Текст книги "Утро богов (Антология)"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
Соавторы: Роберт Шекли,Владимир Щербаков,Андрей Дмитрук,Людвик Зайдлер,Махариши Патанжеле,Андрей Фальков,Игорь Ларионов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)
– Что делается с нашим пространством, Бор? – спросила Ариша, закурив и подперев щеку кулачком. Расширенными неподвижными зрачками глядела она на ритмично мерцавшую электросвечу – такие стояли на каждом столике, имитируя старинный уют. – Может быть, это конец? Совсем конец?
– Конец, – неожиданно четко сказал Филипп. Борис отмахнулся от него и ответил:
– Черт его знает, ребята… Вроде бы с антропогенной деятельностью это не связано. Не может быть связано. Мы еще не такие сильные…
– Борис, ты не прав! – сказал Филипп, лукаво улыбаясь и грозя пальцем, но, получив от друга предложение заткнуться, сразу сник и принялся развозить по столу коньячную лужу.
– Мы-то, наверное, и не такие, но… Может быть, зло, которое мы творим, вызывает ответ? И начинает сбываться кара? – настойчиво спрашивала Арина.
– Ну, что разговор, девочка… Ответ, кара – чья?!
– Не знаю. Бога, Вселенной… Сколько катастроф за последние годы! Землетрясения, эпидемии, междуусобицы… все сошло с ума – атомные реакторы, самолеты, подводные лодки! Нет, серьезно, ты не видишь связи?
– Честно говоря, не вижу. – Борис помотал головой. – Я материалист, милая, и если бы даже допускал существование Бога, то был бы уверен, что Он действует через законы природы, но никак не иначе. Доказательства другого – нет…
– Кроме того, – сказал я, – сейчас вовсе не время самых больших преступлений. Если уж Бог не наказал нас, когда мы строили Освенцимы и Карлаги, если он терпел Николая Ежова или Генриха Гиммлера, то теперь Ему, можно сказать, жаловаться особенно не на что.
– Ой ли? – сказала Арина; и я вдруг вспомнил глаза подростка с окровавленной щекой и страшные его крики, и с яростью воображения, подогретого спиртным, ощутил, что время массового одичания должно быть оскорбительнее для Творца, чем эпохи открытого зверства.
– Я удивляюсь привычке людей считать, что каким-то космическим силам есть до нас дело! – развел руками Алцыбеев. – По-моему, это просто мания величия. Когда летишь над землей, видишь, насколько незначительное место на ней занимает человек: океаны, горы, пустыни, льды, джунгли, кажется, просто терпят его… пока что терпят!
– Вот и я говорю – пока что!.. – многозначительно отозвалась Арина.
Спят дома, железом прикрытые,
Камень и бетон – напоказ,
Только не спасут перекрытия,
Если будет отдан Приказ.
Только будут площади вырваны
Мегатонным ростом дубов,
Только клумбы, радость невинная.
Свалят строй фонарных столбов.
Ах, неблагодарные дочери!
Старый Лир отомстит стократ.
Продырявят грибные очереди
Благолепие автострад…
– Это что? – с веселым недоумением поднял брови Алцыбеев. – Неплохо!
– Юношеские, – мрачно сказала Арина. – Из меня ранней.
– Ну, ты сегодня в миноре, мать! – хохотнул Борис, разливая остатки коньяка. – А хочешь, я тебя удивлю? Здешние эффекты наводят на мысль об одном странном феномене. Ну, я не буду углубляться в дебри, но… если говорить очень упрощенно, то это может выглядеть так. – Уснувший Филипп упал головой на плечо Бориса, тот резко отпихнул друга, но Филипп не проснулся, а лишь свесился в другую сторону. – Каждый из нас одновременно живет в двух мирах, двумя жизнями. То есть, возможно, и больше чем в двух, но мы пока что подозреваем наличие парности… Вернее, мы живем не одновременно, а попеременно. Миллиардную долю секунды здесь, потом миллиардную долю – там…
– Где там? – перебил я. – На другой планете?
