Текст книги "С вождями и без них"
Автор книги: Георгий Шахназаров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)
– Не тебя одного, всех обойдет, от кого хоть что-нибудь зависит. Насколько я знаю, ему беспокоиться-то не о чем. В списке. Да бог с ним. Давай трудиться.
Русаков был в свое время одним из самых молодых "сталин-ских" наркомов. Как-то раз в Завидово (готовились материалы к визиту генсека на Кубу), когда мы с ним пили чай, ожидая возвращения Брежнева с охоты, я спросил, правду ли рассказывают, как он стал народным комиссаром рыбной промышленности.
– А что говорят? – осведомился он, хотя прекрасно знал, о чем речь.
– Ну, якобы Сталин вызвал к себе наркома, тот находился в отпуске, и пришлось ехать вам, его заместителю. Вождь расспрашивал о том о сем и пришел к выводу, что зам знает положение дел в отрасли лучше наркома. В итоге, когда тот вернулся из отпуска, кресло было занято.
Русаков улыбнулся и таинственно сказал:
– Не совсем так, но что-то похожее было. Понимаете, я был тогда молод, честолюбив, полон замыслов, видел, как подпереть рыбное хозяйство инженерными проектами. А Иосиф Виссарионович – культ не культ, надо отдать ему должное такие вещи схватывал с лету.
И все. Замкнулся. Так и не удалось мне выяснить, то ли КВ, как мы его между собой называли, "подсидел" своего тогдашнего шефа, то ли ему подфартило, то ли, наконец, продвигался по достоинствам. Склоняюсь все-таки к последнему мнению, потому что он обладал полным набором качеств, которые так ценились в тогдашней чиновной среде и были залогом успешной карьеры: работоспособностью, дисциплинированностью, безоговорочным послушанием руководству, въедливым, чрезвычайно ответственным отношением к любому поручению и, что, может быть, важнее всего остального, умением держать язык за зубами.
Неоспоримым подтверждением всех этих достоинств стал крайне редкий феномен вторичного возвращения на высоты власти. Как правило, человек, оттуда низринутый, навсегда переходил в другую "весовую категорию". Даже после того, как менялся лидер и начиналось поношение предыдущего, "обиженным" светили в лучшем случае кое-какие послабления. А вот Русаков, скатившийся несколько пролетов по карьерной лестнице (до посла в Монголии), опять пошел в гору инструктор, потом зав. сектором, заместитель заведующего отделом, зав. отделом, помощник генерального секретаря и, наконец, секретарь ЦК.
Надо отдать ему должное, КВ не напускал на себя начальственного вида, был прост в обращении, не чужд юмора, ценил профессионализм в работниках, умел, когда ему это было очень нужно, убедить, уговорить. Ну кто еще из секретарей ЦК способен был, полуобняв своего подчиненного за плечи и заискивающе глядя ему в глаза, говорить примерно так: "Голубчик, я очень на вас рассчитываю, пожалуйста, выложитесь, я же знаю, на что вы способны!" Подчиненные, разумеется, разбивались в лепешку, чтобы не обмануть ожидания такого начальника.
И все-таки, странное дело, его побаивались, распознавая за маской "отца-командира" натуру сухую, холодную, себялюбивую. Знали, чувствовали, что при любой оплошности ждать снисхождения от этого образцового служаки не придется. Разве только, если ему окажется выгодным.
Вот на этом и строились наши отношения. Исполняя после ухода Андропова обязанности заведующего отделом, Русаков реальной власти над консультантами не получил – почти все мы вербовались Цукановым и помощником генерального по международным вопросам Андреем Михайловичем Александровым-Агентовым в рабочие группы, готовившие речи и документы. В то время шла работа над докладом ХХIV съезду КПСС, и у меня вышла острая сшибка с Александровым вокруг небольшого фрагмента, посвященного роли интеллигенции в советском обществе. "Воробышек", как мы его называли из-за сухонького, остренького личика с носом Буратино, которым он чуть не задевал бумагу из-за близорукости, не был ретроградом в своей международно-политической сфере. Но когда дело касалось внутренних проблем, этот изощренный интеллектуал, знавший несколько языков и читавший наизусть "Фауста" по-немецки, начинал рассуждать почти как два других помощника генсека, отпетые ретрограды Трапезников и Голиков. Притом с такой горячностью, что было видно – это не чужие указания, исполняемые по долгу службы, а собственные, выношенные мысли.
