Текст книги "Сын на отца (СИ)"
Автор книги: Герман Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Глава 6
Пушки дружно рявкнули в очередной раз – батарею заволокло густым белым дымом. Остро пахло сгоревшим порохом и уксусом, которым обливали раскаленные орудийные стволы. Уже пятый час шла ожесточенная баталия за Волок Ламский, когда то бывший торговым городком принадлежащим богатому «Господину Великому Новгороду», однако расположенный всего в сотне верст от Москвы, и сейчас бывший западным пригородом Первопрестольной, от которого до Твери примерно такое же расстояние.
«Светлейший» поморщился – он обещал Петру громкую победу, надеясь на успех – атаковал мятежников шестью драгунскими и двумя пехотными полками с фронта, двинув в обход деташемент из Белгородского пехотного, Новгородского и Нижегородского драгунских полков. Под общим командованием генерал-поручика князя Василия Владимировича Долгорукого. Доверие царя к нему было полным – князь прежде отличился в подавлении Булавинского бунта, жестоко расправившись с мятежными донскими казаками, сторицей отплатив им за убийство брата Юрия.
– Поддайте бунтовщикам жару – а потом мы их сметем! Будут знать как царю Петру присягу нарушать!
Меншиков говорил громко, стараясь скрыть охватывавшее его смятение – бунтовщики легко отразили несколько атак, которые велись весьма вяло. И как не старались полковники, сплошь иноземцы, посылать своих солдат в бой, дабы получить обещанные царем щедрые награды в виде поместий, особого желания сражаться служивые не выказывали.
И впервые в жизни все надежды Александр Данилович возлагал на артиллерию, стараясь расстроить линии неприятельских фузилеров, разрушить наскоро возведенные редуты.
– Старая скотина – будет тебе воздаяние!
«Светлейший» сильно недолюбливал фельдмаршала Шереметева, и на то у него имелись веские причины, личная неприязнь и зависть. А теперь ненавидел всеми фибрами – старик перестал сражаться «регулярным», а перешел к «казацким» способам.
Посланные царем Петром команды фуражиров начисто истреблялись внезапными нападениями, крестьяне прятали хлеб и сено. Но открыто не выступали, устрашенные жестоким подавление бунта в Твери. Однако почтения к монарху не испытывали, именуя его самозванцем и «подменышем». И что самое худое, то эти разговоры вели с солдатами – дезертирство в полках росло с каждым часом, ибо служивые стали бежать уже не одиночками, а целыми десятками.
Профосы трудились почти без отдыха. Беглецов иной раз ловили, хотя это стоило немалых трудов и потерь – бежали ведь с ружьями и патронными сумками, отстреливались и отчаянно отбивались, прекрасно зная какой приговор их ожидает по «воинскому артикулу». Потому сыск велся спустя рукава – никто из унтер-офицеров и солдат не желали получать пулю, а потому старались не проявлять рвения в погоне.
Да и мужики их укрывали, а то брались за топоры и рогатины, нападали на солдат, чиня смертоубийства. Хорошо, что везде еще лежал снег, пусть тронутый оттепелью – но как сойдет, и земля просохнет, а леса зазеленеют, то эта напасть стократно увеличится.
Меншиков отдал приказ всех пойманных дезертиров, а также тех, кто им потворствовал – предавать суду и казни – вешали в обозе, на задранных оглоблях, под барабанный бой. С мужиками обходились куда суровее – пойманным «агитаторам» урезали языки и ломали кости на колесе. А доброхотов царевича без всякой жалости развешивали на деревьях, благо их хватало с избытком вдоль зимников.
Казнили на устрашение другим мужикам, а их имущество, пусть даже жалкий скарб, подлежало конфискации в казну. И все без всякого суда, порой по одному лишь подозрению того или иного офицера, которому могла показаться «измена». Также сурово поступали с помещиками, которых заподозрили в симпатиях к царевичу.
Однако устрашение помогало мало, как царские обещания всевозможных наград. Увещевания, что служивые Петру Алексеевичу присягу «по чести» дали, действовали слабо. Про анафему патриарха и Поместного Собора знали все, и друзья, и враги. И задавались неизбежным вопросом – а как служить по присяге, если она церковью «сложена»?!
С отказывающимися присягать повторно священниками расправлялись – однако такие показательные казни не только мало помогали, больше несли страшный вред, потому что клириков ставили перед дилеммой – служба царю земному должна быть важнее служения Царю Небесному…
– Измена, господин фельдмаршал!
