Текст книги "Американская повесть. Книга 1"
Автор книги: Герман Мелвилл
Соавторы: Фрэнсис Брет Гарт,Генри Дэвид Торо,Стивен Крейн,Джордж Кейбл,Сара Джуэтт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
II
Наконец они достигли темного района, где множество безобразных подъездов кренящегося дома выталкивали на улицу и в сточные канавы оравы детей. Ветер начала осени поднимал с мостовой желтую пыль, крутил ее в водовороте и кидал в бесчисленные окна. Всюду на пожарных лестницах трепетали на ветру длинные бельевые веревки. Во всех укромных углах виднелись ведра, швабры, тряпки и бутылки. Дети на улице играли, дрались с другими детьми или же тупо сидели на проезжей части. Опершись на перила, сплетничали или визгливо, яростно бранились жуткого, вида женщины, нечесаные, в неряшливой одежде. В темных углах в странных позах, будто навек покорившись чему-то, сидели высохшие люди и курили трубки. На улицу неслись тысячи кухонных запахов. Дом скрипел и дрожал под ногами топочущих людей.
Сквозь толпу на улице оборванная, нечесаная девчонка тянула за руку красного ревущего малыша. Тот упирался в землю морщинистыми голыми ногами, приседал и капризничал.
– Ну идем же, Томми! Вон и Джимми с отцом. Хватит тянуть меня назад! – воскликнула девчонка и нетерпеливо дернула малыша за руку. Он плашмя упал наземь и заорал. Она дернула его еще раз, рывком подняла на ноги, и они пошли дальше. Малыш продолжал упорствовать, он возмущался, что его тянут в эту сторону. Он предпринимал героические усилия, чтобы удержаться на ногах, бранил сестру, а в промежутках между этим младенческим лепетом жевал апельсиновую корку.
Угрюмый мужчина и окровавленный мальчишка подошли ближе, и при виде их девчонка разразилась бранью и упреками:
– Джимми! Опять ты подрался!
Мальчишка хмуро огрызнулся:
– Не твое дело! Поняла?
– Вечно ты дерешься, Джимми! – набросилась на него девчонка. – Приходишь потом домой едва живой, мать злится и лупит нас всех – из-за тебя! – И она заплакала. Малыш запрокинул голову и тоже завыл, услышав, что ждет его дома.
– Заткнись, не то сейчас я тебя заткну! Поняла? – крикнул Джимми, но сестра продолжала причитать, и он внезапно стукнул ее. Девчонка покачнулась, а придя в себя, заплакала пуще прежнего, дрожащим голосом ругая брата. Она потихоньку отходила назад, а брат наступал, награждая ее шлепками.
Отец услышал шум и обернулся:
– Хватит, Джим! Оставь ее, пусть себе идет! Сколько мне еще в твою тупую башку ума вколачивать?
Мальчишка опять огрызнулся, продолжая колотить сестру. Малыш от возмущения отчаянно заревел изо всех сил, ибо сестра, совершая свои поспешные маневры, не отпускала его руку.
Наконец процессия скрылась в одном из мрачных подъездов. Семейство вскарабкалось по темным лестницам и прошло холодными сумрачными коридорами. Затем отец толкнул дверь, и они вошли в освещенную комнату – в ней, ощетинившись, стояла крупная женщина.
Наклонившись, она застыла вполоборота от горящей печки к заваленному сковородками столу. Отец и дети гуськом вошли в комнату, и женщина испытующе посмотрела на них.
– Опять подрался? – набросилась она на Джимми. Тот метнулся, пытаясь скрыться за остальными, и в суматохе опрокинул малыша Томми. Тот закричал, привычно, громко и возмущенно, ибо, падая, ударился своей нежной лодыжкой о ножку стола.
Массивные плечи матери колыхались от гнева. Она схватила мальчишку за шкирку и за плечо и трясла его, пока у него не застучали зубы. Она подтащила его к грязной раковине, смочила тряпку и принялась тереть его израненное лицо. Джимми визжал от боли и пытался высвободиться из огромных цепких рук.
