Текст книги "С вождями и без них"
Автор книги: Георгий Шахназаров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)
Я регулярно направлял генсеку каждый очередной вариант. Однажды на Политбюро кто-то сказал, что в Верховном Совете готовится возмутительный проект закона о печати, который полностью лишит партию возможности воздействовать на средства массовой информации. Михаил Сергеевич поднял меня с места и попросил вкратце рассказать, что происходит. Я сказал, что комитеты работают над проектом, содержание его вполне разумно, учитывает мировой опыт. Полагать, что партия в условиях формирующейся многопартийной системы может, как прежде, держать под монопольным контролем средства массовой информации, значит заниматься самообманом.
Горбачев не дал развернуться дискуссии, только бросил назидательным тоном:
– Смотрите там, не переборщите. Свобода не означает анархии.
Я кивнул, зная, что в подобных случаях лучше не размахивать красной тряпкой.
Так продолжалось некоторое время, но затем дело приняло нехороший оборот. Согласовав весь текст, законодатели разошлись во мнениях по двум позициям. Во-первых, должен издатель иметь право назначать и снимать главного редактора, или это право следует закрепить за редакционным коллективом? Я стоял за первое решение, ссылаясь, в частности, на то, что повсюду в мире последнее слово в таких вопросах принадлежит именно издателю. Предположим, партия издает свою газету, и ей не нравится линия главного редактора, а коллектив редакции за него горой. Что же, неужели эта партия будет терпеть такое положение? Да она просто перестанет финансировать газету и начнет издавать другую. Не все соглашались с этими доводами, руководствуясь явно максималистскими претензиями журналистов. В чем-то я их понимал. Сам работал в журнале и издательстве, знал, как досадно, когда тебе навязывают нечто неразумное и неправедное: пиши, что тебе говорят, а не желаешь – собирай манатки. С другой стороны, отдавать власть коллективу, девять десятых которого даже не журналисты, а корректоры, работники типографии, отдела распространения и других вспомогательных служб, явно не следовало.
Другой вопрос, вокруг которого завязалась дискуссия: может ли издавать газеты в Советском Союзе частное лицо? Я был категорически против и остаюсь на этой точке зрения сегодня. Можно признать допустимой и даже желательной частную собственность, но с определенными исключениями. И в первую очередь речь должна идти именно о средствах массовой информации, этого мощного оружия воздействия на умы, которое, попав в частные руки, способно натворить множество бед. После долгих споров я предложил в названных двух случаях сделать сноски, предоставив окончательное решение самому Верховному Совету. Мы закончили поздно вечером, отдав проект на перепечатку и размножение. А утром, придя на работу, я был вызван срочно к шефу. Разразился скандал. Члены Политбюро получили проект без всяких сносок и с теми формулировками, против которых я возражал. Полагаю, это была проделка не очень порядочных членов нашего комитета, решивших таким разбойным методом протащить свою версию. Михаил Сергеевич на этот раз был действительно крайне рассержен:
– Вы что, не понимаете, Георгий, что делаете? Хотите, чтобы у нас появились шпрингеры и мэрдоки! Собирай немедленно свой комитет и переделывайте текст.
При этом он отдал мне листок с перечислением требуемых поправок. Кто-то в агитпропе явно попытался навязать чуть подредактированный первоначальный вариант. Я сказал Горбачеву, что проводить такие поправки не могу. Рассказал об альтернативных позициях по двум пунктам, которые и постараюсь отстоять. Он согласился. Придя в Верховный Совет, я передал в канцелярию просьбу восстановить проект в том виде, в каком он был выпущен накануне вечером. Через два часа этот вариант был роздан депутатам, а поскольку у них на руках уже имелся проект без всяких альтернатив, "региональщики" подняли шум. Последовали парламентские запросы, в газетах промелькнули сообщения, что ЦК КПСС опять выламывает руки, "Свободная Европа", ссылаясь на чью-то информацию, съязвила, что помощник генсека по его поручению навязывает депутатам цензуру.
Большей глупости трудно было придумать. Но интрига сработала.
Разобиженные очередным "коварством" партии депутаты проголосовали за частное владение СМИ. А спустя 10 лет Михаил Федотов раздавал интервью и созывал в Доме журналиста пресс-конференцию, без стеснения утверждая, что именно он со товарищи стоял у истоков свободного слова, а закон был принят "в пику" Горбачеву и его соратникам. Пришлось рассказать, как было в действительности*.