Меншиков с тревогой посмотрел на капитана Нащокина в изодранном драгунском мундире, который был пробит пулями и изрядно порублен – взгляд был наметанным, такое сразу видится.
– Мой Нижегородский полк изменил царю Петру, предатели окаянные! Я лишь свою роту, единственную, удержал в повиновении, зарубив двух подстрекателей, – офицер показал свою окровавленную шпагу, выругался, и, судорожно вздохнув, продолжил говорить:
– Сенатор князь Михайло Долгорукий к мятежу призывал, я его приказал схватить. Связали крепко хулителя и на коня взвалили. Но князь Алексашка Волконский успел раньше, и к бунту Новгородских драгун зловредно подбил, с которыми служил раньше в полку. Закричали – «бей немцев», и как псы бешенные со всех сторон набросились…
Меншиков застыл, ошеломленный известием – он осознал, почему деташемент так и не ударил во фланг мятежному воинству фельдмаршала Шереметева. Драгун продолжил говорить, его глаза блестели, руки тряслись как в лихорадке, а голос чуть заикался:
– Белгородский полк тоже присоединился к бунту – всех иноземных офицеров там перебили без всякой жалости, но «кукуйских немцев» не тронули – те присяге изменили, на сторону царевича Алексея перешли охотно. К фельдмаршалу Шереметеву пошли маршем спешным, охальники и предатели, а я со своей ротой сюда направился – кони отдохнувшие были, потому и убегли от погони.
Меншиков только кулаки сжимал в бессильной злобе, и тихо ругался сквозь зубы. Окинул взглядом поле боя, и чуть не застонал – мятежные полки стояли как вкопанные, обстрел ядрами на них совершенно не действовал. Казалось, что они его просто не замечают. А это было плохо – порох заканчивался, его оставалось немного, еще на такую же баталию. Даже если удастся опрокинуть «алексеевские» полки, и все же дойти до Москвы, то осада столицы надолго затянется – без осадного припаса бросаться на стены чревато огромными потерями.
В исходе сражения явственно наступал перелом – наступавшие прежде спешенные драгуны медленно отходили, фузилеры вообще не шли вперед, даже когда солдат тростями подгоняли офицеры, нещадно лупцуя по спинам, и подгоняя жуткой смесью из иноземных и русских слов. Последние были исключительно руганью, которая считалась единственно доступной пониманию для невежественного мужичья.
– Нужно отходить, – Меншиков покрутил головою, нахмурился – Александр Данилович очень не хотел отдавать такой приказ, но иного просто не оставалось. И он громко произнес, обращаясь к барабанщикам, что стояли поблизости с ним:
– Мы отходим! Бейте ретираду!
Глава 7
– Государь, я полностью в воле твоей! Прости меня за службу отцу твоему – иного мне не оставалось! Потому и выманил тебя из замка, где цесарь поселил, ибо приказ царя Петра выполнял.
Алексей внимательно посмотрел на старика, которого возненавидел в октябре, на постоялом дворе в Ливонии. И вот теперь он в полной его власти, можно приказать разрезать на кусочки, и этот приказ выполнят без малейших колебаний. Но сейчас, смотря на плешивую голову Толстого, что стоял перед ним на коленях, в груди не было ни капли ненависти, да и те несколько дней уже основательно стерлись в памяти.
– Ты присаживайся, Петр Андреевич, чего на колени бухнулся. Служил ты верно, а потому за что тебя наказывать? Да и казнить я тебя не смогу, даже если бы захотел – если виновен в чем, то судить тебя могут токмо в Боярской Думе, перед которой ты ответ дашь в деяниях своих, коли я вину в твоих действиях замечу. А я ее пока не вижу…
Алексей усмехнулся, глядя как со старческого лица стала потихоньку сходить бледность, стоило бывшему главе Тайной Канцелярии услышать последние слова. Но уже за прошедший месяц он усвоил одно из правил правителя – необходимо держать в строгости своих советников и «министров», что бы каждый из них думал, что государю что-то известно о их прегрешениях. И даже такой контроль во благо пойдет.
Потому стоило немедленно добавить «холода» и опустить сановника на «землю», чтобы не возомнил о себе многого:
– Али сам пока не знаю о таковой вине, но тогда кто-то обязательно мне доложит! А как иначе – доверяй, но проверяй! Но в любом случае судить тебя Дума будет, а не я – так что не бойся, живота у тебя отнимать не буду. Но токмо сейчас – бояре могут иметь иное мнение!
