Текст книги "Большая перемена (сборник)"
Автор книги: Георгий Садовников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Фаянсова вначале это злило, он пробовал объясняться начистоту, доказывал, что совершенно здоров, но его, отводя глаза, утешали: «Ну естественно, ну естественно здоровы! Да что вы так нервничаете, Пётр Николаевич?» А потом он счёл, что так даже лучше. Ему как бы даровали право оставаться самим собой, дескать, коль не опасен, пусть сидит в своей каморке, корпит над заставками передач.
Фаянсов трясся на задней площадке троллейбуса в душной тесноте, стиснутый со всех сторон чужими горячими телами. В центре салона было свободней, даже кое-где зияли пустые сиденья. Но здравый смысл держал его у дверей, на случай пожара или других непредвиденных катастроф. Поэтому он покорно стоял в толпе и от нечего делать слушал чужую болтовню.
– Слыхал? Разбился… – произнесли за его спиной, назвав знаменитого эстрадного певца. – Дал концерт в Сочах, получил тут же в руки десять тысяч баксов наличными, понял? Засосал в буфете две бутылки коньяка, сел за руль, дунул к знакомой тёлке и гробанулся с моста. Голову, руки нашли, ноги ищут до сих пор. Вызвали французов.
– Ящик надо смотреть, дубина, – возразили чёрному вестнику. – Вчера он пел в Лужниках. Живьём! Прямой эфир, понял?
– Значит, будет жить долго, такая примета, – сказал, не смутившись, вестник.
И что только ни распускали об этом певце?! Он и горел, и тонул, его резали, травили истеричные женщины. А певец и по сей день оставался жив-здоров, точно большой сверкающий кузнечик, прыгал со сцены на сцену. Словно его берегли именно эти дурацкие слухи… Но кто знает, может, люди неспроста верят в подобные приметы?
«Всё это, конечно, суеверие, чепуха. Но… кто бы такой слушок пустил обо мне», – мысленно улыбнулся Фаянсов. Признаться, за эти двадцать лет он изрядно устал, постоянное напряжение, ежесекундное пребывание начеку выматывали нервы. Хорошо бы, получив гарантию в виде приметы, отдохнуть хотя бы год, а то и два.
Полный, осевший на задние колёса бело-голубой троллейбус привёз его к месту работы и выдавил через едва приоткрывшиеся двери на тротуар. Оглядевшись, Фаянсов обнаружил, что приехал не один. С передней площадки вывалился режиссёр из редакции художественных передач Лев Кузьмич Карасёв. Его вышвырнуло на тротуар, будто ворох грязного тряпья. Таким он ходит вечно мятым, нечищеным и небритым.
– Кого я вижу?! Наш мини-Мефистофель! – насмешливо воскликнул Карасёв, намекая на его брони-«молнии» и, видимо, на малый для настоящего дьявола рост. А возможно, он попросту имел в виду незначительный общественный ранг художника-шрифтовика.
Не зная, как отомстить, Фаянсов сказал:
– У вас косо застёгнут пиджак.
И впрямь самая нижняя пуговица на пиджаке режиссёра была продета в самую верхнюю петлю, и потому одна пола была вздёрнута чуть ли не к подбородку Карасёва.
– А, заметно? – обрадовался Карасёв. – Кому-то другому я бы ответил фразой из старого одесского анекдота: «Ай я не франт». Но вам открою правду: так было задумано. Специально! Я им сегодня особенно недоволен.
– Кем? – не понял Фаянсов.
– Своим гнусным телом!