* * *
Между тем к тому времени обстановка на идеологическом небосклоне уже начала покрываться грозовыми тучами. Ретивые "охранители" сочли, что наступил подходящий момент окончательно прикрыть все рычаги свободомыслия, расцветшие после XX съезда и полупритушенные к концу правления Хрущева. Крепчала цензура, запрещались спектакли в театрах, либерально мыслящих редакторов "толстых" литературно-политических журналов меняли на бдительных товарищей, которые "не подведут".
Словом, маразм крепчал, и я, разгорячась, доказывал, что нужно поддержать в докладе свободное слово и свободную мысль, причем сделать это по возможности предметно, не пустыми, бессодержательными фразами о дальнейшем развитии социалистической демократии. В перепалке мы оба не удержались от резких слов: Александров-Агентов заявил, что больше в моих услугах его рабочая группа не нуждается. При чрезвычайной обидчивости, желчном, скверном характере, который делал совместную работу с ним утомительной, он не был зловреден и ябедничать на меня не побежал. В дальнейшем мы не раз сотрудничали в подготовке текстов по направлению, которое было мне поручено как заместителю заведующего отделом (с 1972 г. – наши отношения с Германской Демократической Республикой, Польшей, Чехословакией и Кубой), сохраняя вежливость, но и не скрывая взаимной неприязни. После смерти Брежнева он перешел "по наследству" к Андропову, Черненко и Горбачеву. Когда я в свою очередь заступил на эту должность, Андрей Михайлович прислал мне записку с подробными советами, как вести международные дела. Я ответил благодарностью, на том мы, похоже, примирились незадолго до его кончины.
Но в тот момент я, обескураженный, вернулся в отдел, где был довольно радушно встречен Русаковым. От отдела ждали ряда аналитических материалов, да и новому заву хотелось, естественно, показать себя с лучшей стороны, а тут на беду забрали лучшие "перья". КВ немедленно засадил меня за работу. В последующие два-три месяца мы встречались с ним чуть ли не ежедневно. Писать он не умел, просто терялся, беря в руки перо, тем больше ценил этот дар у других. А будучи опытным хозяйственником, разбирался в запутанных проблемах экономического сотрудничества Советского Союза с государствами "социалистического содружества". Словом, дело у нас пошло. Приезжавшие в отдел мои коллеги (их отпускали периодически передохнуть, побывать в семьях) не без сарказма подшучивали, что "Шах внедряется в доверие к Косте". Вообще относились они к нему свысока, полагая стопроцентным ретроградом, каким он, безусловно, не был. А вот пресловутое "доверие" не помешало ему легко отступиться от меня при первой же неприятности.
По мере того как Пражская весна все более дерзко порывала с советской теоретической и политической догматикой, возникала угроза выпадения Чехословакии из социалистического лагеря. Дело с нарастающей быстротой катилось к развязке, и чуть ли не весь аппарат Центрального Комитета, не говоря уж о нашем отделе, был вовлечен в написание всякого рода аналитических материалов, подготовку циркуляров, речей для руководителей, убеждавших Дубчека и его соратников одуматься, установочных статей для нашей прессы. Коллеги-консультанты были погружены в эту работу, Арбатов и Бовин сопровождали делегацию КПСС на встречу в Чиерне над Тисой. После того как я завершил другие поручения, Русаков предложил мне целиком переключиться на тематику чехословацкого сектора.
Я отдавал себе отчет, насколько серьезны могут быть последствия отказа, и, тем не менее, попросил пересмотреть это решение.
– В чем дело? – спросил он, сощурив свои и без того узкие глаза, что было признаком крайнего раздражения. – Мы все этим заняты, почему вы должны оставаться в стороне?!