«Хороший способ «горячо-холодно» – вот и Толстой на него попался, а ведь зело хитер. И сейчас примется мне доказывать, что камень за пазухой не хранил, наоборот, всецело помогал. Вот смеха будет!»
– Великий государь! Я преданно служил царю Алексею Михайловичу, деду твоему, и сыновьям его – царям Федору Алексеевичу и Ивану Алексеевичу. Верой и правдой послужил Софье Алексеевне, а как ее заточили в монастырь, опасался за голову свою. Потому любую службу царя Петра Алексеевича выполнял в точности, и со рвением изрядным, ибо только так видел, что вину мою он завсегда помнит. И наказанию предаст жестокому, если в чем оплошность допущу.
– Ты ведь меня на смерть вез в Петербург?! Только не ври!
– Твой отец неизбежно бы казнил тебя, государь. Да, он написал тебе о прощении, но отрекся бы от него. Предал бы суду сенатскому – и там бы тебе смертный приговор вынесли – Меншиков, Шафиров, Головкин и прочие, кого царь выдвинул, тебя ненавидят, и боятся. Ибо приди ты к власти – ведь их вряд ли жалеть будешь?
– Еще чего, – фыркнул Алексей. – Да они казнокрады главные, особенно «светлейший»!
– Вот видишь, государь, как оно бывает! И они о том хорошо знают, а потому на суде всех прочих сенаторов бы склонили вынести смертный тебе приговор. При том бы упирали на «измену», а потому представители родовитых фамилий, пусть тайно тебе сочувствуя, все равно бы за казнь высказались. Ибо не было бы у них иного выхода. Но местоблюститель Стефан бы воздержался, да голос не подал – церкви нельзя сыноубийство одобрить. И еще фельдмаршал Шереметев. Борис Петрович тебя любит, да и сам первенца потерял, приказ царя выполняя. Возможно, и Яков с Михайло, князья Долгорукие – первый честностью славится, а второго не без оснований твоим конфидентом считают.
Алексей улыбнулся, но внутри похолодел – ему довелось прочитать статью про судьбу царевича – советский историк яростно обличал его «измену», но отметил и тех, кто воздержался от вынесения смертного приговора – местоблюститель, Шереметьев и Долгорукий.
Непонятно только, какой из них?!
– Я ведь все понимал, государь – такие бы показания на тебя подали, что любой судья за смерть встал бы. Но в ту ночь, когда ты от падучей выздоровел, переменил свое мнение. Скажу честно, до того часа, когда ты побил меня собственной рукой, считал тебя никчемным правителем, а потому и выступал супротив.
– И чем я был плох? Говори – казнить за правду не буду!
– Скажи как на духу, государь! Сколько раз за эти дни с того часу, ты про свою Ефросинью вспомнил?
– Какую, блин, Ефросинью?!
Алексей выругался, однако память ему тут же подсказала, что так зовут любовницу царевича, на которой тот хотел женится, и скрывался вместе с ней у цесаря Карла.
– Вот тебе и ответ, ты его сам дал, государь! Тогда я увидел настоящего правителя, коему служить надлежит – ты об этой девке, что Меншиковым тебе подсунута, напрочь забыл. И тогда я решил посмотреть – способен ли ты сделать вызов отцу и бежать. А потому и убрал Румянцева, а отправил с вами трех самых нерасторопных гвардейцев – вы их убили и сбежали. А еще двое драгун были с вами заодно – они и отправились в Польшу, а Фрол Андреев, что статью на тебя походит, под видом царевича!
Толстой разгорячился, глаза его загорелись – он бесшабашно и не думая, стал выкладывать такое, о чем Алексей и не подозревал. Даже представить не мог, какие «расклады» в его деле были.
– Я ведь так и подумал, что ты сбежал – но жид, что бумаги в Динабурге выписал, зацепку оставил – с подорожными. Вот тут я и задумался, и особенно когда тела гвардейцев нашли, с животами взрезанными. Твоя ведь была задумка, государь?
– Да, это так, – Алексей пожал плечами, не видя смысла скрывать это обстоятельство.