Мне выпала честь представлять законопроект на окончательное утверждение, и я мог бы назвать десятки людей, внесших на разных стадиях существенный вклад в его создание и принятие. Но если уж присваивать ему чье-то имя, то не Филатова, Батурина, Федотова, Шахназарова и многих других соавторов. Как знаменитый кодекс, над которым трудились незаурядные французские юристы, именуют кодексом Наполеона, так и закон, провозгласивший свободу слова в нашей стране, справедливо именовать законом Горбачева.
К слову, его можно считать действующим до сих пор, поскольку творцам соответствующего российского проекта не пришлось перенапрягать мозги, они имели возможность воспользоваться достаточно продуманными и взвешенными формулами советского закона и учесть, пусть недолгую, практику его применения. Ну а опыт всего минувшего десятилетия дает основание сказать, что свобода слова на российской почве, регулярно подвергающаяся тяжелым испытаниям, все-таки выжила. Хотя живет неважно и сама порой ведет себя неприлично, вызывая обоснованные нарекания. Ее то и дело грозят посадить под арест или оставить без прокорма.
Позволю себе только еще раз пожалеть о том, что не удалось поставить заслон перед частным владением. Теперь и те, кто самозабвенно его проталкивал, вынуждены признать, что "не должно быть концентрации СМИ в одних руках сверх определенного предела". Как не признать, если этот принцип поддержал даже Совет Европы! Непонятно, правда, кто и с какой меркой будет определять предел беспределу. Но хорошо хоть так. Ведь именно благодаря отсутствию всякого общественного контроля газеты и телеканалы оказались "разобраны" олигархами, между ними то и дело разгораются скандальные разборки, в журналистике процветает узкая каста конформистов, а творческой, неординарно мыслящей молодежи пробиться в эфир и печать едва ли не трудней, чем в "подцензурные времена". С угрожающей одномерностью из года в год деградирует "культурное наполнение" большинства телепередач и публикаций. И все чаще задумываешься: что толку в свободе слова, если оно все меньше очищает и все больше загрязняет общественную атмосферу?
Михаил Сергеевич стал первым советским руководителем, который, как лидеры западных демократий, не отказывался от общения с прессой и регулярно собирал у себя редакторов газет и журналов, руководителей творческих союзов, именитых писателей, музыкантов, художников, театральных деятелей. Такие встречи проходили, как правило, в Мраморном зале, рассчитанном на 100 с лишним мест. Генсек начинал их кратким вступительным словом, терпеливо выслушивал то, что хотела ему сказать интеллигенция, а затем сам на час-полтора брал слово, чтобы прокомментировать выступления, что-то признать, от чего-то откреститься, в чем-то попросить подмоги.
Разговор шел прямой и нелицеприятный. Вот какой телеграфной записью отражено в моем блокноте содержание выступлений редакторов газет и журналов, деятелей культуры на встрече с Горбачевым весной 1990 г. Д.С. Лиходеев: распродают ценности искусства. С.В. Михалков: детская литература гибнет. М.Ф. Шатров: мы вступаем в смутное время. С.С. Залыгин: нужно выжить. Ю. Бондарев: мы разрушили триаду – государственность, народность, веру; гласность – это ложь, больше похожая на правду, чем сама правда; нужен порядок. А.А. Беляев: идеология распалась. Ю.В. Свиридов: спасти русское хоровое пение. Ч.Т. Айтматов: главное – сохранить единство страны. В.Г. Распутин: спасти государство и культуру. Б.С. Угаров: возродить патриотизм. М.А. Ульянов: не допустить, чтобы дошло до голодных бунтов и крови, чтобы к капитанскому мостику прорвались супермены с кулаками.
А вот что говорил им Горбачев: "В час испытаний более всего необходимо общественное примирение. Нельзя допустить углубления конфронтации, необходим еще один "общественный договор", нужно дать народу точку духовной опоры, и ею может быть только идея гражданского согласия. Альтернатива согласию гражданская война или возвращение в тоталитарную казарму. В последнее время все пугают заговором, помогла распространению панических слухов и печать. Думаю, вы не сомневаетесь, из нынешнего президента диктатора не получится. Надо искать такой путь, который позволит навести порядок, не входя в противоречие с Конституцией и волей республик. Они должны понять, что Центр меняется, теперь это их коллективный орган. Но, конечно, придется, где надо, принимать и жесткие меры, сохраняя главное направление перестройки".