– Не знаю, это никому не известно. На другой планете, или в другой Вселенной, или в другом времени – то здесь, то там, то здесь, то там…
Опасно наклонившись, Филипп с грохотом упал на пол. Мы втроем бросились его поднимать, усаживать; он лишь осовело моргал рыжими ресницами и повторял:
– Старики… старики… все в порядке, сейчас все будет о'кей… старики…
– Дал бы я тебе о'кей, мудак пьяный! – с чувством сказал Алцыбеев, встряхивая коллегу. – Надо его на воздух вытащить скорее. А ну, Костя, бери его с бочкю…
– Может, ему крепкого кофе? – предложил я. Не хотелось покидать насиженный угол, а тем более тащить пьяного по городским улицам: я все-таки был в форме.
– Бор, попробуем кофе! – сказала Арина тем самым тоном, против которого и я никогда не мог устоять, и ладошку положила на руку физика. – Я попрошу бармена сварить покрепче, а?..
В конце концов, Филипп успокоился, прочно приложась щекой к столу; мы решили его пока не тревожить, а потом впихнуть в такси.
– Ты очень интересные говоришь вещи, – сказала Арина, и я увидел (опять же не без ревности), что она действительно увлечена. – Хорошо, у каждого из нас две жизни: почему же мы ничего не помним о той, второй? Или… может быть, сны?
– Нет, – мотнул бородой Алцыбеев. – Не можем мы ее помнить. Ведь каждый раз при переходе полностью изменяется наша материальная структура – носительница информации. Частицы располагаются в другом порядке, а потом возвращаются в прежний. Поэтому здесь мы помним цепь предыдущих моментов пребывания в этом мире; и там, видимо, то же самое… Точки сливаются в сплошные линии. Две жизни – две параллельные линии памяти, которые нигде не пересекаются.
– А почему ты решил, что именно мы перемещаемся в какой-то иной мир? – спросил я. – Может быть, это просто элементарные частицы путешествуют туда-сюда? Сами по себе частицы – наших тел, воздуха, воды, камня…
– Нет. Способностью и переходу, по нашим данным, обладают именно агрегаты частиц. Системы высокой степени организации. Одним словом, живые. В крайнем случае, механические…
– Жаль, – сказал я. – Очень жаль, что каждому из нас суждено пройти оба своих жизненных пути, так и не узнав, как живет двойник. Скажем, здесь ты раб в эргастерии, а в другой жизни – царь, обладающий богатствами Креза. И никогда даже пальцем не прикоснешься к этим богатствам…
Амфистрат засмеялся, лица его почти не было видно в густой тени широкополого петаса. Сидя на раскаленной солнцем ступеньке дома, философ неторопливо жевал лепешку. Отпил яблочного вина из кожаной баклаги, блаженно причмокнул…
– Ты не веришь мне, Котис, – что ж, это твое право, у меня нет доказательств, которые можно пощупать. Но я все же думаю, что каждый из нас, словно маятник, качается между двумя бытиями, появляясь то в одном, то в другом…
– Что нам с того, Амфистрат, если путь к познанию иного бытия, по-твоему, отрезан? Сидеть и забавляться домыслами?..
Он смахнул крошки со своих черных мослатых колен, опустил подол хитона.
– Утешься, Котис. Мне кажется, по воле богов порою мы можем увидеться со своим «вторым я». Граница между двумя мирами, бывает, закрывается не сразу… Но так редко, возможно, раз в тысячу лет!
– Утешил! – фыркнул я.
– И слава Зевсу, что редко! – буркнул Амфистрат, поднялся и, не прощаясь, ушел.
Мне доводилось встречаться с этим странным человеком, уроженцем нашего полиса, и на родных улицах, и в других городах Эллады Припонтийской, и даже в Афинах, где он, говорят, спорил с философами, известными на весь свет. Не было у Амфистрата ни дома, ни стада, ни виноградника в городской коре; не занимался он никаким ремеслом, разве что иногда брался учить юношей логике и ораторскому мастерству. Вот так, зимой и петом в заношенном хитоне и видавшем виды петасе, с мешком и посохом, ходил по дорогам: где подаяния просил, где подрабатывал, сочиняя речи и стихотворные поздравления, а где, может, и уносил кое-чего из садов, с огородов… Ходил, беседовал с людьми и думал, и не было для него, сына раба – отпущенника, жизни иной, и не было большего наслаждения. Одного я боялся – что однажды прикончат варвары этого пятидесятилетнего ребенка, сделают какие-нибудь аорсы, гениохи или синды из его черепа, хранившего высокий разум, чашу для своих скотских пиров, и ничего потомкам не останется, поскольку записей Амфистрат не ведет.