– То был знак мне, и я его правильно понял. Не в Режице тебя опоили, а много раньше, сломив в тебе волю, и навязав девку, с которой ты, прости уж, теленком стал. Но кровь проснулась, и ты все понял. Вот и показал мне, что я живота лишусь, если тебе служить не стану. Вот тут я и задумался, а когда царь меня на Тайную Канцелярию поставил, и велел твой розыск начать, я все наоборот сделал, к обману прибегая. Хотя за такое с меня могли голову немедленно снять!
– Тогда хвались, что ты сделал мне во благо?
Алексей с нескрываемым подозрением и скепсисом посмотрел на Толстого, но тот словно не заметил взгляда, и принялся загибать пальцы, перечисляя такие факты, что волосы за малым чуть дыбом встали от удивления – о таком даже не подозревал.
– Взял девку рябую с постоялого двора. Она наотрез отказалась признавать, что помогла тебе сбежать – а ведь кроме нее никто не мог тебе сговор с драгунами свести к побегу. Но не стал ее на дыбу вздергивать, наоборот, сделал так, что царь приказал обратно ее отправить.
– Что с ней?
Алексей вспомнил о своей нечаянной помощнице. И ощутил укол стыда – о ней он совершенно забыл.
– Получила десять рублей и отрез материи. И домик в лесу подготовила, будто кто-то там скрываться будет, и мальчонка в одно время бегает к берегу – вот я и подумал с чего бы это?
Дальше интересней пошло – двое в Польше куролесят, едут открыто – на всех постоялых дворах знают, что проехал русский кронпринц. И я тоже сделал вид, что в это поверил – и погоню специально наускивал, и царю о том докладывал. Но сам в сие не верил – заговор разматывал, и перед Рождеством знал, что ты в Москве и в сговоре с князем Ромодановским состоишь. Почему старый князь-кесарь розыск твой не вел?
И молодой тоже не стал вести, постоянно в Петербург отписывая, что ты в иноземных странах скрываешься и конфидентов у тебя на Москве нет. А это зело подозрительно – будто что скрывал Иван Федорович. Переиграл он немного – нужно было отписывать, что ищет твоих сторонников, а он этого не сделал. Значит, наказ отцовский получил тебя поддержать – ибо всем ведомо, что в последние годы князь-кесарь неодобрение реформациями выказывал. И потворствовал царице Евдокии – вот у нее я и решил тебя поймать, чтоб уверится, что ты в Москве заговор готовишь!
– Так это ты Скорнякова-Писарева направил?!
– Не гневайся, нет моей вины. И хоть я царя Петра делами занял, облыжно обвинив хищение драгоценностей твоей покойной супруги Меншикова и царицу, но тот твою мать ненавидит. И сам заподозрил что-то неладное. Но я успел князя-кесаря упредить, отправил ему послание, дабы он способствовал розыску. А заодно постарался, чтобы царь поставил меня опекать твоих детей, государь – царевну Наталью и царевича Петра. Как раз нарочный из Суздаля весточку привез – ты с царицей встречу имел, а казначея тебе две сумки денег отвалила – а ведь такой суммы для побега мало, такие деньги нужны для организации бунта.
«Ни хрена себе ушлый какой! А я ни сном ни духом, да и тесть мой лопухнулся – выходит этот шельмец всемогущего князя-кесаря в «темную» использовал. Такие проныры мне самому нужны, во всем на тестя полагаться нельзя – а этот без вазелина в любую дырку влезет!»
– И как Петр на Москву поехал, весточки сразу князю-кесарю отправил, что расправа наступит. Он сразу понял, что пора начинать. А я из Петербурга вовремя уехал – забрав детей твоих. И дорогу на Москву через Тихвин заранее проложил, и людишки мои подставы заготовили. И главного твоего конфидента Кикина предупредил – бежать ему нужно было немедленно, ведь он тебя к побегу к кесарю надоумил! А я царю о том доклад не сделал, как и о том, что епископ Досифей твою матушку опекает!
Алексей потрясенно смотрел на Толстого, стараясь сохранить на лице невозмутимость. Петр Андреевич улыбнулся, и достал из-под кафтана свернутые листы:
– Ефросинья мне бумаг понаписала – всех выдала, кто с тобой разговоры вел, и тебя в них на казнь определила. Сии бумаги я у себя бережно хранил, и Меншикову их не передал, хотя такой уговор между нами был. Вот бумаги эти, государь, писаны еще в замке Сан-Эльмо, она тебя еще там сделала обреченным на смерть!