Малыш сидел на полу и наблюдал эту сцену, лицо его судорожно кривилось, как у трагической актрисы. Отец, зажав в зубах заново набитую трубку, сел на табурет рядом с печкой. Вопли Джимми его раздражали. Повернув голову, он гаркнул на жену:
– Мэри, оставь мальчишку в покое! Слышь? Сколько можно его бить?! Ни одного вечера отдохнуть нельзя – как ни приду, ты кого-нибудь лупишь. Хватит, кому говорю-то? Сколько можно их лупить?
Но женщина, услышав эти слова, лишь еще яростней набросилась на мальчишку. Наконец она пихнула его в угол, и он мешком свалился там, плача.
Жена, взмахнув ручищами, подбоченилась и походкой атаманши двинулась к мужу.
– О-о! – выдохнула она с величайшим презрением. – А ты какого черта суешь свой нос?
Малыш заполз под стол и, развернувшись, опасливо посматривал оттуда. Оборванная девчонка скрылась, а мальчишка в углу осторожно подтянул под себя ноги.
Мужчина невозмутимо курил трубку, положив огромные грязные башмаки на печку.
– Иди ты к черту, – спокойно сказал он.
Женщина взвизгнула и потрясла кулаками перед носом у мужа. Ее желтоватое лицо и шея вдруг вспыхнули и стали пунцовыми. Она взвыла.
Мужчина все так же невозмутимо курил свою трубку; затем встал и подошел к окну взглянуть на сумеречный, захламленный двор.
– Мэри, ты опять пила, – сказал он. – Вот что – давай завязывай с этим делом, не то плохо кончишь.
– Ты все врешь! Я сегодня ни капли в рот не брала! – прогремела в ответ жена, и началась яростная перебранка.
Из-под стола на них во все глаза смотрел малыш, лицо его от возбуждения поминутно кривилось. Оборванная девчонка воровато пробралась в угол, где лежал Джимми, и робко прошептала:
– Тебе очень больно?
– И ничего мне не больно. Поняла? – проворчал мальчишка.
– Можно я тебе кровь оботру?
– Нельзя!
– А можно я…
– Я этого Райли все равно поймаю и дам ему в морду! Вот так! Поняла? – И он отвернулся к стене с мрачной решимостью, как бы вознамерившись ждать благоприятного случая.
Ссора закончилась победой жены. Муж схватил шляпу и кинулся прочь из комнаты с явным намерением напиться в отместку. Жена бросилась к двери и, пока он спускался по лестнице, сыпала ему вслед проклятия.
Она вернулась домой и так все разворошила, что дети запрыгали по комнате, как пузыри по воде. Она поминутно гоняла их с места на место, и ее стоптанные башмаки мелькали у самых детских голов. Она нависла над печкой, отдуваясь и фыркая в окутавшем ее облаке пара, и в конце концов извлекла из духовки сковородку с шипящим жареным картофелем и взмахнула ею.
– Идите ужинать! – крикнула она с внезапным раздражением. – И пошевеливайтесь, не то я вас подгоню!
Дети опрометью метнулись к столу. С невероятным грохотом расселись по местам. Малыш устроился на шатком детском стульчике, свесив ноги, и принялся поспешно набивать ротик едой. Джимми лихорадочно проталкивал меж разбитых губ покрытые жиром кусочки. Мэгги бросала косые взгляды, опасаясь, что ей помешают, и ела, словно маленькая затравленная тигрица.
Мать, моргая, смотрела на них. Она раздавала упреки, жевала картофель и пила из желто-коричневой бутылки. Затем настроение у нее изменилось, она заплакала, отнесла Томми в другую комнату и уложила его спать; он уснул, сжав кулачки, завернутый в старое, линялое, когда-то красивое, красное с зеленым одеяло. Мать вернулась к печке, села и заохала. Она раскачивалась на стуле, роняя слезы, и вполголоса, нараспев, начала жаловаться двум оставшимся в комнате детям на судьбу их «бедной мамы» и на их отца, «чтоб ему пусто было».
Девочка медленно и неуклюже прошла между столом и стулом, на котором стояла лохань. Она протопала маленькими ногами, согнувшись под тяжестью тарелок.