Меня немного встревожили тогда слова бродячего мыслителя: что значит – «и слава Зевсу, что редко»? Нечто темное, зловещее чудилось иногда в рассуждениях Амфистрата, недостаточное простым людям, а пожалуй, и ненужное… Я отогнал от себя мрачные мысли и отправился к морю, где должна была ждать меня Мирина с подругами.
Не устаю любить наш город! Может быть, оттого, что редко его вижу? Да нет, вряд ли. Он, как продолжение моего дома; а собственно, почему продолжение? Это и есть мой дом. Вот иду я верхним городом, главной нашей улицей, носящей имя основателя полиса, славного Автолика, сына Евмолпа, ойкиста двенадцати кораблей. Шириною улица в восемь локтей, вымощена плитами известняка, и даже в самые знойные дни на ней не жарко, ибо под плитами проходит канал водостока. Справа и слева – сплошные стены, где чередуются охристый кирпич, розовый мергель, желтоватый известняк; а дом Филократа, начальника агропромов, сделан из гранитных камней, красноватых, с горящими на солнце синими искрами – то был балласт корабля, пришедшего из Коринфа. Кто побогаче и любит прихвастнуть перед соседями, прямо в кирпичную или каменную стену встраивает белый портик с колоннами; но мрамора в городе мало, весь привозной, и стоит очень дорого.
Слева открывается агора, вся обставленная стелами, где высечены разные декреты. Помню, как давным-давно перед самой высокой из стел я, среди прочих мальчиков, только что посвященных в эфебы, давал клятву гражданина. Текст клятвы был вырезан на камне, и наш учитель из гимнасия незаметно дирижировал, чтобы мы хором произносили звонкие, полные гордости слова… Клятву я помню до сих пор.
Между агорой и воротами теменоса – рынок, обожаемый мною в детстве, милый рынок, куда я сотни раз ходил с матерью, упрямо выторговывавшей каждый обол, и с рабынями, назначенными таскать покупки. Чего там только нет! Виноград из нашей хоры, зеленый под седым налетом, янтарный на просвет или почти черный; дыни свежие и сушеные, полные сладкой кровью вишни, мед пчелиный в горшках и в сотах, сыры коровьи и овечьи, топленое молоко под глянцевой коркой, ноздреватый хлеб… А плоды из иных стран света, которым и названия не упомнишь, привозимые краснобородыми персами: зеленые, длинные, веером растущие, точно пятерня великана, и желтые, истекающие липким соком, и колючие шишки с тыкву размером, на разрез белые и душистые, как раз!..
Неподалеку навалом лежат морские чудеса: еще раздувает жабры какая-нибудь рыбина, выловленная утром, еще подрагивают клешни морского гоплита – тяжеловооруженного краба… Дальше финикийские стекла с голубыми и красными зигзагами; расписанная черным, под старину, посуда столовая из Афин; фигурные лекифы для благовоний, при виде которых я ребенком просто сходил с ума – сфинксы с золотыми волосами, маленькие сирены, смешные пузатые варвары… Настоящие, живые варвары тоже встречались в рыночных рядах, мы с матерью их побаивались. Бородатые, вечно под хмельком, сверкая налитыми кровью глазами сквозь мокрые спутанные космы, задирали они губы степным коням, показывая покупателю их звериные зубы, или доили напоказ приведенных коров, или молча сидели перед грудами вяленой рыбы, под сенью развешанных бараньих шкур и выделанных кож, и на попытки торговаться лишь трясли головами.
А как любил я бродить по рядам виноторговцев! Еще совсем малышом научился без ошибки различать амфоры: пухлогорлые хиосские, осанистые коринфские, лесбосские с изящным круглением ручек; амфоры боспорские, синопские, фасосские, гераклейские – я узнавал даже клейма отдельных мастерских.