Глава 8
– Что скажешь теперь, Михайло?! Ты вор, изменник и участь твоя будет ужасна! Ты в полной воле моей, иуда! Милости проси, покайся в грехах своих! А еще вспомни, как присягу мне давал по собственной воле, без принуждения, и крест на том целовал!
Петр Алексеевич испытывал приступ жуткой ярости, и впервые она могла вылиться из него мутной волной. Да, он был самодержцем, но не полностью самовластным. Править приходилось не только по собственной воле – всегда приходилось учитывать мнение родовитой знати.
И еще Петр Алексеевич с самого детства запомнил страшный стрелецкий бунт, и дядьку Артамона Матвеева, что рассказывал очень интересные истории. И вот его схватили мятежники и бросили с высокого крыльца, прямо на подставленные внизу бердыши и копья. А вот боярские рожи смотрели на эту смерть с нескрываемой радостью, спрятав улыбки в окладистые бороды. Все эти родовитые князья, Рюриковичи, что ныне парики на головы надели. Но все эти годы смеялись над «худородными» Романовыми, и нож в рукаве прятали, чтобы в удобный момент ему в спину воткнуть. И ведь смогли, тати и воры, мятеж учинив, и Алешку в него втянув.
Сына на отца натравили!
Долгорукий застонал, дернулся на дыбе – плечи у него вздулись, руки ведь были вывернуты. Вот только страха на лице еще не было, глаза вспыхнули лютой злобой, губы искривились.
– Ты не поп, «кукуйский чертышка», чтобы перед тобой каяться! Жалею об одном – раньше нужно было тебя задавить, окаянного, сколько бед ты еще русской земле принесешь!
Петр на ответ нисколько не оскорбился, наоборот, искренне обрадовался – он любил ломать болью именно таких, упрямых и своевольных. И пройдет совсем немного времени, как этот надменный боярин, плохо умеющий читать и писать, сам будет просить его о милости, заливаясь слезами. Только одно вызывало опасение – князь недавно «разменял» шестой десяток, и был слаб сердцем, как Лука Долгорукий, его троюродный братец, которого он восемь лет тому назад заставил на пиру выпить три литра водки, отчего тот и скончался в пьяном беспамятстве.
– Как ты заговорил, плюясь словами, трутень родовитый! Тебя ни к военному делу не поставишь, ибо зело ты глуп, ни по статской линии, ибо ленью обуян. Да и вор к тому же ты, «сенатор» – на подрядах зело нажился, и тащил все…
– Крал все твой Меншиков, сын конюха, на меня его вины не перекладывай. За грехи свои я на Божьем суде отвечу – кровь людскую, в отличие от тебя я не лил потоками, и счастье в муках человечьих не искал сладострастно. А насчет тупости… Не тебе меня судить, выблядок! Ты ведь не от царя Алексея Михайловича сын – тебя дядька твой Ванька Нарышкин сотворил – такой же чернявый, весь в него, кот вылитый!
От страшного оскорбления Петр онемел – двое стрельцов ему на пытке бросили в лицо такое же оскорбление. Он вспомнил мрачный застенок в Преображенском, висящего на дыбе стрельца и его страшные слова, которые тогда привели его в чудовищную ярость. Он его тогда запытал до смерти раскаленным железом, а пятерым стрельцам, что также в лицо ему смеялись, собственноручно головы отсек.
Тайна сия была ужасной!
Последний сын царя Алексея Михайловича был совершенно не похож на своих единокровных братьев Федора и Ивана, рожденных Милославской, те из себя круглолицые, светленькие, полные и невысокие, да и по характеру невспыльчивые – от них Петр Алексеевич разительно отличался. Зато очень походил на своего родного дядю, убитого стрельцами, о котором говорили что он и есть настоящий отец, ведь младшему брату царицы было дозволено с ней встречаться наедине.
– То-то по нему блудливая Медведиха сильно убивалась, с плачем и воем, когда его на площадь вытащили. А ведь он признался, что твоим родителем является, собственными ушами слышал. Как и о том, что сестрица его, бл…на, царя Федора отравила, дабы тебе, гаденышу, путь к престолу освободить, ибо брат Иван слабый был…
– Собственными ушами слышал?!