Ну, это он уже слышал от Карасёва не раз. Объясняя свой неряшливый, а порой и вовсе непотребный вид, тот утверждал, что глубоко презирает человеческое тело, считая его недостойным вместилищем души. «Даже ваше, с такой умопомрачительно шикарной грудью, – сказал он однажды в присутствии Фаянсова своей помощнице Эвридике и добавил: – А моё и вовсе мрачная тюрьма, потому что оно гноит в темнице не чью-то, а мою собственную многострадальную душу!» «Что нужно телу? – развивал он свою мысль в другой раз, зайдя в рабочую каморку шрифтовика, почему-то он для своих философических излияний чаще всего избирал именно его, нелюдимого Фаянсова. – Так что ему нужно? Пожрать, выпить, переспать! Тело вдобавок тщеславно и капризно. Его, изволь, одень по моде и укрась! Человек во власти мелочных страстей этой ничтожной оболочки!» Своё отвращение к человеческому телу Карасёв стремился внушить и телезрителям. В его постановках известные литературные красотки и красавицы превращались в уродов. Зрители слали возмущённые письма, мол, у вас Ромео похож на Квазимоду, Джульетта – вылитая баба-яга! «Лев Кузьмич, помилуйте, разве полюбил бы, да ещё без ума, Ромео Джульетту, будь она на самом деле такой страшилой, какой вы её изобразили в своём спектакле? Она же, если вам верить, потеряла голову из-за прямо-таки, извините, монстра? Здесь какой-то, простите, фрейдизм», – нервно смеясь, говорил на летучке директор. «Не фрейдизм, а моё восприятие мира, – назидательно отвечал Карасёв. – Ромео и Джульетта полюбили не тела, они полюбили души друг друга. И я это подчеркнул. Безобразие оболочки оттеняет красоту души!» Временами после его фокусов гремели громы сверху, из руководства области:
«Кто вам позволил? У вас великий поэт похож на какого-то шимпанзе! Это издевательство над нашей святыней!» «Каемся! Виноваты! Но, понимаете… Эту передачу ставил Карасёв, сами знаете какой», – многозначительно намекал снизу директор. «Ну, если тот самый, – обескураженно тянули наверху, – но всё же ему намекните: мы ему не мешаем, однако пусть ставит свою фигню как-нибудь поаккуратней. И привет Семёну Семёнычу, если тот действительно дядя». Карасёву давно бы указали на дверь, как и сделали, рассказывают, некогда в одном из северных театров, где он что-то наколбасил, и вместе с тем ходили упорные слухи, будто тот Карасёв, что восседал в Москве в одном из высочайших кресел, приходился дядей этому Карасёву. Сам режиссёр, когда его однажды спросили в лоб: мол, правда ли, что… – так вот, когда его об этом спросили, он с издевательской ухмылкой пояснил: «Если скажу „нет“, вы сочтёте, будто я, дабы прослыть либералом, чураюсь родства с чиновником такого пошиба. Если я отвечу „да“, – меня обвинят в подлости: якобы я то и дело злоупотребляю высоким родством. Поэтому не скажу ничего». Словом, понимай как хочешь. Ну и начальство не рисковало, боялось вызвать неудовольствие московского Карасёва, терпело выходки этого местного, своего, стиснув зубы…
– Значит, я выгляжу нелепо? – спросил Карасёв, с удовольствием разглядывая мятые, в жирных пятнах брюки, эту часть его гардероба уж никак не заподозришь в тайных связях с Карденом.
– Вы, как всегда, в своём фирменном затрапезном виде, – добросовестно подтвердил Фаянсов.
– И только? Ну ладно, по дороге что-нибудь сочиним, – пообещал себе Лев Кузьмич.
Сокращая путь, они пошли через пустырь. Когда-то здесь жили-дышали деревянные дома, которые сгоряча по-кавалерийски лихо снесли с лица земли, замыслив воздвигнуть памятник эпохи в образе стадиона, а может концертного зала, снесли да, видать, тут же остыли и не воздвигли. Давно это было, осевшие фундаменты зашерстели мхом, поросли бурьяном, но под ноги и теперь попадали черепки бедной утвари да обрывки пожелтевших квитанций и писем.
По дороге Лев Кузьмич снова заджигитовал на своём любимом коньке:
– Не терплю разных модников. Ни баб, ни мужчин. Мазохисты! Человек лезет из кожи, морит себе и семью голодом, ворует, достаёт, и ради чего? Чтобы украсить свою темницу, словно новогоднюю ель!
– Наверное, он так не считает, ну, что его тело тюрьма. Потому и счастлив, достав красивую вещь, – дипломатично возразил Фаянсов.
– Вы правы, – легко согласился Карасёв. – Тому, чей дух не нюхал свободы, и мрачное узилище кажется раем… Кстати, Пётр Николаевич, я давно хотел вас спросить: почему вы так упорно цепляетесь за жизнь?
– Я не цепляюсь, – опешив, торопливо опроверг Фаянсов.
– Цепляетесь, цепляетесь, – почти ласково заверил его Карасёв.
– Если я и боюсь смерти, то не больше других, – искренне обиделся Фаянсов.
– Не обижайтесь. Кем-кем, а трусом я вас не считаю, – сказал Карасёв улыбнувшись. – Трус не столь независим, как вы. Для него это непозволительная роскошь… Одну минуточку, – прервал он самого себя.