Я отнекивался под разными предлогами, но в конце концов, буквально припертый к стенке, вынужден был признаться, что мне не по душе вся ситуация и я просто не хочу быть лично к ней причастным.
КВ взорвался.
– Вы понимаете, чем вам это грозит, если я расскажу, что консультант Шахназаров не согласен с линией партии? – провокационно спросил он.
– Константин Викторович, – ответил я, – конечно, вы можете так поступить, но кому от этого будет польза? Кроме Чехо-словакии у отдела есть другие, не менее важные дела, хотя бы на китайском направлении.
Он походил по кабинету, успокоился, поразмыслил и кивнул.
– Ладно, считайте, что такого разговора не было.
Этот маленький бунт прошел для меня без последствий, видимо, потому, что разговор был приватный. Иначе обернулось дело, когда идеологические церберы унюхали в моей небольшой работе признаки ревизионизма. Тут уже Русаков без колебания от меня отступился. Известно, всякий, кто подаст слово не то чтобы в защиту, но хотя бы о снисхождении к обвиняемому в идеологической ереси, сам становится "нечистым".
* * *
В 1969 году я защитил докторскую диссертацию на тему "Социалистическая демократия". Позднее она была издана Политиздатом, а в то время издательство "Знание" обратилось ко мне с просьбой подготовить брошюру на основе фрагмента из диссертации. Я назвал ее "Руководящая роль Коммунистической партии в социалистическом обществе". При вполне трафаретном заголовке содержание этой книжицы было, осмелюсь сказать, нестандартным. В основе нашей идеологии лежал не подлежащий сомнению тезис о единстве интересов всех классов и социальных слоев советского общества. Не посягая на догму, я внес лишь "небольшое" уточнение – единство общих интересов. Наряду с ними у каждого класса и социального слоя есть свои специфические потребности, формирующиеся на основе социального, профессионального, физиологического (молодежь, люди среднего возраста, старики, мужчины и женщины), географического (жители крупных городов и деревень, европейской части страны и Дальнего Востока, Севера, Средней Азии, Закавказья), религиозного и других принципов. Свои нужды и у таких "общин", как писатели и артисты, охотники и рыболовы, шахматисты и нумизматы. Эти многообразные интересы представляются профсоюзами и различными общественными организациями перед властью. Выражая коренные общие интересы трудящихся, партия в то же время учитывает в своей политике специфические потребности, а государство согласует их и определяет порядок их удовлетворения с учетом возможностей страны.
Казалось бы, тут и спорить не о чем. Но нет, бдительные цензоры нашли крамолу, брошюрку с лупой в руках изучали в специальной комиссии. В конце концов было доложено самому Суслову. Щекотливый момент заключался в том, что речь шла о работнике аппарата ЦК КПСС, привлекавшемся время от времени к написанию текстов для генсека. Конечно, это не помешало бы суровой расправе при более серьезном проступке. Но здесь был тот случай, который с одинаковым основанием можно было подвести под ревизионизм и "творческое развитие марксизма-ленинизма". В ЦК было немало мыслящих людей, тяготившихся застылостью, заскорузлостью канонических формул, разительно противоречащих жизненным реалиям. Убежден, если бы Русаков вступился, меня бы оставили в покое. Но он и не подумал.
Помощь пришла оттуда, откуда я ее никак не ждал. Исполнявший обязанности заведующего агитпропом Георгий Лукич Смирнов (в 1985-1986 гг. – помощник Горбачева по идеологии) и первый заместитель заведующего оргпартотделом Николай Александрович Петровичев, которым поручено было со мной разобраться, решили спустить дело на тормозах. Со мной провели душеспасительную беседу, порекомендовали вычеркнуть несколько фраз и вставить столько же "страховочных" формул, после чего было разрешено выпустить брошюру в свет. На выручку пришел и Пономарев, предложивший направить меня на освободившееся в тот момент место ответственного секретаря в журнал "Проблемы мира и социализма".