Петр Алексеевич взревел страшным голосом, жилы на шее вздулись от ярости, лицо побагровело. Дикая злоба нахлынуло огромной мутной волной и он схватил раскаленные щипцы. И хоть рукояти были прикрыты кожей, но ладони обожгло – но царь этого не заметил. Заорал ожидающему кату хриплым голосом, с трудом выговаривая слова:
– Голову держи, выблядку! Слышал он… Больше ничего не услышит… Ах ты, тварь!
Обжег палача, тот дернулся – кожаные рукавицы задымились. Князь заорал, глаза вылезли от боли. Запахло паленым мясом – царь откусил клещами одно ухо, бросил дымящуюся человеческую плоть под ноги жертвы, и тут же оторвал клещами второе ухо.
– Ай-яй!!!
Долгорукий завыл тонким голосом, что больше раззадорило царя – он набросился на жертву с яростью:
– Выблядок, говоришь – охолощу собственной рукой!
Раскаленным железом стал прижигать срамное место, ухватился за уд, и, надавив на рукоятки, оторвал его. Вой оборвался, князь дернулся на дыбе и затих. Но царь этого не замечал, а многоопытный палач побоялся сказать, что Долгорукий умер от невыносимой боли.
– Тварь, тварь! Я всех твоих шестерых деток лично растерзаю – всех на дыбу повешу, и баб, и мужиков! Всех вырежу – про род Долгоруких забудут навсегда! Тварь!!!
Железо уже не шипело, клещи просто вырывали куски человеческой плоти, алая кровь дымилась, щедро заливая руки взбесившегося от небывалой ярости монарха. Глаза были навыкате, по окровавленному лицу пробежала судорога, изо рта потекла пена – клещи выпали из внезапно ослабевших рук. И царь бы рухнул на каменный пол, но его вовремя подхватил палач, на помощь которому подбежали подручные.
– Наружу несем, в покои царицы!
Кат уже был свидетелем припадка «падучей», и знал что надлежит делать. Петра Алексеевича подняли на руки и устремились из застенка, где качаясь на дыбе, висело истерзанное тело мятежного князя…
– Петенька, соколик мой, – Екатерина Алексеевна вытирала бегущие по лицу слезы одной рукой, в которой держала платок. А второй придерживала голову мужа, которую прижимала к своей пышной груди. И вздыхала уже с облегчением – она неоднократно видела приступы, и потому знала, что ей надлежит делать. А вот Меншиков, которого она до сих пор любила сердцем, стоял рядом в некоторой растерянности, совершенно ему не свойственной – был задумчив, наморщил лоб.
– Что тебя заботит, княже? О чем дума тяжкая?
– Дела плохие, как государю доложить, когда очнется, не знаю.
– А что случилось?
– Ингерманландский полк восстал, гонец из Санкт-Петербурга только что прискакал. Полковник Васька Шереметев к бунту призвал, побили людей Брюсовых, что пришли его под арест брать. Увел мятежных солдат к Шлиссельбургу, так команда от его полка караул несла – лед ведь на Ладоге крепкий еще. Да и в форштадте укрепился, пороха и припасов у него достаточно. Да и Долгоруких теперь изловить надобно – чую, что порскнули они в разные стороны, мыслю, предупредили их.
– Действовать надо, Александр Данилович, смертью на нас со всех сторон дышат. Не пожалеют – умучают в злобности своей!
– Вырезать аристократов нужно, тех, кто царевича поддержал. Каленым железом выжечь без всякой жалости! Они добра не помнят, меня первого казни придадут, волки лютые!
Меншиков ощерился, губы задрожали от едва сдерживаемого гнева. И голос треснул, когда он заговорил дальше:
– Сын Васьки Шереметьева, тоже Васька, на княжне Ирине Ромодановской, дочке старика князя-кесаря женился вопреки воле Петра Алексеевича, которую тот брату фельдмаршала выразил. Потому государь неслуха в Англию отправил, а отца заставил сваи бить на строительстве Петербурга, а жену его княжну Черкасскую, в прядильном доме с арестантками работать и унижения от них терпеть.
А ведь и сам Борис Петрович, и Федор Юрьевич не раз просили помиловать, только государь опалу держал над ослушниками – и правильно, он сам решает, кого замуж выдавать. Зря, конечно – вот Шереметевы и Ромодановские озлобились, а с ними Долгорукие в свойстве.
Я ведь сам только через три месяца еле уговорил «мин херца» опалу сию снять. Теперь себя виню – надобно было их не миловать, вон как они за доброту царскую бунтом отплатили…