После всех покупок мы с матерью обязательно заходили в обжорный ряд, где глаза выедал дым бесчисленных жаровен – взять на драхму жареной тресковой печени или баранины, которые казались куда более вкусными, чем дома, с горячей лепешкой, с молодым мутноватым вином…
А вот площадки рабов я по-настоящему боялся. Людей для продажи поставляли в основном варварские князья, наши союзники: это были военнопленные, все, как один, угрюмые, волчьеглазые, часто с полузажившими ранами. Скованные, опутанные веревкой, стоя и сидя под соломенным навесом, они такими взглядами провожали проходящих, что казалось, только развяжи, и вцепятся зубами в горло… Даже странно, как из них потом выходили смирные домашние рабы или труженики эргастериев.
Рынок, с его толчеей и приятными, но грубыми запахами рыбы, кожи, уличной стряпни, обрывается неподалеку от ограды теманоса. Там – порог иного мира, без суеты, шума и корыстных чувств, тихого, светлого и благодатного. Сизой зеленью священных оливковых рощ захлестнуты колонны белого периптера – храма Аполлона Дельфиния. Печальные темные кипарисы, дубы, уличные алтари – все опутано плющом и диким виноградом, но галечные дорожки чистятся ежедневно. Над большими и малыми храмами главенствует вознесенный на ступени, пышный Дом Афродиты Навархиды. (Думал ли я когда-нибудь, что мне доведется через два моря везти ее статую для этого самого храма?) Его карнизы раскрашены синим и алым, изнутри порою доносится стройное пение, а по крыльцу гуляют ручные белые голуби.
За теменосом – самые важные и почитаемые мастерские города, дымные, горячие кузницы. Столбы копоти от сыродутных печей во дворах, оглушительный лязг, шипение закаляемого металла… Тут же лавки, где можно купить и добрый эллинский меч, и панцирь с чеканными рельефами, и хитрый замок для амбара, и женское полированное зеркальце, и набор тонко откованных инструментов для врача…
Но ближе, ближе к морю! Все свежее воздух, и, облизнув губы, уже чувствуешь соль. Улицы становятся наклонными, разделяются на террасы. Справа за черепичными крышами – высокая закругленная стена. Здесь, на ровном плато, мысом выступающем из пологих склонов, выстроен наш театр. Туда я тоже попал очень рано, мальчишкой ерзал на скамье, мешал родителям, бесконечно тосковал во время драмы Еврипида даже Беллерофонт, летавший на крылатом коне, не развеселил меня, зато бурно оживился на комедии и хохотал, глядя на огромные кожаные фаллосы актеров, что тут же получил трепку от отца.
Вот она, дышащая прохладой синяя грудь, гармонический шум прибоя! Но прежде, чем очутиться в гавани, надо пройти улицы нижнего города, ремесленные кварталы. Тут уже не увидишь ни портиков, ни двухэтажных строений с садами и дворами, вымощенными разноцветной галькой. Узкие путаные улочки, горячая пыль, глинобитные стены да запах луковой похлебки. Знаю, что за этой оградой – большие винодельни Парфенокла, оттуда всегда тянет кислым запахом сбродивших выжимок. Ребенком я любил подглядывать, как под собственную дикарскую песню – «хей, хей!» – дружно топчутся на давильной площадке рабы с ногами, словно бы окровавленными до колен.
Одной улицы я в юности старался избегать, именно той, где выставлены гробы на всякий вкус, вернее – на всякий кошелек: и простые дощатые сундуки, и целые погребальные дворцы с двускатными крышами, колоннами, акротериями… Самая мысль о смерти всегда была мне тошнотворна. Но как миновать улицу гробовщиков, если именно она выводит на пригорок, откуда разом распахивается все побережье от края хоры до верфей и складов зерна в тылу лиловых гор, окружающих залив! Берег плоский, сухой, с редкими озерцами гнилой соленой воды, истоптанный копытами – молодежь любит скакать здесь на конях; ряды вывешенных для просушки рыбачьих сетей, а далее – первые нагромождения скал, скрывающих природные купальни.