Поведаю теперь о других "нервных эпизодах" в моих отношениях с Русаковым. Вторая фаза моего сотрудничества с ним затянулась надолго и была относительно спокойной. Мы притерлись друг к другу. Он по-прежнему нуждался в моем пере, я, в свою очередь, ценил то, что КВ меня не опекал, давал возможность посвящать часть времени писанию книг и организационным хлопотам, которых потребовало мое избрание президентом Советской ассоциации политических наук. Но без стычек все-таки не обошлось. Одна из них, самая острая, возникла в связи с очередным "идейным наездом" на меня из-за пьесы "Шах и мат".
Собственно говоря, я написал ее несколькими годами раньше. Но, не видя возможности напечатать, держал где-то в глубине ящиков письменного стола и даже позабыл о ней. Вдруг явилась "оказия". Ко мне обратились с просьбой стать научным руководителем ленинградского партийного работника (впоследствии он возглавил Центральное радио) А.П. Тупикина. Познакомившись с ним, я с удовольствием согласился, найдя в Анатолии Петровиче умного, симпатичного человека, с близкими мне взглядами. Вдобавок оказалось, что он большой любитель шахмат и друг самого Карпова. Он предложил нас познакомить и как-то привез его ко мне домой на Староконюшенный. Мы с женой и сыном были рады принять знаменитого чемпиона, оказавшегося обаятельным человеком и остроумным собеседником. Несколько раз Анатолий Евгеньевич побывал у нас в гостях, и каждый раз не обходилось без схваток за шахматным столиком. Он давал нам с Тупикиным по 5 минут, а себе оставлял одну и при этом выигрывал у Анатолия Петровича 8 из 10 партий, у меня же – неизменно все десять. Поскольку мы с Тупикиным играли примерно в равную силу, я поинтересовался, почему так происходит, на что Карпов ответил: "Вы пытаетесь выиграть у меня комбинационно. А это бесполезно, поскольку, не зная дебютов, допускаете элементарные "ляпы" уже в начале партии. Тупикин же, давно поняв, что так ему ничего не светит, делает время от времени необычные, извиняюсь, идиотские ходы, вынуждая меня задуматься, и в результате изредка выигрывает по времени".
Мы посмеялись, и я попытался использовать "тупикинский метод", но безуспешно. Карпов утешил меня тем, что, очевидно, строгая логичность мышления не позволяет делать "идиотские ходы".
Между тем Анатолий Евгеньевич в то время стал главным редактором журнала "64. Шахматное обозрение". Познакомившись с моей пьесой, он без колебаний предложил ее напечатать. Я, честно говоря, поначалу сомневался – не столько из-за боязни предъявления каких-то политических обвинений, сколько не считая маленький шахматный журнальчик подходящим местом для пьесы и надеясь со временем напечатать ее в "Театре", где, кстати, уже публиковалась ранее другая моя пьеса "Тринадцатый подвиг Геракла". Но в конце концов чемпион уговорил. Пьеса печаталась начиная с марта 1980 года в каждом номере по акту. И уже после выхода в свет первого номера редакцию начали тягать в агитпроп. Поначалу собирались даже приостановить печатание 2-го и 3-го актов, но потом, вероятно из уважения к Карпову, бывшему общим любимцем, дали скрепя сердце закончить публикацию, чтобы потом предъявить обвинительное заключение автору.
В двух словах поясню суть дела. Замысел пьесы с подзаголовком "Драматический анализ шахматной партии в трех актах" не состоял, конечно, в том, чтобы разыграть на сцене шахматную партию и раскрыть таким образом красоту игры "в сто забот". Хотя герои пьесы соблюдают правила, предписанные шахматным регламентом, это не деревянные фигурки, выполняющие предначертания игрока, а живые люди, движимые своими интересами и страстями. Когда-то гениальный изобретатель шахмат закодировал социальную иерархию своей эпохи, зашифровал систему ценностей, нашел алгоритмы для многообразных жизненных ситуаций, и это позволило ему создать своеобразную модель большого мира, уместив ее на шестидесяти четырех клетках шахматного поля. А что если сделать обратный ход?