Гласность у нас всегда понималась не просто как свобода слова в западном понимании, а как нечто большее – совет властей с народом, их взаимная ответственность. К тому Михаил Сергеевич и вел дело. Беда, однако, в том, что круг участников этих "соборных встреч" был узок и почти не менялся. Приглашались чаще люди знатные, привыкшие к благоволению начальства и считавшие своим долгом платить ему той же монетой.
Мне не приходилось составлять списки приглашенных – этим занимался Фролов, "ведавший" культурой. Но однажды я спросил у Михаила Сергеевича, почему бы не пригласить и тех, кто не станет деликатничать, выложит, что думает. Польза от этого будет двойная: он будет знать настроение творческих слоев, которые чувствуют себя отверженными, а они в свою очередь оценят оказанное внимание. Конечно, не та это публика, чтобы ее приручить, но будут повежливей, и то ладно. Что скажут Сергей Залыгин или Григорий Бакланов, выступающие на каждой такой встрече, вы заранее знаете. Так, может, послушать, скажем, с одной стороны, А. Проханова, А. Ланщикова, В. Бушина, а с другой – Л. Баткина, Ю. Буртина?
Михаил Сергеевич согласился, но в очередной раз в зале мелькали все те же лица: привычнее было иметь дело со старыми знакомыми. В результате встречи стали походить на заезженную пластинку. И сам президент, и "интеллектуалы" потеряли к ним интерес.
С осени 1990 года, когда пресса безжалостно его молотила, Горбачев, можно сказать, повернулся к ней спиной. Отношения со многими редакторами, ходившими раньше в фаворитах, испортились. Да и как иначе, если, к примеру, "Московские новости" опубликовали прокламацию с требованием его отставки, хотя Егор Яковлев пользовался неизменным расположением президента. Особенно возмущен он был публикациями, в которых нагло передергивались факты. По заявлению Артема Тарасова, Горбачев якобы договорился с японцами продать им Курильские острова за 200 миллиардов долларов. Был возбужден иск с требованием извинения и опровержения. В двух-трех других случаях Михаил Сергеевич потребовал от юридического отдела президентского аппарата начать уголовное преследование на основе принятого Верховным Советом закона о защите чести и достоинства президента. Но мы убеждали его, что игра не стоит свеч. Если суд оштрафует обидчика или засадит его в тюрьму, расхожее общественное мнение будет на его стороне, примет за мученика, жертву травли. Гораздо эффективней поймать газету на слове и заставить опубликовать ответ.
Такой эпизод случился у нас с "Российской газетой". На другой день после инаугурации Ельцина в передовой ее статье утверждалось, якобы Горбачев и в приветственной речи умудрился продемонстрировать враждебное отношение к Борису Николаевичу, упомянув число голосовавших против него на президентских выборах. Я послал редактору письмо, указав на несправедливость упрека. Действительно, Михаил Сергеевич в тот момент повел себя достойно – отложил в сторону прежние споры и поздравил Ельцина с победой, дал понять, что готов лояльно сотрудничать с президентом России. Кстати, это было сделано по телефону сразу же после того, как стали известны итоги голосования 12 июня. А упоминание о значительном количестве голосовавших за других кандидатов обращало внимание на необходимость чувствовать себя представителем всей России, не только избирателей, отдавших ему свои голоса. Заметка была опубликована, хотя, как водится, редакция не обошлась без контркомментария.
Поостыв, Михаил Сергеевич отказывался от преследования за публикации, оскорблявшие достоинство президента.
Когда наши радикалы развернули прямую атаку на Союзный центр и преданные им издания накинулись на Горбачева, как гончие на медведя, он заявил в Верховном Совете, что печать дает ложную информацию, разжигает страсти и надо подумать, не пересмотреть ли Закон о средствах массовой информации. Эта неосторожная, произнесенная в сердцах фраза дорого ему обошлась. Некоторые газеты устроили истерику в духе Новодворской и Дебрянской, начали вопить, что свободному слову угрожает смертельная опасность, хотя прекрасно знали, что никто не занес над ним ножа и что если кто-нибудь действительно посягнет на гласность (желающих было и есть хоть отбавляй), то Горбачев будет в этом ряду последним.