Я пошел тогда берегом, навстречу налетавшему соленому ветерку, затем побежал. Не терпелось увидеть Мирину, пересказать ей нашу беседу с Амфистратом. Милая моя, хотя и мало чему обучена, но любопытна к тайнам мира, и о многом с ней можно поговорить. (Как ни странно, тиранолюбивому Ликону тоже нравятся свободные и развитые девушки: какой-то древний законодатель учил спартанцев, что их дочери должны упражнять и ум, и тело так же, как юноши, даже участвовать со сверстниками в состязаниях, не стыдясь своей наготы.)
За нагромождением мокрых глыб, поросших снизу скользкой зеленью, за лабиринтом прогретых луж, где я несколько раз оступился, распугав стаи мальков, увидел я крошечную глубокую бухту, отгороженную от прибоя черной каменной челюстью. На галечной косе сидело несколько юношей: один из них, с увядшим розовым венком на голове, лениво перебирал лады сиринкса, другие сражались в кости, еще один, подстелив гиматий, спал под вогнутой стеной пещеры. В воде играли девушки, борясь друг с другом, шутливо топя; звонким шлепкам и визгу вторило пещерное эхо, отголоски прихотливо складывались с тихими рассеянными руладами сиринкса. По льющимся движениям, по особой вкрадчивости, напоминающей молодое ловкое животное, узнал я Мирину, она обернулась, выставив блестящее мокрое плечо, отжимая волосы. Увидела меня – и, не стесняясь ни приятелей своих, ни подруг, подняв тучу брызг, бросилась ко мне и припала всем телом, сразу меня вымочив…
О Любовь всемирная, золотая Афродита! Счастье, подаренное мне Тобою, я принимаю как награду за дело, что завершаю сейчас во имя Твое. Только бы ничто не помешало у самых родных берегов, не воспрепятствовало нам, истощенным плаванием, доставить Твою статую к храму. Что только не приходилось мне переживать, владычица, за время перехода через два моря! Уже после несчастья возле Кианей, которое стоило нам Ликонова корабля, немало горестей свалилось на мою голову. Под Синопой снова потрепал нас шторм: триеру чуть было не выбросило на мель, и весло, разлетевшись на куски, тяжело ранило двоих таламитов. Затем, по прошествии девяти дней, сказалось, что воду из Синопа мы взяли скверную, гнилостную, люди начали от нее маяться животом. Я, конечно, сделал все возможное, чтобы вылечить больных, – лекарь Клисфен трудился вместе со мной, назначая голодовки и рвотное, – но условия плаванья трудны, и еще двоих мы потеряли, а пятерых везем полумертвыми, так что ни в каком случае не смогу я посадить за работу всех гребцов. Уже с виду северного берега, когда узкой каймой тумана выступил он из воды, лег на море душный, знойный штиль и держался четверо суток. Гребцы надрывались. К концу четвертого дня между ними вспыхнула драка: сцепились рабы из разных племен, и воинам пришлось изрядно потрудиться, прежде чем был наведен порядок. Заводил пришлось сковать и бросить в трюм, гортатор Ксирен с горя набрался неразведенного вина и чуть было не упал через борт. Впрочем, это уже скорее забавно, чем тревожно. А когда приходила настоящая, крутая забота, я в одиночестве уходил за кормовую перегородку, опускался рядом с ящиком, где лежала Ты, молитвенно клал ладонь на сосновые горбыли: «Помоги!» И Ты помогала…
Ну, вот, еще совсем немного времени, и мы дойдем до края огромной морщинистой горы, закрывающей вход в нашу бухту. Человек, приплывший издалека, может и не заметить этого потаенного залива. Говорят, здесь и начинался наш город, скрываясь от глаз морских разбойников. Но теперь улицы раскинулись далеко на излучине берега, дома прихотливо выбегают из-за обрушенных прибоем скал, а дальше полосатым зеленым ковром тянутся виноградники, в клетках каналов желтеют квадраты полей, из садов красными гребнями взмывают крыши усадеб. Надо готовиться. Захождение в бухту – маневр сложный, он требует сосредоточенности.
– Поворот вправо на румбе двести семьдесят.
– Есть.
– Закончить поворот.
– Есть, закончен…
– Скорость сорок три.