Ход не ради хода. Философия шахмат дает интересную возможность исследовать одну из наиболее важных и вечных проблем, на которой человечество без конца спотыкается, – соотношение цели и средств. Основная цель игры – достижение победы или, на худой конец, ничейного результата. Цель здесь оправдывает любые средства: если победу можно вырвать ценой жертвы нескольких фигур, игрок, не задумываясь, идет на это. Больше того, чем эффектнее жертва, тем красивее шахматная партия. Существует лишь одно чисто прагматическое ограничение. Жертва считается некорректной, когда не обеспечивает желанного исхода, не ведет к победе. Иначе говоря, шахматам, как и электронно-счетной машине, чужда этическая оценка средств достижения цели.
Именно в этом заключается принципиальное отличие философии игры от философии жизни. То самое отличие, которое издавна зафиксировано в понятии "пиррова победа", то есть победа ценой самоуничтожения, и приобрело зловещий смысл в связи с появлением и накоплением оружия массового уничтожения. В кратком предисловии я напомнил известное рассуждение Мао Цзэдуна о том, что ничего страшного, если в мировой ядерной войне погибнет половина человечества, поскольку-де вторая половина быстрыми темпами построит на развалинах прекрасное будущее. Но и эта "прямая наводка" не помогла. В образе Белого короля цензоры с первого взгляда усмотрели намек на тогдашнего нашего лидера и подняли переполох. Не думаю, что его самого поставили в известность. Ведь к тому времени он уже был в плачевном состоянии, старика не беспокоили по пустякам. Скорее всего, дело ограничилось уровнем Суслова. Но не исключаю и того, что с подачи моих "доброжелателей" в агитпропе или отделе науки заглавную прокурорскую роль сыграл сам Русаков. Панически боясь быть обвиненным в пособничестве вольнодумству, исходящему от одного из его замов, он, видимо, решил использовать подвернувшийся шанс, чтобы запугать меня и, может быть, даже навсегда отвратить от занятий, способных хоть как-то повредить имиджу секретаря ЦК.
Был разыгран следующий сценарий.
Акт первый. Русаков вызывает меня к себе и драматическим тоном возвещает, что публикация пьесы вызвала резкое неодобрение, вопрос идет о моем увольнении из аппарата. Мои попытки выяснить, в чем состоит крамола, ни к чему не приводят – еще бы, не может же он официально признать, что в Белом короле ничтоже сумняшеся узрели самого генсека. Нехотя рассуждает о безыдейности и смотрит на меня прищурившись, с молчаливым подтекстом: что, мол, сами не понимаете, нечего придуриваться. Мы расстаемся на том, что мне следует собирать вещи. Поднимаюсь к себе в кабинет и, серьезно расстроенный, действительно начинаю укладываться.
Акт второй. Буквально через час Русаков вновь вызывает меня к себе и заявляет, что переговорил с руководством, решено оставить меня на работе, если соглашусь признать, что допустил ошибку, и обязуюсь отказаться от постановки своей пьесы где-либо. Поразмыслив, я прихожу к выводу, что если отрекались такие люди, как Галилей и Мольер (по свидетельству Булгакова, сравнив себя с ящерицей, спасающейся ценой потери хвоста), то и мне не возбраняется. Пишу объяснение, упирая на то, что имел в виду разоблачить империализм и маоизм, коли пьеса воспринимается не так – готов признать свою ошибку.
Акт третий. В кабинете заведующего собираются его замы – Рахманин, Чуканов, Киселев, Смирновский. Таким образом, то, что можно назвать "судом партийной чести", происходит в закрытом порядке. Сам этот факт дает мне лишний повод думать, что вся операция искусственно оркестрована Русаковым, в противном случае "аутодафe" состоялось бы на отдельском партсобрании, как это и положено по уставу, как обычно, такие вещи и делались. Как бы то ни было, Русаков спрашивает, хочет ли кто-либо высказаться. Видимо по договоренности, Рахманин присоединяется к оценке публикации как ошибке, мною допущенной. Другие ограничиваются согласными кивками. Затем КВ зачитывает мое объяснение, предлагает поставить на этом точку и разойтись. Вся процедура занимает не более 15 минут.