Можно, конечно, рассуждать и так: уж слишком настрадалась наша страна от цензуры, так велика для нее ценность обретенной свободы, что непозволительно допустить беспечность и позволить вновь ее отобрать. Тут нужна предельная бдительность, и, если даже немного с нею переборщили, ничего страшного. Этим ведь, объяснял мне знакомый журналист, которого я укорил за грубые нападки на Горбачева, мы помогаем и самому президенту, предостерегаем, чтобы он, поддавшись минутному гневу, не совершил поступка, которого потом сам себе не простит. Я ответил, что журналистам нечего беспокоиться. После того эмоционального выступления Михаил Сергеевич признался, что погорячился. Конечно же, у него и в мыслях не было отрекаться от гласности, потому что без нее можно ставить крест на всех наших реформах.
Помимо политического расчета и, безусловно, развитого у Горбачева демократического сознания, свою немалую роль играли при этом его человеческие качества. Не мог он, подобно Тарасу Бульбе, убить свое дитя. И как порой ни раздражался, досадовал на газетчиков, а все равно его к ним тянуло, даже к тем, кто больнее "кусал", и больше именно к этим. Его горделивое самолюбие, окрыленное триумфом, с каким встречались первые шаги реформы в народе и во всем мире, отвергало саму мысль заткнуть рот своим критикам, включая тех, кто поносил его незаслуженно. А вот переубедить их поступками, "обаять" при личной встрече, заставить пусть злобные и ехидные, но отнюдь не блеклые и скучные умы пересмотреть свое к нему отношение, привлечь их перья на свою сторону – вот это было ему по душе, по темпераменту. Он всегда с азартом выбирал задачи посложней и часто говорил о своем недоверии к облегченным, простым решениям, достигаемым командой: закрыть, подавить, разогнать.
О том, насколько важно политическому деятелю считаться с чрезвычайно сложным механизмом формирования общественного мнения, свидетельствует история Тельмана Гдляна и Николая Иванова. На одном из загородных "сидений", в "паузе", Михаил Сергеевич рассказал нам, что проведенная прокуратурой проверка обнаружила вопиющие факты нарушения порядка следствия в так называемом узбекском деле. Пошел разговор о том, что этого нельзя оставлять без последствий. О каком правовом государстве мы можем мечтать, если допустим нарушение элементарных процессуальных норм! Согласившись со всем этим в принципе, я в то же время высказал мнение, что в данном случае нельзя не учитывать накаленную общественную атмосферу, всеобщее требование ужесточить борьбу с преступностью. В Гдляне люди видят Жеглова-Высоцкого, отважного сыщика, пусть иной раз действующего не по букве закона. "Подумаешь, пригрозил или даже ударил, да с этой сволочью иначе и не следует обращаться, от того она и наглеет, что слишком уж с ней церемонятся наши законники", – примерно так рассуждал средний наш гражданин в то время, полагаю, и сейчас. В этих условиях винить популярных следователей в каких-то нарушениях, не приводя, кстати, чересчур уж кричащих фактов (никого ведь, в конце концов, пыткам не подвергали), это верный способ сделать их национальными героями и одновременно дать повод для разговоров, что-де партократы "покрывают своих, переполошились, как бы их самих не взяли за жабры, вот и прячут концы в воду". Короче, со всех точек зрения результат будет прямо противоположный ожидаемому.
– Что же ты предлагаешь? – спросил Михаил Сергеевич.
– Я предлагаю, грубо говоря, в это дело не ввязываться. Кстати, если уж говорить о законности, политическим властям здесь вообще нечего делать. Надзор за следствием – забота прокуратуры. Вот пусть она и решает, что тут имело место, нарушение профессиональной этики или что похуже. Вдобавок, включившись в преследование этого человека, власти окончательно его озлобят и наживут еще одного серьезного противника, способного попортить нервы.