Они в этот момент приблизились к зелёной грязной луже, что будто страж разлеглась на пути тех, кто искал на телевидении счастья. Образовавшись в эру зарождения пустыря, она стала вечным водоёмом, меняющим свои очертания в зависимости от погоды. Сейчас тянулись сухие дни, и лужа съёжилась, подражая шагреневой коже, превратясь в болото. Фаянсов обошёл его стороной, зато Карасёв прочавкал через топь, задержавшись в её географическом центре, приговаривая своим и без того нечистым туфлям:
– Вот вам, вот вам!.. Последний мазок художника, – пояснил он Фаянсову, выйдя на сухое место.
Поиздевавшись всласть над своими ногами, он взял Фаянсова под руку и повёл в конец пустыря, туда, где поднималась бетонная студийная стена.
– Так на чём мы остановились? На том, что вы цепляетесь за жизнь… Потерпите, я дам вам слово… Что привело меня к такому резюме? Или как бы вы грубо выразились: «С чего я это взял?» Отвечу: «С того!» Вы взвешиваете каждый свой шаг, делаете это столь тщательно, словно он может оказаться последним, роковым. К примеру, вчера вы принесли в студию заставку к моей передаче. И долго притворялись, будто ищете меня и не можете найти. А я был рядом, в трёх шагах. В чём дело? Да в том. Я стоял под включённым софитом, а лампы имеют свойство взрываться, не часто, но есть в них этакая подлость. А посему что-то обсуждать со мной под лампой вы сочли не-це-ле-соо-браз-ным. Думаю, даже самый отъявленный трус, и тот не столь предусмотрителен, как вы.
Он никогда и не таился, не скрывал своих мыслей. Просто с ним до сих пор никто не говорил об этом. А распахивать душу перед кем ни попадя было глупо, не оберёшься насмешек.
– Значит, признаёте? Хватаетесь за жизнь руками и зубами? А? – обрадовался Карасёв. – А зачем она вам?
– То есть как зачем? Жить!
– Я и спрашиваю: зачем жить вам? Вот вам, лично? Я понимаю: кто-то живёт, дабы жрать, пить и лобзать женщин. У кого-то интересы повыше: наука, искусство или хотя бы филателия. Чем занимаетесь вы? У вас ни семьи, ни друзей, ни любимого дела? Вы не шатаетесь по кабакам! Не водите к себе женщин. Не удивлюсь, если мне скажут, что вы задубевший девственник. Что останется после вас? Титры? Заставки? Да и те поначалу подержат, посолят в архиве, а затем пустят под нож и выбросят на помойку. А может, в топку.
Он был прав, но идиотское мужское самолюбие мешало это признать, и Фаянсов обиженно начал:
– С чего вы это взяли? Может, дома я совсем…
– Я за вами слежу давно. Вы мне весьма любопытны, возможно, вы мой будущий персонаж, – не дал ему договорить Карасёв. – Может, это и гнусно, но я, низко пав, разнюхал у ваших соседей.
Так вот кто, с виду непотребный, был у Вальки Скопцова!
– Итак, зачем вам жизнь, Фаянсов? – требовательно повторил Карасёв.
– А разве этого мало? Просто прожить свою жизнь? – тихо переспросил Фаянсов.
– Знаем, психология травы. Я живу, как растёт трава, – усмехнулся Лев Кузьмич. – Но и трава не только растёт. Она прежде всего служит продолжению рода. Споры, пестики, тычинки!
Тут бы ему послать Карасёва подальше, куда посылают в сердцах. Лев Кузьмич, не спросясь, ломился в его сокровенное, задевал то, о чём не хотелось думать самому. И Фаянсов так бы и сделал – послал, да вовремя вспомнил рассказанную кем-то поучительную историю о том, как один человек с железными нервами, разъяряясь из-за молодой назойливой мухи, досаждавшей ему за обеденным столом, схлопотал настоящий инсульт. А вспомнив, удержал себя в руках, к тому же они вступили в проходную, и здесь у самого Карасёва начались свои сложности с вахтёром.
Пожилой вахтёр в чёрной форме с зелёными петлицами и таким же околышем вредно сказал:
– А вас, товарищ Карасёв, в такой грязной обуви на нашу чистую территорию не пущу ни на шаг! Здесь вам очаг культуры, не карьер, откуда возят глину. – И, объявив запрет, загородил собой дверь.
– Но вы при этом взвесили всё? Учли весьма и даже очень важный аспект? То есть насколько связаны между собой культура и грязь? – спросил Карасёв. – Известно ли вам, что по этому поводу написал один поэт? Кто? Неважно. Вы всё равно не читали. Цитирую в прозе: о, если бы вы знали, из какого дерьма произрастают стихи! Признайтесь, я вас убедил?
