Текст книги "Большая перемена (сборник)"
Автор книги: Георгий Садовников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
«Всё-таки псих», – убеждённо и сочувственно решил про себя Фаянсов, покончив с супом и берясь за морковные котлеты.
– Это не бред, это наука, – возразил Карасёв, словно прочитав мысли Петра Николаевича. – А под ней мощнейший интеллектуальный и духовный фундамент: Фёдоров, Циолковский, Вернадский. Я лишь суммировал мысли этих великих. Что тоже, без ложной скромности, было мудрёной работой.
– Ну и где он расположен? Тот свет? Географически? – поинтересовался Фаянсов, отнюдь не собираясь верить, а будучи попросту вежливым человеком.
– Он повсюду! – не моргнув глазом, ответил Карасёв. – Но, думаю, большей частью в космосе. Там просторно, меньше суеты. Он и среди нас. Может, сейчас в этом кафе витает дух Льва Толстого… «Здравствуйте, Лев Николаевич!» – на всякий случай поприветствовал Карасёв. – А может, я обознался. И впрямь, что ему здесь делать? Его душе в любой момент доступны Москва, Париж. А хочешь, смотайся на Юпитер. Фаянсов, ну разве это не прекрасно?
– Замечательно, – подтвердил Фаянсов, оберегая непредсказуемые нервные клетки и потому не ввязываясь в спор.
– Сомневаетесь, – угадал Карасёв. – Вот вам простейший тест: представьте, что вас когда-то не будет. Всё есть, даже это задрипанное кафе, а вас нет!
Фаянсов и до этого не раз пробовал представить, но трудно было поверить в то, что останутся небо, земля, деревья, люди, их голоса, а тебя уже нет, ты не видишь, не слышишь ни звука.
– Не получается! – обрадовался Карасёв. – А почему? Душа бессмертна! Можно вообразить истлевшие кости. А душу никак!
«Мне хотя бы три гарантированных года. Спокойно есть, не опасаться ни стен, ни потолка, готовых рухнуть на тебя в любую минуту и прихлопнуть как мошку», – с горькой усмешкой подумал Фаянсов.
Он торопливо выпил мутный компот и поднялся из-за стола.
– Спасибо за информацию.
– Благодарить будете там, – многозначительно намекнул Карасёв, оставаясь за пустым столом.
Выйдя из кафе, Фаянсов попал на сеанс дамской свары. Ругались Эвридика и бухгалтериса (как она сама себя именовала) Елизавета, обе упёрли в бока кулаки, зеркально отражая друг дружку, и одновременно кричали:
– Ты обнаглела совсем! Уже совращаешь детей!
– От тебя старики и те воротят нос!
К полю боя, предвкушая удовольствие, тонкими ручейками стекались зрители.
– Вера, тебя кличет дух Карасёва, – соврал Фаянсов. – Его кокон остался там, за столом.
– Да он меня только что видал? – удивилась Эвридика.
– Значит, его вдруг что-то озарило.
– Как ты сказал? Кокон? Ему только кокона не хватало, – озаботилась Эвридика и к великому разочарованию зевак убежала в кафе.
Видать, все эти события выбили Фаянсова из колеи. Весь остаток рабочего дня он был рассеян, и даже сделал в тиграх ошибку, вместо слова «цель» написал «щель», и получилось нечто фривольное. Такого с ним ещё не случалось, а виной этому конфузу был всякий бред, который то и дело лез в голову, тесня здравые мысли. Вот, скажем, ходил бы он в известных футболистах… Однажды ему встретился один такой, знаменитый, подсел в гриль-баре и со вздохом сказал: «Вам хорошо, вас никто не знает». «А я не знаю вас», – ответил он, покоробленный таким цинизмом. «Да ведь я Орлов из „Локомотива“», – воскликнул футболист. Даже не воскликнул, только прошептал, но что тут началось?! К нему полезли со всех сторон: «Орлов!.. Орлов!..» Одна пьяная девка опустилась перед ним на колени, стала целовать волосатые жилистые руки… Но какой из него футболист в сорок-то лет?.. Вот, скажем, для исполнителя авторской песни возраст не помеха. Недавно выступал в городе приезжий бард, седой, как старый бобёр, а публика валила валом. Сам-то он на концерт не ходил, избегал большого скопления людей, но слышал, будто не обошлись без милицейских застав. Потом Пётр Николаевич видел этого поэта и певца на студии вживе. Человек – обычный смертный, с родинкой на полщеки, всё отличие: в руках рядовая ширпотребовская гитара. А на гитаре он, Фаянсов, играть не умел, только на балалайке. Да и это было давным-давно, когда, сидя в школьном струнном оркестре, он старательно отбивал такт ногой и наяривал: «Светит месяц, светит ясный…»
В сущности, у него тоже было что сказать людям.