Уже недолго ждать… Вот-вот, как обычно, я прикажу убрать крылья; затем – приготовить корабль к плаванию в узкости. Машины на стоп… Швартовая команда размотает концы. Из домишки КП, прилепленного над двухсотметровым обрывом, придет «добро» на проход и сообщение, что место у стенки свободно.
Я привык, прирос к родной бухте, как, говорят, прирастают к протезу, но каждый раз саднит внутри, когда захожу в ее узкое извилистое горло. Вода покрыта радужными вавилонами, она темна и непрозрачна, словно грязное коричневое стекло, однако я буквально вижу груды железа, ржавеющего на дне. Здесь не водится рыба, не летают чайки. Ближе к берегу лежат хищные туши подводных лодок, у них кусками ободрана стальная шкура, между ребрами полыхают слепящие зарницы электросварки. В глубине залива у причалов дремлют наши ПСК. До революции вокруг бухты стояли частные особняки и гостиницы, было курортное местечко, райский уголок, и греки-рыбаки, потомки эллинских переселенцев, продавали рыбу болезненным москвичам и петроградцам. Дома в большинстве сохранились, уютные, с лепкой на фасаде. В одном из них живал знаменитый русский писатель, друг и собутыльник отчаянных «листригонов». Теперь вид у зданий удручающий, многие окна забраны фанерой. Город засекречен, все подмял флот. Только выше по склону заграждающей бухту горы оканчиваются наши владения. Там вовсю развернулась камнедобыча. Склоны изъедены ямами, громовые вздохи взрывов и скрежет экскаваторов подчас заглушают все звуки военно-морской базы…
Напротив этой горы, в открытом море, две недели назад чуть было не погибла Ариша. По ее данным, скорее всего здесь должна находиться потонувшая статуя, и оттого, получив рабочую смену батискафа, гоняла она «Тритон» до последнего издыхания. Водитель протестовал, но когда Арина увлечется чем-нибудь, с ней не поспоришь.
«Тритон» на полной скорости вошел в проход между донными скалами. Когда широкий коридор вдруг сменился расселиной, усталый водитель не успел среагировать. Винты с разгона воткнули аппарат в жесткую щель. Ужасный скрежет чуть не лишил Арину сознания, толчок бросил ее на стенку кабины. Свет погас, затем сменился более тусклым – были повреждены главные батареи, и включился резервный аккумулятор.
Водитель, молодчина, первым делом бросился помогать спутнице. Она отделалась здоровенным кровоподтеком на скуле (виден до сих пор) и ободрала костяшки пальцев. У гидропилота кровь текла из десен. Оба порадовались тогда, что целы прозрачный обтекатель – «забрало» и иллюминаторы шаровой кабины. Иначе людей уже смяли бы в лепешку потоки воды, ворвавшиеся под давлением ста атмосфер.
Немного придя в себя, связались с судном-маткой. Оттуда велели не паниковать и не принимать поспешных решений. Водитель выбросил на тросе аварийный буй, и они стали ждать.
Откуда им было знать, злосчастным, что на поверхности разыгралась буря, сопровождаемая мощными магнитными помехами? Судно не могло ни пробиться к месту аварии, ни предупредить «утопленников»… Час прошел, и другой, и третий: дыхание сделалось колючим, воздух липким. Наконец, умываясь седьмым потом, раздевшись почти донага, Арина и водитель решили действовать сами.
Нажатием соответствующих клавиш были сброшены винты, забортные манипуляторы, обтекатель и кормовое крыло. Когда это не привело к всплытию «Тритона», водитель решил (и правильно), что вода заполнила кормовой балластный танк, и отделил половину аккумуляторных батарей, весом около полутонны. Напрасно. Они не могли знать, что корма не только искорежена, но и придавлена обломками свалившихся глыб, чье подножие расшатал ударом батискаф.
Оставалось одно – надеть гидрокостюмы и выскользнуть через боковой люк. Но, как только они начали одеваться, раздался хруст, и по выпуклому стеклу переднего иллюминатора зазмеилась трещина. Устрашающе поскрипывая, «Тритон» наклонился на левый борт. На него медленно сползал, наваливался стронутый с основания монолит, который даже в воде весил не один десяток тонн.