– Есть инструкция, – сурово ответил вахтёр и в отличие от режиссёра наизусть зачитал: – «А также бороться за чистоту на рабочем месте».
Он был худ, с острыми злыми скулами, видно, принципиальность иссушила его самого до кондиции залежалой воблы.
– Служака! Помилуй бог, какой служака! – одобрительно воскликнул Карасёв, подражая кому-то из полководцев, и, сняв что-то изысканным движением со своей груди, столь же утончённо навесил на впалую грудь вахтёра.
– Уберите руки! – отшатнувшись, зарычал служака.
– Лев Кузьмич, в самом деле… – заступился Фаянсов за добросовестного цербера, или кербера, можно и так.
– Художник, не мешайте священнодействовать! Я вершу обряд! – потребовал режиссёр и залюбовался тем, что будто теперь украшало грудь вахтёра. – Медаль «За ревностное исполнение обязанностей»! По статуту присуждается за исполнение любых обязанностей. В том числе и супружеских. Но я вас наградил исключительно за исполнение служебных, насчёт других не осведомлён. Поздравляю вас с высокой наградой!
Вахтёр покосился на несуществующую медаль и хрипло произнёс:
– Всё равно не пущу. Инструкция!
– Он взяток не берёт! Каков молодец! – продолжал Карасёв в том же духе.
– Мы опаздываем, – снова вмешался Фаянсов.
Ему бы самому, не задерживаясь, проследовать во двор, а далее в здание студии. Лев Кузьмич виноват сам, стоило бы пошевелить извилинами, прежде чем лезть в болото. Вот она расплата за дешёвую игру в оригинальность, за коей на самом деле не стоит ничего серьёзного. Но Фаянсов остался, его словно что-то связало с Львом Кузьмичом, может непохожесть на других, и теперь он помимо воли тоже стал участником этой глупейшей сцены.
– Фаянсов, не паникуйте! Как вам не стыдно! У нас в запасе великая штука – компромисс! Все будут сыты и довольны, – пообещал Карасёв и важно обратился к вахтёру: – Скажите, любезный. А камера хранения? Надеюсь, она предусмотрена вашим уставом?
– Полка для вещей, не подлежащих вносу на территорию телецентра! – доложил вахтёр, гордясь тем, что в инструкции есть что-то и толковое.
– В таком случае… – Карасёв мгновенно сбросил расхлябанные туфли. – Примите мои ненадлежащие вещи. Квитанции не надо, я доверяю, – и, оставшись в полосатых синтетических носках, вышел на асфальт теперь уже доступного студийного двора.
– Так даже лучше. Ближе к космосу, – сказал он, блаженно шевеля большими пальцами ног. – Я снял бы и всё остальное. Да боюсь оскорбить свой же собственный вкус. В природе нет ничего безобразней обнажённого человеческого тела.
– Однако человек – естественная и неотъемлемая часть природы, – едко напомнил Фаянсов, его начал раздражать апломб этого самоуверенного человека.
Пётр Николаевич не кичился своим телом, но и не собирался стыдиться ни собственного торса, ни рук и ног.
– Скажу вам откровенно: и сама природа напоминает мне декорации, сколоченные наспех за час до начала премьеры. Как это часто бывает на театре. Чесались, зевали и вдруг спохватились: «Батюшки, да завтра же сотворение мира!» – сказал, усмехаясь, Карасёв. – Но мы ещё с вами потолкуем об этом.
Явление почти босого режиссёра взбудоражило студийный народ. Уж, казалось бы, этот оригинал приучил ко всему, да вот такого ещё не было. Люди высыпали в коридор, по которому непринуждённо шествовал Лев Кузьмич. Молодёжь откровенно потешалась, те, кто постарше, осуждающе хмурили брови.
– Что? Не видели нового Льва Толстого? Смотрите, смотрите! – поощрял зевак Карасёв.
За режиссёра было вступилась его помреж Эвридика, тигрицей набросилась на молодых:
– Остряки доморощенные! Вы бы лучше набирались у мастера ума!
– Вера Юрьевна, не отвлекайтесь! – остановил её Карасёв. – Проверьте: готовы ли титры?
Поднятый шум проник сквозь стены к начальству, директор вышел в коридор и, взглянув на ноги Карасёва, побагровел до корней волос.