После работы Фаянсов зашёл в универмаг и купил жёлтую балалайку, яркую, точно свежий лимон. Придя домой и наскоро перекусив, устроился посреди комнаты на кухонном табурете и начал слагать балладу о человеке-колобке. Первые слова родились легко: «Мой первый враг – контрацептивы. Мой враг второй – аборт…» А дальше вдохновение упёрлось в невидимые стены, отвыкшие пальцы цепляли за струны, нужные слова были где-то близко, крутились возле лба, казалось, только возьми и вставь куда надо, однако, когда он мысленно тянул персты к подходящему слову, оно лопалось мыльным пузырём, лишь оставалось облачко пара. О рифмах, что он подбирал, ой, лучше было не думать, от них болели зубы. Хотелось разбить балалайку в щепу и завалиться спать. Фаянсов принуждал себя силой, помня старый школьный учебник, где утверждалось, будто поэзия есть каторжный труд, добыча одного грамма радия из тонны руды. «Это только в поэзии. У тебя текст и плюс музыка. Значит, две тонны», – пояснял он себе.
И наконец, в два часа ночи к нему в лунном сиянии и под пение небесного хорала в распахнутое окно снизошла Муза. И сразу всё нашлось – и ритм, и мелодии, и сами собой потекли слова. Разойдясь вовсю, Фаянсов неистово бил пальцами по струнам и пел во всю мощь лёгких о том, сколь хрупка жизнь. «Жизнь как тонкое стёклышко под ногами торопливых прохожих», – ревел он, поднимая на ноги спящих соседей. Соседи, не замечавшие его осторожное бытие, оторопели, слыша ор и грохот оттуда, где до того как бы не было ни души. Как бы вдруг ожил и подал голос фольклорный домовой. Но шум имел откровенно прозаический источник. Осознав это, разбуженные принялись стучать в стены, пол и потолок. А Валька Скопцов не поленился, вылез на лестничную площадку в тельняшке и длинных чёрных трусах, звякнул Фаянсову в дверь и с боязливой улыбкой спросил:
– Николаич, ты чо? Часом не спятил?
Фаянсов ему обрадовался, как ниспосланному с небес сюрпризу:
– Валентин!? Ты вовремя пришёл! Заходи, услышишь первым. Я сочиняю балладу. Понял? – и, не дожидаясь согласия, схватил его за руку, потащил через порог.
– Какой ты смешной. Забыл, что ночь? Все спят, Николаич!
С той же глупой улыбкой Валька осторожно, а вдруг укусит, высвободил локоть.
Вот это – конфликт! – ему была ни к чему, он отпустил Скопцова, и будь его творческий жар ниже хотя бы на градус, балладе тут бы и пришёл конец. Однако вдохновение клокотало в груди Фаянсова, точно в недрах солнца, брызгая искрами слов, исторгая протуберанцы куплетов. Не совладав с этой мощью, он обещал «тсс… петь тише мухи» и снова взял в руки балладу. «Не души ты меня, не дави пуповина», – пропел он рефрен теперь почти беззвучным шёпотом.
Он не заметил, как пролетела ночь. Темень за окном постепенно бледнела, будто её разводили водой. Но к рассвету собранная по крохам баллада обрела завершённый вид. Фаянсов разделся, лёг в постель и долго не мог заснуть, возбуждённо вспоминал лучшие строки. Спал он, может, час, может два, да зато ни разу не открыв глаз. Обычно сны его были полны тревог. За ним кто-то крался, что-то падало сверху, под ногами разверзалась пустота, Пётр Николаевич опрометью выскакивал из сна и, приподняв голову, вслушивался, нюхая: не трясёт ли землю, не горит ли дом? И сейчас приснился сон, да теперь не страшный, но какой-то дурацкий. Будто бы стоит он, Фаянсов, в зелёном поле, среди ромашек и травы, а над ним реют, медленно снижаясь, два оранжевых шара, каждый размером с трёхэтажный дом. «Между прочим, Пётр Николаевич, это не шары, а груди нашей несравненной Эвридики», – лукаво говорит откуда-то взявшийся Карасёв. Шары тем временем опускаются на траву, из них, точно семечки из переспелых арбузов, с гомоном выбегают тучи весёлых детишек. Самой Эвридики не видно, но он, Фаянсов, тоже знает, что это её груди, и с идиотским хихиканьем и ужимками Карасёву отвечает: «Меня сей бюст когда-нибудь сведёт с ума».
