателя, называя ее в интимных мужских беседах: «одна чистая женщина, которую я навещаю». Эта женщина, его ровесница, выглядела немного моложе своих лет, была опрятна, обходительна, ничего не требовала, сама ставила бутылку и ужин и при этом смотрела так, будто Афанасьич ее благодетельствовал. Однажды Афанасьичу захотелось выяснить, чем он сумел так обаять чистую женщину, которую навещал. Она долго думала, наморщив маленький лобик, а потом сказала застенчиво: «Вы непьющий». Странное дело, Афанасьич никогда не мог вспомнить, как она выглядит. Возникал некий женский абрис и тут же заполнялся чертами его главной избранницы, той, что просвечивала сквозь все иные прелестные и недоступные образы. Никто, конечно, не подозревал, что пожилой капитан, недалекий исполнительный службист, скучноватый в общении, но заставляющий уважать себя за спокойную надежность и прямоту поведения, живет в идеальном мире, сотканном его воображением.
Афанасьич мягко отверг все предложения выпить, ребята не настаивали, сразу поняв, что в день, когда им положено отдыхать и веселиться, Афанасьичу надо выполнять ответственное задание. Его всегда удивляла чуткость, с какой его сослуживцы угадывали такие вещи. Мало ли почему человек, и вообще-то почти не пьющий, отказывается от рюмки: голова болит, устал, в гости собрался, но они безошибочно распознавали ту единственную причину, которая исключала уговоры. Вот и сейчас разом отстали, но в их потеплевших взглядах читались понимание и ласка.
Он еще немного потолкался среди своих, как бы заряжаясь их теплом, их дружеским участием. Не потому, что нуждался в поддержке, он всегда полагался только на самого себя, а потому, что был теплым человеком, отзывчивым на всякое добро. При этом он не имел близких друзей, и это тоже коренилось в его идеализме. Афанасьич боготворил Шефа, находился в постоянном внутреннем общении с ним, на других просто не оставалось чувства.
Афанасьич чурался услуг служебных машин. Даже маленькие привилегии, которыми не располагает простой народ, разлагают душу, а Афанасьич заботился о своей душе. Да и хотелось пройтись неспешно по вечернему осеннему городу, еще раз пережить в себе праздник и настроиться на встречу с Прекрасной дамой. Да, жизнь так богата и непредсказуема, что свела скромного капитана с экранным Чудом, явившимся ему четверть века назад.
Тот старый фильм был черно-белый, и Афанасьичу пришлось самому дописывать ее облик, наделяя его красками. Он был уверен, что светлые ее волосы не белобрысые, пшеничные или пепельные, а золотые, как спелая рожь, что радужки глаз жемчужные, а не серые и не голубые, что губы у нее румяные, а щеки рдеют. Ее длинные ресницы круто загибались вверх, открывая все глазное яблоко. Афанасьич никогда не встречал такого распахнутого, открытого, не таящего ничего про себя взгляда.
Его удивляло, почему он раньше не видел фильмов с этой артисткой, ведь она была знаменитостью еще до войны. Оказывается, в сорок шестом ее посадили за связь с иностранцем. Она жила с американским военным и даже родила от него дочку, что было строжайше запрещено. Хотя американцы считались нашими союзниками, но сами только ждали случая, чтобы сбросить на Советский Союз атомную бомбу. Поэтому фильмы с ее участием были запрещены. Позже, уже в эпоху волюнтаризма, выяснилось, что посадили ее зря – это было проявлением культа личности. Ее выпустили, реабилитировали, она опять стала сниматься, правда, уже в других ролях. Теперь она играла не юных комсомолок, а женщин в возрасте: больничных нянечек, магазинных кассирш, ткачих со стажем, заведующих молочными фермами. Она несколько пополнела, утратила летучую стройность, как-то осела, но осталась улыбка, остались широко распахнутые глаза, а нос все так же задорно смотрел в небо, утверждая, что владелице его все нипочем. И чувство Афанасьича к ней не уменьшилось, хотя стало несколько иным: меньше сосущей тяги к недостижимому, больше сердечности, участия, какой-то уютной теплоты. Он смотрел на экран, где она уже не любила, не страдала, не ждала, как прежде, а ругалась, командовала, переживала за порученное дело или за непутевую дочку, которая привела в дом нигде не работающего Владика с бородой по пояс и еще хочет, чтобы мать подавала ему завтрак в постель. Афанасьич смотрел на экран и шептал: милая, милая, милая!.. Она, правда, была милая, но всю милоту ее Афанасьич постиг, когда встретился с ней не на экране, а в настоящей, непридуманной, но чудесней всех сказок жизни. Скажи ему кто раньше, что это возможно, Афанасьич и спорить не стал бы, разве что улыбнулся б грустно или пожал плечами. Но жизнь такие номера откалывает, что ни в каком кино не увидишь.