– Лев Кузьмич, как понимать… всё… это?
– Не берите в голову, – рассеянно посоветовал Карасёв. – Подумаешь, взял и разулся. Скромный шаг к освобождению духа. Так это и трактуйте.
– Лев Кузьмич, ради бога, освобождайтесь у себя дома, – взмолился директор, очевидно, глядя на гигантскую тень московского Карасёва, которую отбрасывал маленький здешний Карасёв.
Фаянсов решил поберечь свою нервно-сосудистую систему, пошёл к себе. К тому же, как он слышал, за титрами скоро явится помреж Вера Титова, она же Эвридика, прозванная так когда-то из-за песни «Танцующие Эвридики». «Ах, ах, я слушала и буквально умирала», – сказала Вера однажды, и с тех пор повелось: Эвридика да Эвридика. Вдобавок она сама с детских лет училась балету, и будто бы ей даже прочили блестящую карьеру: Пермь… Петербург… и даже Большой, тот, что в Москве. Однако сказывали, будто в шестнадцать-семнадцать лет у Эвридики вдруг бурно выросли груди, были две юные чашечки-пиалы и, на тебе, вымахали в нечто преогромное, размером чуть ли ни с двуглавый Эльбрус. И началась, мол, потеха! Драматические партии Жизели или Одетты тотчас превращались в комический номер. Теперь Эвридика взлетала над сценой тяжело, будто перегруженный бомбардировщик. А может, порхала как и прежде легко, пёрышком, бабочкой, да только публике казалось: вот-вот этот грандиозный бюст перевесит воздушное тело балерины, и она, скапотировав, врежется носом в твёрдый деревянный пол. И потому, как утверждали злые языки, бедной девушке пришлось, обливаясь горючими слезами, оставить училище перед самым дипломом. Так было или не этак, но прямая спина, разворот ног и летящая походка подтверждали связь Эвридики с искусством танца. И уж совсем правдой и только правдой был её и впрямь феноменальный бюст. Об этой особе болтали многое и, в частности, то, что будто бы она легко доступна, едва ли не сама лезет к мужчинам в постель. Словом, Эвридику окутывали сплетни, точно ангорскую кошку её густой мех.
И она пришла, вернее, сначала в комнату ворвался её Эльбрус и затем явилась и вся остальная Эвридика. Женщина пыталась скрасить его величину просторной спортивной курткой, но женскому богатству помрежа было тесно в отведённом ему узилище, оно настойчиво рвалось на волю, Фаянсову казалось, будто он слышит, как тихо трещат на её куртке «молнии»-замки.
– Привет, красавчик! – поздоровалась она и впрямь тоном уличной девки.
Эвридика с первого же своего появления на студии называла его на «ты». Началось это лет десять назад, в комнату заявилась новая помощница режиссёра и – на тебе! – сразу этакое панибратство: «Я – Вера, а как зовут тебя?» Пётр Николаевич с ней детей не крестил и вместе не пас свиней, но, удивительное дело, его, тщательно оберегающего свою неприкосновенность, её фамильярность хоть и задела, однако он почему-то признал за ней право на столь вольное обращение, как признают его за ветром и дождём. Ну разве ветер испрашивает позволения, прежде чем сдуть с головы кепку или шляпу, а дождь, собираясь окатить от темени до ног?..
– Какой я тебе красавчик? – пробурчал Фаянсов с досадой. – Вот возьми, – и положил титры на край стола, надеясь тем самым поскорей спровадить Эвридику.
Приходя, она каждый раз смущала его своими словечками, а глазам некуда было деться, взгляд то и дело упирался в этот феноменальный бюст, словно тот заполнял собой всё пространство, вплоть до Вселенной, и уже некуда было его пристроить, несчастный запаниковавший взгляд.
– Не унывай! Не сиди, как бука. Мужчина чуть посимпатичней чёрта уже красавец. Слыхал? – напомнила Эвридика затёртую до дыр старую шутку и наконец взяла со стола титры.
«Сейчас уйдёт», – с облегчением подумал Фаянсов.
– Кстати, куда Карасёв дел свои туфли? Говорят, он пришёл с тобой. Приехал-то он наверняка обутым?
Фаянсов наскоро поведал о том, где и при каких обстоятельствах разулся её режиссёр.
– Тоже мне хиппи, – посетовала Эвридика. – Ты бы посмотрел, какой у него дома бардак. Конец света! Не квартира, вокзал. Будто он у себя проездом. Топчан, стол и стул. И вся мебель!