И всё же встал Фаянсов на удивление бодрым. Позволил расслабить вожжи, в которых держал себя, быстрее, не столь уж тщательно, прожевал невкусный завтрак из двух варёных яиц, а войдя по забывчивости под плафон, на этот раз не явил прежнего беспокойства, как бы уже получил гарантийный талон на год беспечного житья.
Надев свой единственный выходной костюм, Фаянсов взял балалайку за тонкую длинную шею, открыл дверь и едва не ударил по лбу Скопцова.
– Я к тебе. Три рубля отдам в зарплату. Потерпи. Зато сейчас дарю гениальную мысль. За так, – расщедрился Валька и теперь уже сам затолкал Фаянсова назад, в квартиру, и вошёл следом за ним.
– Мне на службу, – запротестовал Фаянсов, несколько растерявшись от такого напора.
– Какая там служба! Дом весь на бровях! Ты никому не дал спать. Требуют крови! – предупредил Валька, глядя куда-то вбок.
И заволновавшийся было Пётр Николаевич понял, что сосед лжёт. У Вальки ещё в первом классе обнаружилось необычное свойство: когда он врал, с его глазами что-то происходило, они становились косыми, зрачки съезжались к носу.
– Но я придумал, как тебя спасти. Сосед я тебе иль не сосед? – И Валька заговорщицки подмигнул. – Шьём это дело змее Ивановой! Скажем так: напилась и прочие шуры-муры и устроила грандиозный бордель. Одна с тремя мужиками. С базара торгаши. Ну как? Годится?
– Спасибо. Но за свои поступки я отвечу сам, – твёрдо отказался Фаянсов.
– Ну смотри. Было бы предложено. И на хрен тебе балалайка, – сказал он, не зная, чем уесть Фаянсова, а потому вовсе скис и, зевая, поплёлся к себе.
Выйдя на улицу, Пётр Николаевич было повернул обратно в подъезд, да опоздал с этим манёвром, вдова Иванова успела удержать его за рукав.
– Слыхали? – спросила она, чему-то радуясь. – Скопцов всю ночь распевал пьяные песни. Глаз не могла сомкнуть. И вы тому свидетель. Теперь, будьте любезны, не отирайтесь.
– Пел не Скопцов, пел я. И не пьяные песни, а свою балладу, – и Фаянсов продемонстрировал музыкальный инструмент. – Так что виновный перед вами. Можете казнить. Но, думаю, вы меня охотно простите, когда послушаете в моём же, разумеется, эксклюзивном исполнении.
Ошеломив соседку, Фаянсов воспользовался этим и улизнул.
В проходной в этот день дежурил добрый пожилой вахтёр. Он не стал придираться, требовать документы, только спросил:
– Ваша фамилия Фаянсов?
– Фаянсов. А что? – насторожился Пётр Николаевич, всех, кто проверяет бумаги, он считал потенциально опасными людьми. И добровольно вытащил пропуск.
– Не надо. Я борюсь со склерозом, тренирую память. И, как видите, запомнил, – удовлетворённо ответил вахтёр. – Так вот, товарищ Фаянсов, не сочтите за труд, передайте режиссёру Карасёву, мол, тут к нему пришли.
Лишь теперь Фаянсов заметил сидевшего у стены мужчину. Его асимметричное лицо с кривым ухмыляющимся ртом казалось знакомым. Где-то он видел этого человека и, может, совсем недавно. Но где?
– Здрасте, – видно, с несмываемой усмешкой приветствовал его знакомый незнакомец. – Фаянсов-то, оказывается, вы сами? Те-те-те! Тогда с благополучным воскресением!
– Сегодня вторник, – поправил вахтёр.