Несмотря на ужас, охвативший их, от которого хотелось просто лечь на пол и закрыть глаза, борясь со слабостью. Арина и водитель мигом напялили гидрокостюмы, проверили подачу кислорода в баллонах. Затем водитель дрожащими руками открыл кингстон в полу…
Дождавшись, пока ворвавшаяся вода перестанет подниматься, а стало быть – наполнив легкие воздухом, уплотненным до ста атмосфер, они бросились к люку. Но тут «Тритон» под тяжестью глыбы наклонился еще больше, и нижний край крышки оказался заклиненным.
Все последующее происходило как бы в сонном кошмаре. Бешеные попытки отодрать проклятую крышку – ударами ног, ножом, стамеской; мягкие, неумолимые толчки наседающей глыбы, леденящий душу скрежет и хруст сминаемого корпуса…
И тут произошло событие, которому – в пересказе Арины – я бы, честно говоря, не придал особого значения, посчитав его мутью перепуганного мозга. Но в памяти моей накрепко засели россказни штурманского стажера Мохнача, а потому я призадумался.
Будто бы, пока они надрывались около люка, что-то светлое мелькнуло за правым, высоко поднявшимся иллюминатором. Ариша, хотя и была уверена, что это просто рыба, все же невольно оглянулась на движение – и увидела, как за круглой рамой скрывается сильная, безупречной формы женская рука. Рука была молочно-бела и, кажется, чуть прозрачна, как тело медузы. Мгновенно прилипнув щекою к стеклу, в водной толще увидела Арина искаженную оптикой, удаляющуюся по дну стройную белую женскую фигуру.
Потом закаленное, неподвластное ударам бронестекло с каким-то одушевленным вздохом рассыпалось, и акванавты на мгновение остолбенели от потрясающего зрелища; удерживаемая воздушным пузырем, замерла за окном водяная масса со взвешенными в ней рачками, парой зазевавшихся бычков…
Не размышляя более, Арина схватила водителя за руку и ринулась вон из батискафа.
Подъем казался долгим, точно школьный урок в детстве… Как учили ее на курсах подготовки, Арина все время выдыхала, «стравливала» воздух, поскольку он ощутимо расширялся в груди и давил на ребра. Она задыхалась, в ушах стоял раздирающий звон, в голове – нестерпимая ломота; она была глуха и слепа, не могла ни вздохнуть, ни крикнуть. Мириады игл кололи изнутри в глаза, в гортань, в кончики пальцев – то «закипала» кровь, отдавая кислород.
Все же милая моя оказалась выносливее гидропилота и ближе к поверхности помогла ему открыть вентили на баллонах – раньше это было бы опасно.
Ракетами вылетев из воды, они тут же сорвали маски. Шторм давно утих, ладонь моря мощно и бережно покачивала акванавтов. А за выпуклой свинцовой равниной, у самого горизонта, был приклеен к тучам словно вырезанный из черной бумаги силуэт судна-матки. Оно шло на помощь.
Что-то заурчало в глубине, Арина испуганно рванулась прочь… И вот – вырвались громадные пузыри воздуха, а за ними радужное, быстро расходящееся пятно масла. То далеко внизу скала покончила с беднягой «Тритоном».
Самое интересное, что и после этого Арина ни на секунду не почувствовала себя беспомощной: наоборот, она отдыхала среди пустынного моря, как беспечная гостья, под защитой Той, белорукой…
О Любовь беспредельная, согревающая ойкумену! Что же было на свете, когда еще не было тебя? Мне кажется, Ты жила от века, иначе просто не рождались бы миры и дети. Хотя предания наши говорят иначе, называя Тебя то дочерью Зевса и океаниды Дионы, то божеством, не имеющим родителей, явившимся из кровавой пены, когда над океаном был оскоплен праотец богов и людей Уран. Потому и зовут Тебя Афродитой – Пенорожденной, и первое из прозвищ твоих – Анадиомена, Возникшая на поверхности моря… Давно это было, еще до того, как надменные боги поселились на Олимпе. Вместе с тобою из крови и семени Урановых слепились неуклюжие гиганты, грозившие затем самому Громовержцу, и злобные крылатые Эриннии – ибо гордыня и вражда столь же древни, как и Ты.