– Ты была у Карасёва? – Фаянсов и сам удивился своему… как бы сказать… недовольству. А он и впрямь поймал себя на этом чувстве. Уличил, так сказать. Ему-то что за дело, с кем Эвридика водит шашни?
Её это тоже озадачило, она пристально заглянула в его зрачки, стараясь пробуриться в глубины души, и, сделав неверный вывод, принялась уверять:
– Не выдумывай, у нас ничего не было. Он заболел, я отнесла сценарий. Вот и всё. Ну, ещё купила по дороге хлеб и двести грамм колбасы, насколько помню, докторской. Жирную он не ест. Не помирать же человеку от голода, верно?
– Мне лично всё равно…
– Да и как могло быть? – перебила Эвридика. – Он меня и всерьёз-то не воспринимает. Вот недавно. Сидит в редакции один как сыч. Я говорю: «Что-нибудь случилось?» Он говорит: «Случилось. Умер Аристотель». Ну, я вроде не дура, вроде бы слышала: был такой. А вечером возьми и в ресторане и брякни. Компания за столом, сплошь кандидаты наук, я им и скажи: «Вот мы пьём, едим, веселимся, а умер Аристотель!» Всеобщий отпад! Представляешь?.. Спрашивается, могу я с таким мужиком?.. Да ну его! Что мы всё о нём? Точно нам с тобой не о чем поговорить?
И тут ей что-то втемяшилось в голову. Она выставила зад, навалилась локтями и грудью на тотчас же затрещавший стол. Остряки также утверждали, вспомнил Фаянсов, никто, де, толком не знал её точного возраста и ещё не видел её настоящего лица. Придя на студию, Эвридика в первую осень отметила свои двадцать пять и потом каждый год справляла всё те же неразменные двадцать с пятёркой, являлась на работу с тортом и бутылкой шампанского и тайком от начальства праздновала в кругу студийных друзей. Сперва в этот круг неизвестно за какие заслуги был введён и он, Фаянсов, а потом выведен снова. После безуспешных попыток затащить его на те самые пирушки. А лицо Эвридики, точно маской, скрыто густым слоем макияжа.
– Фаянсов, есть неплохая идея! – оповестила Эвридика. – Приходи ко мне вечером. Я теперь живу одна. Мать переехала к брату в Ростов. Знаю, ты не пьёшь. У меня есть цейлонский чай. Покуролесим! – предложила она, бесстыдно глядя ему в глаза.
– Я сегодня… занят. – Растерявшись, он сказал не то, что следовало, а надо было выложить со всей прямотой: он не тот, за кого она его принимает.
– Лады! Перенесём на завтра. Вообще-то я и сама на вечер наметила стирку.
– Вера, ты бы как-то поосторожней. В отношении мужчин. О тебе и так городят всякое, – всё-таки выложил он со всё той же прямотой.
– Это бухгалтерше Лизке больше всех надо. Можно подумать, я увела её мужа. Ну и пусть врёт, – беспечно отмахнулась Эвридика. – А ты? Может, боишься? Не бойся! Я – женщина и то начихала на всех.
– Я, наверное, старомоден. Не могу без любви, – сказал он, чтобы она наконец отвязалась.
– Фаянсов! Да тебе нет цены! – Она смотрела на него во все округлившиеся разрисованные глаза, потом спохватилась: – Э! А я, по-твоему, кто? Низкопробная шлюха? Да я тебя, дурень ты этакий, хотела растормошить, сдвинуть с места! А то ты совсем нелюдимый, скучный какой-то, – призналась распутница-меценатка.
– Я не скучаю. Чувствую себя вполне комфортно на том месте, откуда ты меня хочешь сдвинуть, мне хорошо, – соврал Пётр Николаевич и демонстративно вернулся к прерванной работе, махнул плакатное перо во флакон с чёрной тушью.
– Положи стило на место и послушай, что я тебе скажу, – приказала Эвридика. – Не обращай внимания на то, что говорят. Ты здоров! Ты не шизоид! Понял? Тебе просто нужна женщина! Ты, Фаянсов, лишён женщин. Вот в чём твоя беда?
– А может, у меня женщина есть? – задето возразил Пётр Николаевич.
– Нет у тебя женщины! Это как написано на лбу. Мужчина с женщиной. И мужчина без. Ты – без. Знаешь, какая тебе нужна? Спокойная. Домовитая. Лучше всего подойдёт блондинка, – размышляла она, словно ему подбирали костюм. – Втрескаешься по уши, вот тогда будет не скучно. Фаянсов! Разве мало хороших женщин? Посмотри вокруг! А хочешь, я тебя познакомлю? У меня есть подруги, ну не подруги, приятельницы, в общем, вполне приличные женщины.