– Для кого вторник, а для нас воскресение, – загадочно возразил асимметричный и, привстав, раскинул по стене руки, изобразил распятого Христа.
Фаянсов вспомнил вчерашний обед и свою неудачную попытку распустить слух.
– Почему, интересно, у вас воскресенье, когда у всех, как положено, вторник? – нахмурился вахтёр.
– Потому что у нас по старому стилю. Да ты, дядя, не подумай чего такого. Мы ради смеха, весёлые люди. Верно? – обратился асимметричный к Фаянсову за поддержкой.
– Я пошутил. Неудачно, – смущённо подтвердил Фаянсов.
– Раз неудачно, тогда забыли. А ты, Фаянсов, будь другом, шепни Карасёву: дескать, принесли шнур, какой он просил. – И асимметричный показал из кармана хвост белого шнура.
Теперь и сам, посмеиваясь над этой забавной встречей, Фаянсов прошёл в студийный корпус и тут же увидел идущего через вестибюль Карасёва.
– Реквизит? Для кого? – спросил режиссёр, бросив пристальный взгляд на балалайку.
– Для молодёжного шоу, – как-то вдруг солгал Фаянсов.
Не то чтобы застеснялся в последний момент – чего уж теперь стесняться, если сам бросил вызов судьбе. Но от Карасёва исходила ещё не совсем ясная опасность, он не был тем первым человеком, кому хотелось бы открыться в своём новом амплуа. Он был для этого случая человеком последним.
Фаянсов передал Карасёву весть из проходной. Режиссёр как бы в благодарность попросил взаймы сто рублей.
– Придётся отдать этому жулику за его паршивый товар, – сказал он, пряча деньги в карман. – Но если бы вы знали, зачем мне шнур, не дали бы и копейки. Но вы в неведении, и я получил всю сотню. Долг свой получите из моего наследства. Если что оставлю. Ладно, не пугайтесь, в зарплату верну. – Он сатанински подмигнул и отправился в проходную.
«Ну и баламут», – подумал Фаянсов. Впрочем, ему собственных дел хватало по горло.
«С чего начать? Вернее, с кого?» – спросил он себя и, просеяв имена тех, с кем его сводила работа, нашёл, что проще ему будет с Эвридикой. Добрая, компанейская душа.
Она нашлась в монтажной, прокручивала через крошечный экран куски старой киноплёнки. Ей помогала совсем ещё юная ученица монтажёра, тихая беленькая девушка, не попавшая после школы в кинематографический институт.
При виде Эвридики Фаянсов вспомнил нынешний нелепый сон и смущённо заалел, хотя и был ни при чём, не он заказывал это ночное видение, оно явилось само. Но, к счастью, Эвридика не ведала о тех фокусах, которые ей пришлось демонстрировать в чужом, к тому же мужском, сне.
– Нашёл? – спросила Эвридика, не отрываясь от экрана.
– Что? – не понял Фаянсов.
– Выйди! – приказала беленькой Эвридика.
– Пусть остаётся, я ничего не скрываю, – сказал Пётр Николаевич. – И даже лучше, если будет больше народа. Что я должен найти?
– Ну… Женщину, – вполголоса и косясь на стоявшую рядом помощницу напомнила Эвридика.
– Я и не искал. Зачем? – беззаботно признался Фаянсов. – Я пришёл, чтобы спеть тебе свою новую, а если честно, первую балладу.
И спохватился, сообразив, что выразился не совсем удачно, более того, рискованно. Но уже было поздно. Эвридика в мгновение проделала массу операций: сначала бросила своей помощнице торжествующий взгляд, каким одаривают соперниц, потом лукаво стрельнула глазами в его сторону, подровняла мизинцем помаду в углах губ, свела на куртке «молнию» у горла, пряча огромный бюст. Развернулась на крутящемся табурете к нему лицом и только после этого произнесла:
– Фаянсов, я знала, что ты не так-то прост! Начинай свою серенаду, менестрель!
– Это не серенада. Я пришёл спеть балладу о колобке.
Эвридика вернула себя вместе с табуретом в прежнюю позицию и взяла с монтажного стола кусок киноплёнки.
– Тогда ты ошибся адресом, – сказала она, стараясь не смотреть на беленькую. – Я не музыкальный редактор. К нему и обращайся. А мне некогда. Шеф требует осень. Унылый пейзаж, после дождя, – пояснила она, будто навсегда потеряв к его творчеству всякий интерес.