Джимми зализывал свои многочисленные раны, украдкой поглядывая на мать. Наметанным глазом он уловил, что туман непонятной слезливости постепенно рассеивается, сменяясь пьяным раздражением. Джимми затаил дыхание.
Мэгги разбила тарелку.
Мать, чертыхаясь, подскочила как ужаленная. Сверкая глазами, полными внезапной ненависти, она уставилась на дочь. И без того красное лицо матери от ярости побагровело. Мальчишка кинулся в коридор, вереща, точно монах в землетрясении. Он метался в темноте, пока не выскочил на лестницу. Отсюда, не помня себя от страха, спотыкаясь, он бросился на следующий этаж. Одна из дверей открылась – на пороге стояла старуха. Свет за ее спиной падал на лицо мальчика.
– Эй, малый, что там у вас нынче? Отец мать бьет или она его?
III
Джимми и старуха долго прислушивались в коридоре. Где-то приглушенно бубнили голоса, топали и шаркали ноги в невидимых коридорах и комнатах, с улицы доносились выкрики и грохот колес по булыжной мостовой – и среди всего этого шума слышно было, как вопли девочки и рявканье матери стихли и постепенно перешли в едва различимое скуление и приглушенное ворчание.
Старуха была шишковатое костлявое существо, умевшее при желании надевать на себя личину добродетели. У ней имелась маленькая музыкальная шкатулка с одной-единственной мелодией и целый набор различных по степени воодушевления – для каждого отдельного случая – вариантов фразы «Храни тебя Бог!». Изо дня в день она занимала позицию на тротуаре Пятой авеню, где, скрючившись и поджав под себя ноги, сидела языческим божком, неподвижная и отвратительная. Ежедневно она набирала мелкими монетами небольшую сумму. Подавали обычно те, кто никогда не жил поблизости. Однажды какая-то дама уронила кошелек, и шишковатая старуха в мгновение ока схватила его и проворно спрятала под полу пальто. Когда же ее арестовали, она обругала даму так, что та едва не лишилась чувств, а сама скрученными от ревматизма руками страшно отлупила огромного полицейского, причем о его действиях в той ситуации она отозвалась нелестно: «Чертова полиция!»
– Э, Джимми, плохи дела, – сказала она. – Будь молодцом, сходи купи мне пива, а ежели мать на всю ночь завелась, останешься до утра у меня.
Джимми взял протянутую ему жестяную банку и семь центов и пошел. Через боковую дверь он проник в салун и направился к стойке бара. Балансируя на цыпочках, он, насколько хватило рук, поднял жестянку и деньги. Он видел, как сверху две руки схватили и то и другое, а в следующий миг те же самые руки спустили наполненную банку, и Джимми ушел.
Перед мрачным подъездом он встретил шатающуюся фигуру. Это был отец – он качался на нетвердых ногах.
– Дай сюда банку! Понял? – сказал он.
– Отстань! – вскричал Джимми. – Это банка для старухи, а чужое брать нельзя, понял?
Отец выхватил жестянку у мальчишки и обеими руками поднес ко рту. Он приник губами к краю и запрокинул голову. Глотка его расширилась и разверзлась, доходя до самого подбородка. Один гигантский глоток – и пива как не бывало. Мужчина перевел дух и расхохотался. Он ударил сына по голове пустой банкой.
Жестянка с грохотом покатилась по улице, Джимми заверещал и принялся пинать отца.
– Что ты наделал! – визжал он. – Старуха теперь взбесится!
Джимми отбежал на середину улицы, но отец не стал его преследовать и заковылял к дверям.
– Я тебя… после поймаю и отдубасю! – крикнул он напоследок и скрылся из виду.
Весь вечер он простоял у стойки бара, пропуская стаканчик за стаканчиком и доверительно сообщая всем входящим:
– У меня дома… черт те что творится! Зачем, думаешь, я сюда пришел и пью… тут виски? Потому что дома… черт те что творится!
Джимми долго выжидал на улице, а потом прокрался наверх. С особой предосторожностью он миновал дверь шишковатой старухи, наконец остановился перед своей дверью и прислушался: по комнате среди мебели тяжело двигалась мать. Она напевала что-то тоскливое, временами бурно извергая проклятия в адрес отца, который, как понял Джимми, свалился на пол посреди комнаты или где-нибудь в углу.