Это случилось совсем недавно. За минувшие годы полуамериканская дочь выросла, сама стала известной киноартисткой и года два назад перебралась на постоянное местожительство в Нью-Йорк к своему недавно обнаружившемуся отцу. О нем долгое время не было ни слуха ни духа, а тут он вспомнил о своей далекой дочери, прилетел в Москву и увез ее с собой. Он оказался крупным морским деятелем, и никаких препятствий ему не чинили. Да и какие могут быть препятствия при коллективном руководстве и возвращении к ленинским нормам? Дочь огляделась, люто затосковала по матери и принялась звать ее к себе. Та долго не решалась покинуть родину. После долгих уговоров съездила в Америку, покаталась по стране, согрелась возле дочки и вернулась домой. Снова снималась, выступала в концертах и вдруг разом собралась в отъезд. Это как-то странно совпало с исчезновением ее собаки эрдельтерьера Дэзи, сучонки дипломированной, лауреата разных международных и союзных конкурсов. Неужели только Дэзи ее держала? Старой собаке не перенести было долгого перелета. Так или иначе, едва Дэзи пропала, может, украли, а может, помирать ушла, старые породистые собаки не хотят кончаться на глазах любимых хозяев, жалея их, и находят себе укромное место, – артистка сразу подала бумаги в ОВИР. Ее не удерживали.
Она уже взяла билет, когда Афанасьич зашел к ней узнать, все ли в порядке. Она была удивлена таким вниманием, но Афанасьич объяснил ей, что ничего странного тут нет: она человек знаменитый, и о ней проявляют заботу. Надо, чтобы она благополучно уехала. В наше время все возможно: любые провокации, врагам хочется еще больше накалить мировую ситуацию. Похоже, она ничего толком не поняла, но испугалась – все же человек битый. Но старалась вида не показать, смеялась, таращила свои жемчужные глаза и приговаривала: «Кому нужна старая баба?» – «Какие же вы старые?» – сохлым от волнения голосом возражал Афанасьич. Он чувствовал: она знает, что нравится ему. Если б она знала, чем на самом деле является для него!.. Она брала его за руку, говорила, что с таким защитником ничего не боится. Он просил ее быть осторожнее, держать дверь на цепочке и не открывать незнакомым людям. Уходя, проверять замки, а еще лучше не оставлять квартиру пустой. Она продолжала смеяться, и, похоже, ей была приятна его забота. Она предложила выпить по рюмке коньяка за знакомство. «Я на работе», – напомнил Афанасьич.
Он ушел со смятенным сердцем. Ему уже не хотелось вспоминать, какой она была в молодости, она была прекрасна в своем нынешнем образе, другого ему не нужно.
Удивительно пригожая стояла осень. Ноябрь – самый дождливый и неприютный месяц в Москве. Особенно в последние годы. Уже в первой декаде начинает сыпаться снег, когда крупяно-мелкий, он сразу истаивает, едва коснувшись земли, когда большими медленными хлопьями, плавно опускающимися на асфальт, крыши, деревья, пешеходов. Но и это белое убранство недолговечно, быстро исходит в слякоть. А сейчас город был сух и опрятен, слабый теплый ветер порой шуршал по асфальту черным сухим листом, деревья все еще не отряхнулись. Хорошо было идти притихшим вечерним городом. Афанасьич впервые обратил внимание, как пустынна Москва даже в погожий субботний вечер. Начало десятого, а город словно вымер, редко-редко мелькнет торопливая фигура прохожего, гуляющих и вовсе не видать. А с другой стороны, чего по улицам слоняться – не весна, не лето. Люди сидят дома, в тепле, смотрят телевизор, а молодые в кино, в дискотеках, и театры и рестораны заполнены – нормальная городская жизнь. И все-таки странной печалью тянуло от пустынных молчащих улиц, которым не прибавляли жизни автомобили и троллейбусы. И тревожно горели неоновые ядовито-зеленые и кроваво-красные письмена, наделяя ночь косноязычной загадочностью: «апека», «парикхерая», «астроном», «улочна», «ыры», «ясо», «светское шпанское». Афанасьич начал играть, что его занесло на далекую планету, где азбука та же, что у нас, даже слова похожие, но все же другие, и неизвестно, что они значат. Жаль, что все закрыто и не узнать, что такое в этом мире «ыры», «ясо» и «улочна». Тут инопланетянин, который при всех отвлечениях внешней жизни всегда был начеку, заметил, что опаздывает, и вскочил в автобус.
– Кто там? – послышался за дверью милый голос.
Афанасьич вобрал в себя его звучание, просмаковал интонацию, в которой было недоумение, капелька тревоги, но куда больше ожидающего любопытства. Как это похоже на нее, от каждого жизненного явления ждать какой-то нечаянной радости. Вот кто-то постучал в дверь – звонок не работал, – и она, дрогнув напряженными нервами, в следующее мгновение подумала сердцем – не рассудком – о чем-то добром.