Фаянсова это задело, но тут же он понял, что, в сущности, она права. К чему ходить вокруг да около, если есть кратчайший путь к славе – дорога на телевизионный экран. Стоит только подняться на второй этаж и…
– Хочешь, я позвоню Лосеву? – смягчившись, предложила Эвридика.
– Я сам! – самолюбиво отверг Фаянсов и, чувствуя то же самое, что испытывает идущий в атаку танк, сейчас же устремился в редакцию музыкальных передач.
С Лосевым, музыкальным редактором, впрочем, как и с другими редакторами, он общих дел не имел, «здрасте-здрасте» – вот и всё знакомство. Оставалось судить по студийной молве, а та утверждала, будто у этого музыкального редактора абсолютный слух. С виду же Лосев был толст, кудряв, прямо-таки плакатный гармонист, и очень шумен. Когда Фаянсов вошёл в его комнату, редактор лицедействовал, с необычайной для его телес живостью показывал закулисный быт местной оперетты. Перед ним на старом диване, точно в партере, расселись зрители – увядающая красотка – диктор Зина и молодой рыжий корреспондент Федя из последних известий, – и покатывались от смеха.
«Вот и первая аудитория. Вот и прекрасно!» – удовлетворённо отметил Фаянсов и терпеливо опустился на стул, подвернувшийся тут же у входа, инструмент положил на колени.
Лосев досказывал свои байки, заинтригованно косясь на балалайку, а закончив, осведомился:
– А это зачем? Я не просил.
– Я играю сам. И пою, – просто ответил Фаянсов.
– Частушки?
– Современные авторские песни, – так же скромно пояснил Фаянсов.
– Под балалайку? – Редактор весело переглянулся с теми двумя.
– Под балалайку, конечно, трудно, – согласился Фаянсов – Но я вроде бы приспособился… Да я сейчас вам спою. Балладу! – В доказательство он закинул ногу за ногу, взял наизготовку инструмент, осталось только, как говорится, ударить но струнам.
Лосев и те двое оторопели, видно, им дружно припомнились ходившие о нём россказни, ну, будто бы у него с психикой «не того».
– Пётр Николаевич, может, в другой раз? – чуть ли не ластясь к его ногам, попросил редактор. – Я спешу на встречу с композитором Демьяном. – И, стараясь его убедить, даже отвёл рукав чёрного кожаного пиджака и взглянул на часы: ну вот, мол, самое время.
Но его предал корреспондент Федя, то ли у рыжего родились какие-то собственные соображения, то ли захотелось устроить коллеге пакость, только этот вьюн из последних известий безжалостно возразил:
– А Демьян убыл на садовый участок. Утром я видел его в трамвае.
– Ну, если так, – уныло промямлил редактор. – Тогда, Фаянсов, валяйте. – И обречённо бухнулся в кресло, словно мешок, опустив на колени тяжёлый живот.
– А я запишу! – засуетился Федя, по-прежнему целя во что-то своё, и тут же навёл на Фаянсова микрофон своего репортёрского магнитофона.
Диктор Зина механически улыбнулась ему, Фаянсову, можно подумать, находилась перед телевизионной камерой. Но в её голубых, почти фарфоровой чистоты глазах застыло беспокойство, будто он на самом деле собирался крушить и жечь.
«Ну, я вам сейчас…» – шутливо и про себя пригрозил Фаянсов и ударил пальцами по струнам.
– «Мой перррвый враг контрррацептивы, мой вррраг вторррой аборррт…» – взревел он, точно запущенный мотор.
Рыжий Федя едва не выронил магнитофон, Лосев судорожно вцепился в подлокотники кресла, славно сидел в самолёте, и тот провалился в воздушную яму, а диктор Зина прошептала «о господи», и, как бы извиняясь, снова одарила Фаянсова дежурной улыбкой. Но вскоре они освоились, на их губах, точно солнечные блики на воде, замелькали сдержанные ухмылки.
Уже с первым куплетом Фаянсов обнаружил непоправимое, то, что ещё утром казалось звучным и глубоким, на самом деле было ничтожно. Мысли, которые он выстрадал, которыми жил все эти двадцать лет, куда-то исчезли, их место заняли пустые, ничего не значащие слова. И будто бы только сейчас Пётр Николаевич услышал свой голос, глухой и бесцветный, неживой.