– Хоть бы ты, черт тебя дери, не давал Джиму драться! У-у, башку бы тебе разбить! – внезапно взревела мать.
– А… тебе-то… что? Какая… разница? – с пьяным безразличием пробормотал отец.
– А такая, что он одежду свою рвет, дурья твоя башка! – в крайнем гневе вскричала мать.
Муж, казалось, встрепенулся и в ответ яростно прогремел:
– А иди-ка ты… протрезвись!
Что-то с грохотом разбилось о дверь и разлетелось на множество осколков. Джимми приглушенно вскрикнул и стремглав бросился вниз по лестнице. На первом этаже он остановился и прислушался. Сверху доносились вопли и ругань, рычание и крики – смешанный хор, словно в разгар битвы. И кроме того, слышен был треск ломаемой мебели. Глаза мальчишки расширились от страха – вдруг кто-нибудь из родителей обнаружит его.
Открылись двери, показались любопытствующие лица, и туда-сюда полетел шепоток:
– Опять эти Джонсоны буянят.
Джимми выждал, пока все стихло, и обитатели дома, позевав, захлопнули двери. Тогда он стал подниматься по лестнице с осторожностью входящего в клетку к пантере. Сквозь разбитые дверные косяки слышалось тяжелое сопение. Джимми распахнул дверь и вошел, дрожа от страха.
Огонь в печке отбрасывал красные блики на голый пол, на грязную растрескавшуюся штукатурку, на перевернутую и разбитую мебель. Посреди комнаты, на полу спала мать. На стуле в углу обмякло безвольное тело отца.
Мальчик начал прокрадываться вперед. Он трясся от страха, что разбудит родителей. Мощная грудь матери тяжело вздымалась. Джимми остановился и посмотрел на мать. Ее воспаленное лицо распухло от непрерывных пьянок. Белесые брови оттеняли посиневшие веки. Пряди растрепанных волос упали на лоб. Губы искривлены в мстительной ярости – наверное, как были во время драки, так и остались. Обнаженные красные руки закинуты за голову – так мог бы отдыхать донельзя уставший, но довольный разбойник.
Мальчик склонился над матерью. Он боялся, что она откроет глаза, и страх этот был столь силен, что Джимми не удержался, посмотрел на нее и, как зачарованный, застыл над грозным лицом. Внезапно глаза ее открылись с таким выражением, от которого, казалось, кровь его могла застыть в жилах. Он пронзительно взвыл и упал навзничь.
Женщина пошевелилась, помахала руками вокруг головы, словно с кем-то дралась, и вновь захрапела. Джимми отполз в темный угол и затаился. Когда он увидел, что мать проснулась, и вскрикнул, в соседней комнате послышался какой-то шум. Джимми полз в кромешной темноте, не сводя глаз с двери в ту комнату. Дверь скрипнула, и до него донесся тихий тоненький голосок:
– Джимми! Джимми! Ты здесь?
Мальчик вздрогнул. Из дверного проема на него смотрело худенькое белое лицо сестры. Она подползла к нему.
Отец не шевелился, он по-прежнему спал мертвым сном. Мать ворочалась в тяжком забытьи, в груди у нее хрипело и свистело, словно кто-то душил ее и начиналась агония. За окном над черными крышами показалась багровая луна, и где-то вдалеке тускло мерцала река.
Худенькое тельце оборванной девчонки дрожало. Лицо ее было измождено от плача, а широко раскрытые глаза светились страхом. Дрожащими пальчиками она схватила руку мальчика, и оба забились в угол. Неведомая сила приковала их глаза к лицу матери, они смотрели и боялись, что стоит ей проснуться – как в ней вновь пробудятся все злые демоны. Дети скрючившись сидели, пока за окном не появились призрачные рассветные тени – те приблизились к самому окну, заглянули внутрь и увидели распростертое на полу, тяжко вздымающееся тело матери.