К сожалению, Горбачев не согласился с этими доводами. Был дан сигнал "раскрутить" дело Гдляна и Иванова. В ответ окрепшая к тому времени оппозиционная пресса развернула кампанию в защиту следователей от "травли со стороны властей". Начались митинги в Зеленограде, Гдлян и Иванов были с триумфом избраны куда только можно и получили свободный доступ к телевидению, с экрана которого с многозначительным видом, не приводя ни единого факта, обвиняли руководство во всевозможных преступлениях. Больше всего досталось, конечно, Лигачеву, который клеймил следователей с особой страстью. Но не пощадили и самого президента, престижу его был нанесен немалый ущерб.
Отношения Михаила Сергеевича с "генералами прессы", с теми, кто дает камертон общественному мнению, частично восстановились только после августа 1991 года, но уже никогда не были такими же сердечными, как на заре перестройки. Запомнилось первое заседание "Клуба редакторов", проведенное 17 сентября 1991 г. по инициативе Егора Яковлева, пересевшего из кресла главного редактора "Московских новостей" в кресло председателя Комитета по телевидению и радиовещанию. Участников было немного, беседа проходила в кабинете главного редактора газеты "Известия" Игоря Нестеровича Голембиовского. Она была непринужденной – Михаил Сергеевич без обиды принимал самые острые, "подковыристые" вопросы, старался как можно подробней и детальней прояснить свою позицию.
Собеседники расселись вокруг круглого стола, камера плавно перемещалась вдоль него, как бы нарочито подчеркивая отсутствие центральной фигуры, равное положение участников этого разговора. Со стороны казалось, несколько приятелей встретились потолковать; для вящей достоверности недоставало только бутылки и рюмок. Мне тогда подумалось, что сцена эта неплохо символизирует новые отношения между властью и прессой в нашей стране: власть, кажется, начала признавать прессу если не за равного, то, по крайней мере, за серьезного партнера, которого надо уважать, а пресса поверила наконец в свою свободу, разогнула спину и обрела достоинство. Если бы!
Последняя встреча президента с журналистами состоялась все в том же прямоугольном зале, где некогда заседали Политбюро, потом Президентский и Государственный советы. Она носила элегический характер, временами напоминала исповедь. Могут возразить: какая же это последняя встреча, Горбачев и сейчас часто встречается с газетчиками и телевизионщиками, дает интервью, проводит пресс-конференции. Верно. Но это уже встречи не Президента СССР, а президента Фонда Горбачева. И к вечному сюжету "власть – пресса" они отношения не имеют.
После отставки Михаил Сергеевич выбрал в качестве своих рупоров и обещал постоянно сотрудничать с тремя газетами – "Комсомольской правдой", японской "Иомиури" и итальянской "Репубблика". Его выступления широко публиковались и комментировались повсюду, но меньше всего – на родине. Телевидение расщедривалось на полутора-трехминутные сюжеты, газеты в лучшем случае выделяли 10 строк, чтобы сообщить, что экс-президент Советского Союза выступил с очередной речью во время своей поездки по той или иной стране. Чаще ехидничали по поводу его участия в рекламе, хотя в этом нет ничего постыдного – ему приходилось делать это, чтобы содержать свой Фонд.
Трудновато стало печататься и бывшим его помощникам. Глухое молчание, своего рода информационная блокада, которыми окружили Горбачева после его отставки, не могли быть объяснены одним только падением интереса к его личности. Главное – в конформизме, боязни вызвать неудовольствие властей предержащих. По той же причине вольготно чувствовали себя те газеты и журналы, которые поносили бывшего советского лидера. Только в последнее время "пресс" стал ослабевать, его приглашают поделиться своим мнением в телепередачах и на печатных полосах.
У нас любили пенять Западу (сам я тоже отдал этому дань) на то, что-де какая свобода печати, если на рынке информации господствуют империи хэрстов и мэрдоков, шпрингеров и берлускони. Пеняли не без оснований. Но всем им "утерла нос" империя Березовского. Все-таки не оставляю надежды, что в обществе возобладает инстинкт самосохранения и оно заставит принять закон, запрещающий частное владение средствами массовой информации, особенно телеканалами. Ну а что касается неблагодарности журналистов по отношению к провозвестнику гласности, то пусть она останется на их совести. В конечном счете важно, что сегодня миллионы наших людей могут изучать историю своей страны по Соловьеву и Ключевскому, наслаждаться чтением Платонова и Булгакова, спрашивать в книжном магазине Евангелие или Коран, знать, сколько у нас солдат и танков, следить за текущими событиями по сводкам, на выбор, ИТАР-ТАСС или Интерфакса, а захочется – послушать "Голос Америки" и радио Ватикана.