Его слушатели, досыта навеселившись, заскучали, осоловев от бурой скуки. Диктор Зина, видя, что певец совсем неопасен, осмелела, стала зевать, условно прикрывая рот пухлой наманикюренной ручкой, а посреди баллады взглянула на часы и, будто бы вспомнив нечто важное, вовсе ускользнула за дверь. Но Фаянсов всё же спел балладу до конца, вяло прокричав финальные строки: «Жизнь уже есть величайшее чудо, и ты её береги!» С последним, едва угасшим звуком исчез и рыжий Федя, вякнул: мол, его заждалось начальство, и выскочил из комнаты, стараясь наскоро положить в карман свой аппарат, но тот скользил мимо куртки. Лосеву некуда было деваться, он был у себя. Вжавшись поглубже в кресло, редактор каменно молчал, сложив перед животом пальцы в виде шалаша, точно умоляя оставить его в покое.
– Извините, – покаялся Фаянсов от всего сердца.
– Ничего, ничего, – встрепенулся Лосев. – Приносите ещё… То есть я хотел сказать… Заставки и титры у вас получаются лучше.
Фаянсов взглянул на ненужную теперь балалайку, протянул Лосеву.
– Может, пригодиться вам? Мне она ни к чему.
– Ни в коем случае! Заберите её с собой! Я – не практик, я, в некотором смысле, – теоретик! – поспешно отказался редактор, загораживаясь белыми длинными, похожими на ступни, ладонями от подарка.
Он хотел что-то добавить, но его перебил телефонный звонок, настойчивый сразу же с первого звука. Лосев снял трубку правой рукой, продолжая защищаться левой. Послушав кого-то, он спросил:
– Эвридика, ты, что ли?.. Да, он здесь. То есть был, – поправил себя редактор, потому что Фаянсов уже закрывал за собой дверь.
Спустившись со второго этажа на первый в свою тесную, как он сам иронически называл, мастерскую, Фаянсов сунул балалайку в угол, за толстые листы картона, словно бросил отслуживший своё инструмент в глубокую Лету. И, сказав себе «а ну её, славу, жили и проживём без неё», сел за обширный, размером с верстак, стол, когда-то сколоченный из некрашеного дерева, а теперь пёстрый от пятен клея, туши и белил, и отдался привычному делу, начал трудиться над заставкой к передаче «Культура и быт».
«А собственно говоря, на что ты рассчитывал? Безголосая ты ворона? – вдруг спросил он себя, задержавшись на букве „и“. – А поэт из тебя, как… как из осла чистокровный скакун! Сравнение, может, и не совсем изящное. Однако на твоей стороне не было ни единого шанса, моржёвый ты бард! Успех в искусстве приходит лишь к тем, у кого есть природный дар. Уж это-то тебе следовало знать… – Поработав минут пять, Фаянсов вернулся к прерванной мысли. – Ну, если бы ты, положим, взял в руки кисть, это бы ещё можно было понять. Когда-то ты писал маслом и вроде получалось недурно. Наверное, именно здесь и следовало искать удачу, а не рыскать на чужой дороге?»
В этом предположении что-то было. Фаянсов сунул кисточку в банку с водой и даже отодвинул на край стола посудины с гуашью и клеем, словно освободил для мысли простор. Да, те портреты, что он писал в студенческие годы, кое-кто находил неплохими. Ему говорили: да, он хороший рисовальщик и чувствует цвет. «Старичок, пуговицы будто настоящие, – хвалили его некоторые знатоки, – так и хочется оторвать на память». Другие за это ругали: «Фотография, не портрет. Есть всё: и натура, и колорит. Нет самого творца». Всё это требовало веры и борьбы. А он тогда упростил свою жизнь. А что если и впрямь тряхнуть стариной? Признаться, в его голове давно брезжит-бродит некая будто никчёмная посторонняя идейка. Может, и последний сон родился неспроста?
Пётр Николаевич взял лист писчей бумаги и, желая удостовериться в своих догадках, толстым фломастером набросал эскиз. Нет, это было не то. Тогда он положил перед собой всю пачку и сделал эскиз второй, за ним третий… четвёртый. Интерес в нём разбухал, заполнял все фибры, будто его, Фаянсова, специально накачивали этим интересом, будто в природе и вправду существовал такой невидимый насос, через который человека можно было накачать идеей, азартом и ещё кто знает чем. Он остановился на эскизе восьмом. Да, приблизительно так! И непременно маслом!