IV
Малыш Томми умер. Похоронили его в дешевеньком гробу; в его восковой ручонке был зажат цветок, который Мэгги стащила у торговца-итальянца. Для нее и Джимми жизнь продолжалась. Уже в самом раннем детстве мальчик насмотрелся всякого и стал не по годам зрелым. Несколько лет Джимми не работал и ничем не занимался, за это время на лице его прочно поселилась презрительная ухмылка. Он познавал человеческую натуру в трущобах, и натура эта оказалась как раз такой, как он с полном основанием себе и представлял. Он так и не проникся почтением к окружающему миру, потому что начинал жизнь без кумиров, которых эта жизнь могла бы развенчать.
Он запрятывал свою душу в панцирь, когда в веселом настроении наведывался в миссионерскую церковь, где проповедник неизменно твердил «вы… вы… вы…». Однажды какой-то любитель пофилософствовать спросил, почему бы не сказать «мы» вместо «вы». «Что?» – не понял проповедник. Пока собравшиеся грелись у печки, проповедник сообщал им, в каких, по его мнению, отношениях они были со Всевышним. О всей глубине своего падения многие из грешников слушали нетерпеливо – они ждали благотворительной похлебки. Кому знаком язык духов, тому не трудно вообразить собеседование увещевателя с его слушателями. «Пропащие вы», – говорил проповедник. А у кого острый, чуткий слух, тому не трудно услышать, что отвечали оборванцы: «Ну скоро суп-то будет?» Джимми и его приятель сидели в задних рядах и потешались над тем, что их совершенно не занимало, с раскованностью английских туристов. Когда же они хотели промочить горло, то покидая церковь, проповедника они не отличали от Христа.
Вспоминая о райских садах, куда ему ни за что не попасть, Джимми сразу мрачнел. Приятель его говорил, что если он попадет на небо, то попросит миллион долларов и бутылку пива. Долгое время Джимми занимался тем, что околачивался на улицах и глазел на прохожих; при виде хорошенькой женщины в нем вспыхивала дикая страсть. На уличных перекрестках Джимми был грозой человечества. Здесь он входил в жизнь, а жизнь входила в него. Вообще же она шла мимо него, и на улице Джимми ощущал это как никто другой.
На хорошо одетых мужчин он смотрел с неизменной враждебностью. Дорогая одежда и наряды были для него признаком слабости, а под добротным пальто всегда скрывается трусливая душонка. Джимми и ему подобные, можно сказать, даже властвуют над чистенькими франтами, которые дрожат за свою жизнь и боятся насмешек. Но больше всего Джимми презирал образцовых христиан и ничтожеств с аристократическими хризантемами в петлицах. Джимми ставил себя выше тех и других. Он ничего не боялся.
Когда у него в кармане позвякивали монеты, его жизнерадостности не было границ; в конце концов он понял, что должен зарабатывать сам. Отец умер, мать вела счет жизни не по годам, а по месяцам.
Он нанялся кучером. Ему под начало дали пару норовистых лошадей и огромную грохочущую повозку. Он влился в суматошный, беспорядочный поток на центральных улицах и научился встречать бранью и презрением полицейских, когда те порой взбирались к нему на козлы, стаскивали его и награждали тумаком. Каждый день, проезжая по окраинным улицам, Джимми попадал в жуткие заторы. Если он со всем своим хозяйством оказывался в конце очереди, то сохранял спокойствие: сидел, скрестив ноги, и изредка разражался криками на безрассудных пешеходов, которые старались пролезть чуть ли не под грызшими удила лошадьми. Он безмятежно покуривал трубку, потому что знал – оплата все равно идет. Если же его повозка оказывалась в начале очереди, и к тому же была главной причиной затора, то Джимми сразу же ввязывался в бушевавшую то здесь, то там перепалку восседавших на высоких козлах кучеров. Иногда Джимми ругался особенно безобразно, и его со скандалом забирали в участок.
Постепенно презрительная ухмылка Джимми обратилась на всех и вся. Джимми стал закоренелым циником и уже ни во что не верил. Он считал, что полицейские всегда действуют со злым умыслом, а мир в основном состоит из презренных людишек, которые только и ищут, как бы его обмануть, и с которыми он для самозащиты вступал в стычки по любому поводу. Сам он занимал место попранного, что давало ему скрытое, но ощутимое преимущество – горделивое отчуждение.