Сотворение парламента
Глубоко ошибаются те, кто определяет советскую политическую систему одним понятием – тоталитаризм, не признавая метаморфоз, происходивших с ней на протяжении 70 лет. В действительности она менялась, и то, что с ней происходило, сродни переменам, связанным с циклами человеческой жизни. В ранний послеоктябрьский период система еще молода, недостроена, неопытна, не успела обрести устойчивую веру в себя в респектабельные манеры, обеспечивающие допуск в европейские гостиные. Отсюда – комплекс неполноценности и крайняя задиристость. Страна отчаянно отстает экономически, но большевики убеждены, что революционное ускорение позволит им всех обставить. Таков смысл беседы Ленина с Уэллсом, когда он приглашает великого фантаста "приехать к нам годков эдак через десять". Словом, обновленный вариант гоголевской тройки: хоть кое-как сколочена расторопным ярославским мужиком, а рванет, рассечет воздух, заставит другие государства "кося посторониться" и исчезнет за горизонтом.
Это время, когда наш народ, склонный, как никакой другой, к романтике ("землю попашет, попишет стихи"), полон радужных надежд, и даже двойной, бело-красный террор не способен вывести его из этого приподнятого состояния. Да и большевики, за исключением отъявленных циников, каких всегда немало в революционных партиях, и авантюристов, которым революция дала уникальный шанс стать из никого всем, большевики, настрадавшиеся в тюрьмах, ссылках, вынужденной эмиграции, верят в свое благородное предназначение осчастливить родину. Партия не окончательно обюрократилась, закостенела; выписав себе сертификат на вечную монопольную власть, не успела обзавестись соответствующим механизмом. Советы, особенно на местах, кое-что значат, ближе к массам, отзывчивее на их нужды. Над страной не натянута непроницаемая идеологическая пленка, и хотя самые отпетые оппозиционные газеты позакрывали, не окончательно забиты каналы информации, продолжают переводиться и издаваться новинки европейской литературы, в том числе "сомнительного свойства" с точки зрения ревнителей чистоты пролетарского мировоззрения.
Но, пожалуй, самое существенное в том, что сохраняется еще гражданское общество, то есть сфера отношений, куда не вторгается государственная власть. Не потому, что ей этого не хочется, а только потому, что недостает сил и средств. Первая лихая попытка взять все под свой контроль, какой по существу была политика военного коммунизма, завершилась неудачей. Пришлось отступить, причем только в тех сферах, которые оказались сверхчувствительными к тотальному государственному контролю, отторгали его, угрожая в противном случае посадить страну на голодный паек.
Вопреки тем, кто утверждает, что нэп рассматривался как длительная экономическая стратегия, в нем, конечно же, видели временное средство, к которому пришлось прибегнуть, чтобы накопить силы и перейти затем в контрнаступление на частника. Вполне возможно, что Ленин со свойственным ему прагматизмом, оценив неплохие результаты свободной торговли, продлил бы ее на какое-то время или даже, в очередной раз "переменив свой взгляд на социализм", признал возможность оставить деревню в покое, не навязывать ей коллективизацию. Но это из области догадок. А вот то, что Сталин свернул нэп и установил тотальный государственный контроль над селом, было в полном согласии с первоначальным замыслом вождя Октября.
Отсюда и следует вести отсчет тоталитаризма. Говоря об этом явлении, политологи, как правило, делают акцент на массовых репрессиях, подавлении инакомыслия, установлении абсолютного господства коммунистической партии и единовластия самого Сталина. Но все это признаки скорее тирании или деспотизма. Что же касается тоталитаризма, то есть власти тотальной, абсолютной, то ее главный признак – заполнение всех сфер не только общественной, но и частной жизни, тщательное наблюдение за каждым шагом граждан и детальная регламентация их поступков.