Влекомый свежей идеей, Фаянсов отпросился у начальства в город, будто бы за материалами для работы, и, сев в трамвай, покатил на вещевой рынок. Единственный в городе магазин со звучной вывеской «Живописец» прогорел в жестоких сражениях с конкурентами, врагами изобразительного искусства, за считанные дни превратясь в очередной прибыльный фитнес-клуб. А посему все надежды Фаянсова были связаны с этим рынком, там, считалось, можно купить всё, даже воду из марсианских каналов. На рынке он отыскал закуток, где торговали товарами для маляров, и здесь, среди самой неожиданной рухляди, нашёл колченогий старый мольберт. Фаянсов счёл его даром свыше, а затем, исходя из того что судьба расщедрилась и наверняка подбросила и всё остальное, ему необходимое, попросил и краски, и холст, и кисти, и растворитель. Однако полусонной пухленькой продавщице было лень рыться в окружавшем её хламе, на просьбу Фаянсова она равнодушно ответила так:
– Ничего этого у нас нет. Было бы, рисовала бы сама.
А возможно, девушка не врала, и мольберт оказался единственным милостиво брошенным ему куском. Однако разошедшийся Фаянсов не собирался отступать, он перебрал все свои иные возможности к быстро обнаружил, что они равны нулю. Оставался единственный ход – броситься в ножки художнику-филантропу, авось тот расщедрится, выдаст толику из своих закромов. Но и это было нереальней утопии – те художники, с кем он некогда учился, куда-то делись, в городе, казалось, задержался всего лишь один, да зато кто? Когда-то в миру Кирюша, а ныне сам Кирилл Чухлов! Этот не иголка в сене, у всех на виду, возвышается триумфальной колонной в свою собственную честь. Его студия-особняк с крышей из сплошного стекла слыла такой же достопримечательностью города, как и губернаторский дом. Фаянсов часто хаживал мимо его огромных зашторенных белым окон, но, чтобы свернуть на гранитные ступени и позвонить в массивную дубовую дверь, об этом ни-ни, он не помыслил ни разу. Теперь, поди, Кирюша и вовсе стал недоступен. С тех пор как написал своё патриотическое полотно «Президент в гостях у спортсменок после победы на чемпионате Европы по боулингу». Тогда Чухлов взмыл в космос и обосновался там, на орбите, оставив своих бывших сокурсников на земле, посреди житейских трущоб. Отныне Фаянсов видывал Кирюшу лишь на снимках, да пару раз тот проехал мимо на чёрном автомобиле. Кирилл заматерел, растолстел, отпустил сивую бороду, украсился лауреатской медалью. О нём этот баловень, наверное, и забыл, что есть такой на белом свете Петя Фаянсов, с кем он когда-то ходил в друзьях.
Однако не было у Фаянсова другого выбора. Надпись на камне у перепутья, где он стоял, гласила одно: «Ступай к Чухлову… а там видно будет».
Дверь открыли тотчас, и произвёл это сам вельможа, будто все годы ждал за дверью его, Фаянсова Петю.
– Гляжу в окно: ты! Петруха собственной персоной ко мне гребёт! – возбуждённо пояснил Кирилл, нет, господин Чухлов. А в том, что он, Фаянсов, мог прошлёпать мимо, в этом у великого человека не было ни малейших сомнений.
– Шёл мимо… Дай, думаю, зайду, – забормотал Фаянсов, не ожидавший тёплого приёма. Хозяин особняка так искренне радовался его визиту, что Петру Николаевичу сделалось совестно за свои недавние сомнения.
– Чёрт! Петруха! Сам? – продолжал восторгаться Чухлов и даже на шаг отступил, желая лицезреть его, нежданного гостя, с головы до пят. – Сам! Я думал, ты помер, – выдал он вдруг.
– А я, как видишь, живой, – с убитой улыбкой возразил Фаянсов, став мелово бледным. «Накаркает, леший!»
Художник и впрямь смахивал на лешего: всклокоченный, будто спросонья, борода стёртым веником, малиновый бархатный халат, точно клубный занавес, приоткрывал косматую грудь и такие же волосатые, неожиданно худые ноги, подпиравшие большой грузный торс.