Однако тяжелейшие формы слабоумия свирепствовали, по мнению Джимми, на передних площадках трамваев. Поначалу Джимми, не щадя языка, сражался с этими идиотами, но потом перестал, осознав свое превосходство. В нем появилось величественное высокомерие к вереницам трамваев, которые надоедливыми клопами преследовали его. У Джимми вошло в привычку иногда устремлять взгляд на какой-нибудь возвышающийся вдалеке предмет, останавливать свою повозку и впадать в оцепенение. И пусть множество кучеров сзади кричат на него, пусть обрушивают проклятия на его голову пассажиры – все бесполезно. Он приходил в себя, лишь когда полицейский в синей форме и с красным от ярости лицом в бешенстве хватал провинившихся лошадей под уздцы и бил их по мягким ноздрям.
Насмотревшись, как полиция обращается с ним и его братией, Джимми заключил, что извозчики – самые бесправные люди во всем городе. Колеся по улицам, Джимми всегда чувствовал себя на подозрении у полиции: что бы ни случилось, виноват будет он. Ему всегда казалось, что за ним охотятся все ловкие чиновники разом. В отместку Джимми твердо решил никогда никому не уступать дорогу – разве что при особых обстоятельствах или если к тому вынудит мужчина посильнее.
Пешеходы были для него безмозглыми назойливыми мухами, которые не заботились ни о собственных ногах, ни о его спокойствии. Джимми никак не мог понять, почему им так хотелось переходить улицу. Он не переставал изумляться их безумию и непрестанно обрушивался на них с высоты своего трона. Он осыпал их сверху бранью, когда те как сумасшедшие прыгали, ныряли, лезли под колеса или вовремя не сторонились. Когда они натыкались на морды грызших удила лошадей или отшатывались от них, лошади вскидывали головы и дергались, нарушая тем самым сонливое спокойствие Джимми. Тогда Джимми обзывал их дураками, ибо для него было совершенно очевидно: сама судьба позаботилась о том, чтобы он с подопечными пользовался неотъемлемым правом занимать свое место хоть на пути солнечной колесницы и либо загораживать ей дорогу, либо уступать – и никого спрашивать не станет. А пожелай тот небесный возница спуститься на землю и, взмахнув огненными кулаками, по-мужски отвоевать себе путь – к нему наверняка сразу подскочил бы наш разгневанный смертный, потрясая парой больших кулаков.
На узкой, не шире его повозки, улице этот парень, пожалуй, не преминул бы потешиться над быстроходным экипажем. Однако к пожарным бригадам он был преисполнен уважения. Когда они летели на его повозку, Джимми в страхе сворачивал с мостовой на тротуар, грозя уничтожением застигнутым врасплох прохожим. Бригада врезалась в самую гущу повозок, и затор вмиг разлетался на части, словно ледяная глыба от удара. А Джимми со своими подопечными оставался в стороне, на тротуаре, цел и невредим, как и его повозка. Налет пожарной бригады наводил такой страх и ужас, что рассыпалось даже самое невообразимое скопление тяжеленных повозок, подвод и фургонов, над которым полиция без толку билась целых полчаса. Джимми любил пожарную бригаду с собачьей преданностью, благоговел перед ней. Известен был случай, когда пожарная повозка перевернула трамвай. Мчатся, рвутся вперед могучие кони, выбивая копытами искры из булыжной мостовой, – как не восхититься таким чудом! Звон колокола пронзал его грудь, как грохот военных орудий.
Еще мальчишкой Джимми не раз попадал в полицейский участок; к юности он имел внушительный список приводов. Его безудержно тянуло соскочить с козел и ввязаться в драку с другими кучерами. Он участвовал во всевозможных бесчисленных потасовках на улицах и шумных стычках в барах, где не обходилось и без полиции.
Однажды его арестовали за нападение на китайца. Крепко досадили ему и две женщины, которые жили в разных частях города и совершенно не знали друг друга: они обе очень некстати и почти одновременно накинулись на него, крича что-то о женитьбе, алиментах и детях.
Как бы там ни было, однажды звездным вечером Джимми изумленно и с искренним восхищением промолвил:
– Ух ты черт! Луна-то какая!