– Уж как-нибудь я сам найду себе бабу! Привет! У меня срочная работа! – грубо напомнил Фаянсов.
– Если что, скажи. – Ничуть не обидясь, она забрала титры и всё-таки ушла, оставила его в покое.
До обеда Фаянсов готовил заставки для праздничной детской передачи, потом заглянул в студийный буфет и, не найдя там ничего калорийного, отправился в ближайшее кафе, где обычно и кормились студийцы.
Они и сейчас занимали два-три стола, расположившись тут же у входа. А чуть подалее, у окна, среди сопляков-осветителей и молокососов из киногруппы царила Эвридика. Юнцы, соревнуясь в светскости манер, то обсыпали её комплиментами, точно лепестками цветов, то подавали горчицу, то соль: «мадам, примите… мадам, позвольте вручить…». И в то же время корчили из себя видавших виды мужчин, стараясь выделиться в глазах своей чересчур эмансипированной дамы, пороли всякую сальную чушь. Эвридика, вроде бандерши среди абитуриентов, шутливо грозила проказникам наманикюренным пальцем, говорила «какой ты милашка» и награждала, чмокая их в молочно-розовые щёки. Фаянсова уже для неё как бы не было, скользнув по нему безразличным взглядом, она снова углубилась в свою пошлую игру. «Могла бы поискать другое место для флирта. Да и кавалеров посолидней», – подумал Фаянсов. И вправду, сидевшие за соседним столиком женщины из бухгалтерии метали в греховодницу раскалённые взгляды. «Ну а мне-то что?» – скачал себе Фаянсов и пошёл к раздаче, поставил на поднос тарелки с первым и вторым и стакан компота из сушёных фруктов.
Расплатившись с кассиром, он осмотрелся, поискал свободное место. Кто-то из студийных вяло взмахнул рукой, позвал к себе, не очень-то настаивая на своём приглашении, в застолье от молчальника Фаянсова не было никакого прока. Пётр Николаевич будто не заметил сигнала, потыкавшись туда-сюда среди столов с неубранной посудой, сел за голубой пластиковый стол к совсем незнакомым мужчинам.
Судя по бурым грязным спецовкам, его застольники работали на торговой базе, раскинувшей свой захламлённый двор по ту сторону студийного забора. Мужчины бойко шуровали ложками-вилками, судачили, пересчитывая накладные, тару и заодно кости некоего Евсюкова.
– Слыхали? Умер Фаянсов! Вышел из подъезда и бах! Инфаркт! – произнёс Фаянсов, нарушая своё святая святых – молчание за столом.
– Кто, кто? – машинально переспросил тот, кто был постарше.
– Фаянсов, – отчётливо повторил Пётр Николаевич, и своя фамилия стала как бы действительно чей-то чужой.
– Не знаем такого, – с безразличием сказал, как отмахнулся, тот же, старший.
– Все мы смертны. Сегодня твой… как его?
– Фаянсов, – с готовностью подсказал Пётр Николаевич.
– Какая разница. Сегодня он. Завтра ты. Послезавтра я. А хочешь поменяемся: я завтра, – беспечно отозвался застольник второй, с асимметричным, как бы скошенным набок лицом и влажной ухмылкой сатира, и, не нуждаясь в ответе, сказал своему собеседнику: – У Евсюкова геморрой через три «эр». В этом и вся закавыка.
Им бы тут и сунуть свои не в меру любознательные носы, а кто он, мол, такой этот Фаянсов, да передать известие дальше, как эстафету, пустить её по городу, но они занялись болезнями того же Евсюкова, потом, наскоро выпив компоты, и вовсе ушли из-за стола. Слух, увы, не распустился, брошенное им семя тут же завяло в бесплодной земле. Фаянсов не сетовал на столь сокрушительный провал, сразу понял: слухи – привилегия известных людей. А кто знает скромного художника-шрифтовика? «Нет, ты сначала добейся славы и уж тогда распускай спасительные слухи… А, ерунда. Всего лишь наивное суеверие», – сказал себе Фаянсов и принялся за еду.