– Извини. Не знаю, с чего я это взял? – смутился Чухлов, заметив, как изменилось его лицо. – Вроде ты всегда был здоров. Воду сырую и ту не пил, себя берёг… Может, столько не видел? Потому? Все лезут: помоги! А ты б хоть единожды пискнул.
– А я и пискну, вот прямо сейчас, возьму и попрошу, – честно, почти каясь, признался Фаянсов.
– И правильно сделаешь! – обрадовался Чухлов. – Да что мы тут застряли? Идём, для разгона выпьем, закусим и почирикаем заодно.
Он обнял Фаянсова за плечи и, похлопывая по шине и восклицая: «Петруха, ты молоток!», привёл его в студию, величиной со спортивный зал, но похожую на лавку антиквариата. Что здесь только не тикало, не сияло бронзой или позолотой, или молча не манило глаз стариной?! И часы, и канделябры, и мебель едва ли не Екатерининских времён, и многое другое. Даже многорогий, оббитый медью штурвал со старинного фрегата и тот со стены звал куда-то в далёкие края, за экватор, под Южный Крест, в розовые страны, голубые моря.
В этом великолепном хаосе терялись из вида картины самого Чухлова – отчаянно дымящие трубами пейзажи и портреты каких-то несомненно важных напыщенных особ. «Где тут работать? В такой тесноте?» – удивился Фаянсов. Он и мольберт заметил не сразу, а тот стационарный, масштабный, будто оборонял последнюю пядь, вызывая в памяти забытые школьные образы античных метательных машин. А может, загнанную в угол гильотину. К мольберту был словно бы пригвождён начатый мужской портрет. Фаянсов хотел полюбопытствовать, но его отвлёк засуетившийся хозяин.
– Посмотришь потом. Если есть на что смотреть.
Такие шутки предполагают возражения, и Пётр Николаевич, следуя этому правилу, энергично запротестовал:
– Да что ты?! По-моему, твои работы очень интересны!
Среди сокровищ этой сказочной для него пещеры был ныне редкий сороканогий банкетный стол, но Чухлов выдвинул из угла корявый деревянный ящик из-под промышленных товаров и, застелив его газетой, выставил бутылку дешёвой водки и два теперь уже раритетных гранёных стакана. Закуска явилась из тех же давних студенческих времён – пересоленные мятые огурцы, шмат домашнего сала и тёмный хлеб. Зато уселись в золочёные да шёлковые музейные кресла.
– Я не пью. – Фаянсов накрыл ладонью стакан, готовясь держаться чуть ли не насмерть.
– А ты всё такой же осторожный? Ну и верно, не пьёшь и не пей, – легко согласился хозяин и, налив себе две трети стакана, произнёс «со свиданием» и выпил до дна. Зажевав водку хлебом, Чухлов вернулся в прошлое, которое только что слегка заворошил:
– Мы, бывало, набедокурим… Помнишь, так и говорили: «Братцы, как будем пить? Культурно или до протокола?» Так вот, нам морду набьют, мы кому-то рыло почистим, скандал! А ты, умненький, в стороне. Впрочем, и с тобой случалась проруха. Помнишь, как подрабатывали в театре? В мимансе? И ты ещё вышел в «Отелло» с фонарём, прямо в спальню к Отелло и Дездемоне. Мавр собрался душить, схватил неверную за её восхитительную шейку, тут ты, как бы свидетель. Он: «Ты кто?» А ты: «Я – Петя». Ну, вспомнил?
– Было такое, – вынужденно признался Фаянсов.
Тогда в городе гастролировал оперный театр, ну и они с Чухловым, студенты первого курса, нанялись рабочими сцены, добывали себе насущный хлеб. В тот памятный день заболел кто-то из миманса, и вечером, перед началом спектакля, к нему, Фаянсову, подскочил озабоченный режиссёр и, бросив «ты – стражник, выйдешь с фонарём, ступай к костюмерам», куда-то исчез. Фаянсов пошёл в костюмерную, получил одеяние стражника и бутафорский фонарь, потом загримировался и стал выяснять: в какой, дескать, момент ему надобно выйти на сцену? Но все были заняты, от него отмахивались, отстань, не до тебя, а спектакль катил полным ходом, перевалил через горку и ринулся в финал. Ну, и он взял и вышел в спальню Дездемоны…