Говорят еще, что пришла Ты со знойного Юга, пережив погибшие великие царства. В стране Кадма называли тебя Астартой, в Междуречье – Иштар, на Ниле – Исидой, в Малой Азии – Кибелой… Вокруг Тебя витают голуби, к ногам Твоим льнут усмиренные львы и медведи, на челе Твоем розы, мирты, фиалки, но Ты опаснее и страшнее, чем сам Арес в неуязвимой броне, с мечом, способным косить целые армии. Недаром родились от Тебя и жестокий Эрот, стрелами разящий сердца бессмертных и смертных, и Фобос – Страх, и Деймос – Ужас! Но от Тебя же – и светлая, прелестная Гармония. Ты разрушаешь и созидаешь. Ты своенравна и часто идешь против воли Тучегонителя: так, помогала Ты защитникам обреченной Трои, поскольку был среди них Твой сын Эней, и спасла в бою своего любимца Париса, того самого, что назвал Тебя прекраснейшею из богинь, кому подарила Ты Елену, ослепительницу мужей. Диомед ранил тебя в нежную, могучую руку – что ж, не избежал дерзкий измены жены и смерти на чужбине… Кто устоит против Тебя? Свой пояс Ты передала Гере, и этого было достаточно, чтобы соблазнить царя всех живущих. Помогая страстно любящим, Ты сурово казнишь тех, кто грешит против Любви, и вот – убит собственными конями надменно-целомудренный Ипполит, превращен в цветок самообожатель Нарцисс, принуждена любить быка гордая Пасифая, чей отец раскрыл тайну Твоих любовных забав…
Тебя чтут, как Любовь небесную – Уранию и как земную, утешающую всех без различия, всенародно – Пандемос; на Кипре, близ которого ты восстала из пены, именуют Тебя Кипридой; в Книде – Евплоей, богиней счастливого плавания; на Крите ты слывешь Пафоской, в Сицилии – Эрикинией, на Кифере – Кифереей; зовут Тебя также Апатурой, хозяйкой городской общины, и Понтией – морской; в Сирии имени Твоего не называют из боязни прогневить, а в воинственном этрусском городе Рома, что в Италии, дали тебе имя Венус.
Мы же чтим Тебя как Навархиду, покровительницу моряков и кораблей, и изображаем опирающейся на весло.
Едва успел я произнести последние слова молитвы, касаясь рукою края деревянного ящика, где покоилось хранимое нами диво, как сверху послышались крики, и по трапу скатился дозорный матрос. Лицо его, несмотря на густой загар, было мертвенно-бледным.
– Нас догоняет корабль, триерарх! – крикнул он. – И да не попустят боги, чтобы я еще раз увидел такое!..
Быстрее вспугнутой птицы метнулся я наверх, на корму.
Триера наша приближалась ко входу в бухту, где две горы почти смыкаются голыми, растрескавшимися каменными клиньями. Обрывы закрывают небо над головой, и вечно черна под ними глубокая вода.
За кормой остается будто обрезанное невидимой стеной солнечное сияние. Я оглянулся.
Из открытого моря, сплошь окутанное слепящим маревом, со страшной, недоступной для обычного корабля быстротой надвигалось на нас нечто, чему нет названия. Я едва успел охватить взором бешено мчавшееся существо – а может быть, все-таки судно?.. Было оно похоже на гигантского острорылого дельфина и покрыто серой гладкой шкурой. Плывя, как бы вставало над волнами на плавниках или лапах; хвост грохотал, взбивая пенные буруны. На плоской спине – или палубе? – сгрудились какие-то постройки, мачты без парусов, – я не успел их рассмотреть… Вдруг чудовище разразилось заунывным воплем, от силы которого можно было лишиться слуха. В следующее мгновение его острый нос, по сравнению с которым наш таран выглядел просто женской булавкой, воздвигся над акропостолем триеры.
Начальнику корабля положено оставлять судно последним, но если бы я ждал, пока спасутся мои матросы, воины и гребцы, меня бы растерло, словно кусок масла. Поэтому, призвав на помощь морских божеств, я с места бросился через ограду борта.