Протёртый суп был сер и безвкусен, но Пётр Николаевич ел, как всегда, сосредоточенно, словно смакуя каждую ложку, и потому не сразу обратил внимание на возгласы и скрежет металлических стульев. Наконец, он всё-таки обернулся на шум и увидел вошедшего Карасёва. Тот в дверях разговаривал с бывшим застольником Фаянсова, обладателем асимметричного лица. Режиссёр что-то показывал, широко разведя руки, то ли размер кем-то пойманной рыбы, то ли ещё чего. Тем временем студийцы, кто ещё не ушёл из столовой, привстав и вытянув шеи, глазели на ноги режиссёра.
Распрощавшись с асимметричным, ударив с ним по рукам, Карасёв зарыскал взглядом по залу – высматривал кого-то.
– Лев Кузьмич, идите к нам! – позвала Эвридика.
Но Карасёв направился к нему, Фаянсову, не сводя глаз, точно держа на прицеле. Пётр Николаевич тоже не удержался и, когда режиссёр подошёл к столу, взглянул на его ноги. С ними всё было в порядке. Прежние карасёвские разбитые туфли, только теперь чистые и смазанные чёрной воняющей ваксой, вернулись на свои привычные места.
– Постаралась, Эвридика, – оправдываясь, пояснил Карасёв. – И откуда она только узнала? Уж не от вас ли? Ну ладно, всё равно бы разнюхала, где и что к чему. Добрый, в общем-то, она человечек, – сказан он, усаживаясь напротив Фаянсова. – Ей бы возиться с кучей детей, а не с таким заезжанным мерином, как я. Вся её охота на мужиков – это отчаяние, конвульсии и ничто другого. Какой там секс?! Ей он нужен, точно… точно нам с вами заячьи уши. Бабе хочется быть женой, матерью: кормить, обстирывать, рожать… А годы уходят, и никаких надежд. Вот и осатанела девка… Послушайте, Фаянсов! Уж коль вы всеми зубами и когтями цепляетесь за жизнь, почему бы вам не жениться на Эвридике? Она бы эту вашу жизнь оберегала как самое дорогое, чему нет цены. Ей-ей, подумайте, Фаянсов!
– Я ещё не созрел для этого шага, – отшутился Пётр Николаевич.
– А грудь? На грудь-то её вы, надеюсь, обратили внимание? – с иронией спросил Карасёв и вогнал Фаянсова в краску. – Какой бюст! Не бюст, а перина!
– У меня есть своя кровать, – продолжал защищаться Фаянсов.
– Смотрите, потом будет поздно. Вокруг этой женщины вьётся целый рой. Тут и поэты, и футболисты. Поздно вечером, когда заканчиваются наши передачи, ждут, подстерегают у проходной. Сидят, сукины сыновья, в собственных машинах. Вы-то в этот час уже в своей шкуре, откуда вам знать. Вьются, ждут, а в жёны, сволочи, не берут… Пётр Николаевич, чего вы ждёте? У вас всё остынет. Ну да, не рекомендуется говорить во время еды, и, следовательно, разговаривая, принимать пищу, – догадался Карасёв и заторжествовал от своей догадки: – Видите?! Вам нужна Эвридика!
– Вы бы тоже поели, – посоветовал Фаянсов, желая увести собеседника подальше от неприятной темы.
– Я перекусил в буфете. Сунул ему, – Карасёв небрежно хлопнул по своему животу, – какую-то дрянь. А большего он не достоин… Так вот, что я заметил? На самом деле вам жизнь ни черта не нужна. Да вы питайтесь, рубайте свою бурду. Говорить буду я!.. Итак, она вам не нужна. Но вы не знаете ничего другого. Смерть, по-вашему, – это конец всему. Мол, был и нет тебя. Так думают и другие невежды. И боятся. А смерть совсем не конец, она граница. Раздел между этим суконным быстротечным существованием, где житель – раб своей телесной оболочки, и жизнью подлинной, вечной… Жуйте, слушайте и жуйте… Да. Наше теперешнее бытие – всего лишь навоз, неприглядный кокон, в котором зреет дух, Умирая, оболочка высвобождает душу. Это и есть переход через границу в светлый свободный мир. Так называемый Тот свет. В простонародьи… Не смотрите на меня кислыми глазами. Подавитесь. Я в своём уме. Впрочем, вас понимаю. На верующего я будто бы не похож. И вдруг такое! – Карасёв рассмеялся, довольный собой. – Нет, я не религиозен. Более того, я материалист! Душа – особая субстанция. Она форма материи. Какой? Не важно. Тут главное, Фаянсов, осознать пограничную ситуацию, и особенно тем, кто, как им кажется, ходят по лезвию ножа. То есть вам!