– Кто там? – повторила она, и по голосу чувствовалось, что она приняла молчание стоящего за дверью человека за милую игру.
– Афанасьич, – сказал Афанасьич и улыбнулся, зная, что она тоже улыбнется.
Дверь отворилась, и улыбки двух людей встретились.
– Милости просим, – сказала она. – Вы обо мне забыли. Думала, так и уеду, не попрощавшись.
– Как можно! – Афанасьич всплеснул руками. – Вы не думайте, что о вас забыли. Мы вас охраняли, за квартирой приглядывали.
– Заходите, – она жестом пригласила его в комнату.
– Да ничего... – засмущался Афанасьич. – Я так постою.
– Будет вам! Тоже – красная девица!
Актриса видела, как неловко, застенчиво просовывается Афанасьич мимо нее в комнату – квартира была малогабаритной, и двум людям трудно разминуться в крошечной прихожей, видела и все понимала про него. Поклонник, один из тех, кто остался ей верен, полюбив по старым фильмам, когда она была золотым чудом. Странно, что таких людей оказалось довольно много в самых разных слоях: ее радостно узнавали шоферы такси, продавцы магазинов, старые интеллигенты, пенсионеры, полунищие старухи меломанки, реже всего граждане эпохи рока. Музыкальный фильм, что принес ей славу, оказался воистину долгожителем, таких по пальцам пересчитать, но в конце концов и он выветрился. Последние годы он держался памятью о ее партнере, великом и непозволительно красивом теноре. Она любила его – недолго, пока шли съемки. Невозможно было устоять перед чарующим голосом и обаянием синеглазого, нежного, легкокрылого Ромео. Он и в роли таксиста оставался Ромео. Влюбленность в него была неизбежной, как грипп, и столь же непродолжительной. Но это чувство окрасило ее игру. У нее были роли куда значительнее и глубже, а зрителей завоевала светившаяся любовью Лиза – гаражный диспетчер. Конечно, и Афанасьич был из числа «ушибленных». «Охраняли!.. Приглядывали!» – передразнила она про себя. Рассказывай сказки. Придумал себе службу, чтобы на Лизку-диспетчера вблизи поглядеть. Гляди на здоровье, больше не придется. Ей стало грустно. Ей и вообще было грустно с того самого дня, когда она решила ехать, поняв, что без дочки не проживет, но случались мгновения – самые непредсказуемые, – и боль предстоящей разлуки шилом прокалывала сердце. Ну какое ей дело до этого и всех других мусоров? Зла особого она от них не видела, ей сломали хребет другие силы, но с тех пор всякий институт власти стал ей мало приятен. И ничего привлекательного в нем нет: мешковатая фигура, простецкое лицо, культяпый нос... нет, что-то располагающее все-таки было – в самой нелепости фигуры, в открытой и доверчивой некрасивости, в смешной застенчивости было что-то такое родное, что дух перехватывало. И до взвоя не хотелось лощеных, прилизанных, безукоризненно воспитанных и ловких джентльменов, пропади они пропадом! Нечто схожее она испытала утром, когда ее обхамила зеленщица в грязной лавчонке. И обхамила-то без нужды и повода, просто по пьяной разнузданности. Она хотела возмутиться и вдруг – уколом под лопатку: а ведь этого больше никогда не будет: ни вонючей лавочки, ни бледных капустных кочанов и черной картошки, ни сизого носа и сивушного дыхания, ни акающего московского говора: «Ишь, растапырилась! Паари еще, вабще не абслужу!» Сестра моя, родная кровью и бедой, никто не знает, кто из нас несчастнее... И она подумала об Афанасьиче: «Если он захочет поцеловать меня, пусть целует». Но знала, что тот не осмелится.
Они прошли в комнату. Она только начала собираться, не жилье уже потеряло обжитость и уют. На выгоревших обоях остались яркие квадраты от снятых гравюр и фотографий. И люстры хрустальной уже не было, с потолка свисал лишь обрывок шнура, освещалась же комната настольной пластмассовой лампой. Не стало и персидского ковра, спускавшегося со стены на диван, и старинного чернильного прибора на дамском письменном столе. И вот по этой уже отлучившейся от ее существования комнате Афанасьич понял до конца, что она действительно уезжает, уезжает, и все тут, навсегда. Господи!.. Она его о чем-то спрашивала, он машинально отвечал, сам не слыша себя, только зная, что отвечает впопад.
Она села за столик. Афанасьич хотел присесть на стул, но загляделся на фотографию, висевшую над туалетным столиком. Он еще в первый раз заметил эту фотографию, а сейчас прицелился к ней взглядом, будто видел в первый раз. Гаражный диспетчер Лиза: платочек, челка, улыбка, комбинезон с лямками, легкая кофточка в цветочках.