Тотальная власть не обязательно свирепа. Она может обходиться и без устрашающих репрессий, основываться на хорошо поставленной информации или психологическом внушении. Авторы знаменитых антиутопий были каждый по-своему правы, рисуя различные виды тоталитаризма. У Олдоса Хаксли в "Прекрасном новом мире" тоталитарная система формируется на основе суперсовременной биологической технологии, позволяющей выращивать нужную породу людей. Тоталитаризм в романе Джорджа Оруэлла "1984 год" поддерживается за счет систематического террора. А вот у Г. Замятина в антиутопии "Мы" и особенно у А. Платонова в "Котловане" и "Чевенгуре" примерно такая же система строится преимущественно на самовнушении. Удивляться не приходится, потому что они наблюдали массы, охваченные революционным энтузиазмом, в то время как Хаксли находился под впечатлением феноменальных успехов технической революции, а Оруэлл анатомировал две наиболее законченные тоталитарные системы, существовавшие в гитлеровской Германии и сталинском Советском Союзе.
Итак, тоталитаризм – это не что иное, как поглощение общества государством, и в этом смысле – антитеза свободы. Но само это явление, как все на свете, может иметь разные степени зрелости и интенсивности. Чтобы всерьез, а не иллюзорно контролировать все жизненные циклы, государство должно иметь бдительных надсмотрщиков и в их лице присутствовать всюду – на каждой фабрике, общественном месте, семье, прислушиваться к тому, что творится в голове и душе каждого человека. Для этого, естественно, нужен аппарат – военный и чиновный, существование которого истощает экономику, рано или поздно приводит ее к неминуемому краху. В этом, между прочим, спасительная причина, по которой все тоталитарные режимы в конечном счете обречены. Их губят отнюдь не революции сами по себе и не отчаянные бунтари, готовые пожертвовать собой ради свободы. Они гибнут от хилости, от того, что убогое экономическое основание начинает рано или поздно оседать, и самим власть предержащим волей-неволей приходится ослаблять зажим. В первую очередь – отпускать на волю земледельца, чтобы он мог прокормить себя и остальных. А всякое послабление режима, образование хотя бы узкого поначалу гражданского сектора дает толчок разрушительному процессу в этот клин вторгаются копившиеся исподволь силы сопротивления, методично или рывком расширяют его и загоняют государство обратно туда, где ему полагается быть, откуда началась его экспансия.
Сталинский тоталитаризм был двойного свойства, имел двоякую опору массовый террор и не остывший, не растраченный еще после революции энтузиазм народа, его готовность к самодисциплине и самоотдаче ради обещанного коммунистического рая. Это – устойчивая, молодая, полная сил система, уверенная в своей правоте и вдобавок неплохо управляемая, способная, пусть на примитивном уровне, удовлетворять основные человеческие потребности. Причем потребности, не сводимые к первозначным – хлебу и зрелищам. Иные ревнители демократии никак не могут понять, в чем секрет популярности Сталина у немалой части наших людей, в том числе молодых. Ставят диагноз: низкая политическая культура. Иронизируют или печалятся по поводу рабских склонностей, заложенных в гены многими веками абсолютизма. И того не хотят видеть, что в этом обыкновенная человеческая натура, проявляющаяся повсюду. Та самая, в силу которой монголы боготворят Чингисхана, французы – Наполеона, а многие немцы Гитлера. Все прощает тиранам обыденное народное сознание, если с ними связан хотя бы краткий миг национального величия. В шкале же оценок, которыми оно измеряется, все еще с огромным отрывом лидируют не экономическое преуспевание и не творческий гений, а военная победа и политическое господство. Может быть, со временем приоритеты поменяются местами. Может быть, именно сейчас происходит глубочайший поворот к пониманию истинных ценностей. Но пока над человечеством довлеет его воинственная история.
После смерти Сталина не стало тирании, потому что не стало тирана. Не чуждый народной мудрости и совестливости, Хрущев капризен, деспотичен, от него можно ожидать каких угодно выходок – от сравнительно безобидных, вроде стучания башмаком по столу на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, до весьма рискованных, типа установки советских ядерных ракет на Кубе. К нему разве что можно приложить слова Карамзина о Борисе Годунове: он не был, но бывал тираном. Не допуская полноценной гласности и демократии, Хрущев в то же время вводит коллегиальность правления, которая в конечном счете его и добивает, ибо это – худшая из всех известных форм власти, не что иное, как ее паралич.