Наконец, четвертый акт. На другой день мне звонят якобы от имени какого-то шведского режиссера, предлагая поставить "Шах и мат" в Стокгольме. Моего знания английского языка вполне достает, чтобы понять, что говорит кто-то из наших же отдельцев, проверяя таким примитивным образом мою решимость выполнять обязательство. Разумеется, я благодарю за предложение и отвечаю твердым отказом.
Через два года повторилась похожая история. Один из ведущих в то время советских театральных режиссеров, народный артист, Герой труда и прекрасный человек Рачья Капланян обратился ко мне с предложением написать пьесу о том, как в Соединенных Штатах создавалась атомная бомба. Я потратил довольно долгое время на скрупулезное изучение первоисточников, проштудировал стенограмму процесса Оппенгеймера, другие материалы. В конце концов мы с Рачиком, с которым быстро подружились, сочинили пьесу. Первоначально она называлась "Бомба", позднее была напечатана в журнале "Театр" под названием "Работа за дьявола" – так сам руководитель "Лос-Аламосского проекта" оценил собственную работу, ошеломленный сообщением о последствиях ядерной бомбардировки японских городов. Пьеса пошла в радиопостановке, ее принял Малый театр. Был уже полностью подготовлен первый акт, дело шло к премьере, когда неожиданно постановку запретили, невзирая на произведенные затраты (порядка 250 тыс. рублей, сумма весьма значительная по тому времени). На сей раз мне не предъявляли никаких претензий, да это выглядело бы смешно, поскольку речь шла о вполне благонадежном, по самым строгим меркам, произведении. Но никто не объяснял, чем вызван запрет.
На мой прямой вопрос Русакову, не его ли это инициатива, он категорически открещивался. Умыл руки и Зимянин, заявив, что понятия не имеет, кому это понадобилось. Когда же я напросился на прием к Демичеву, тот понес несусветную чепуху: сейчас, мол, разворачивается общеевропейский процесс, дело идет к потеплению международного климата, посему не стоит задевать лишний раз, без нужды, чувства американцев. Это говорилось в то время, когда идеологическая война между двумя сверхдержавами достигла пика, в Европе стояли чуть ли не ствол к стволу советские и американские ракеты с ядерными боезарядами, а наша печать костила империалистов последними словами. К тому же мы с Капланяном не опускались до площадной брани. Нашей целью было не столько лишний раз пригвоздить к позорному столбу американских "ястребов", сколько показать психологическую драму ученого, чья одержимость научным поиском обернулась преступлением против совести.
Я вежливо дал понять лидеру нашего культурного фронта, что его объяснения не выдерживают критики. Он мог бы просто выставить меня из кабинета, но, будучи человеком воспитанным, продолжал талдычить свое. А когда это уж совсем ему надоело, дал понять, что инициатива запрета исходила в первую очередь от моего шефа.
Я был беспредельно возмущен очередным проявлением коварства Русакова и при первой же встрече заявил ему об этом в резких выражениях. Ничуть не оскорбившись, он продолжал утверждать, что это не его рук дело. Запрет пьесы сильно ударил по самолюбию Капланяна и, боюсь, ускорил его кончину. А мне пришлось еще раз столкнуться с маниакальным стремлением Русакова воспрепятствовать успеху не только моих любительских опытов в театральном искусстве, но и трудов в научной сфере, где я чувствовал себя профессионалом. В 1984 году, после того как я недобрал одного голоса на выборах в члены-корреспонденты Академии наук СССР, сведующие люди по секрету сказали, что это было сделано по прямому указанию Зимянина, а тот действовал по просьбе и сговору с Русаковым. Как правило, партийные инстанции не слишком давили на академиков: свобода выбирать себе коллег была одной из их привилегий. Но уж если начальство хотело кого-то протащить или, напротив, придержать, высочайшая воля вежливо, но твердо доводилась до каждого голосующего, и, несмотря на то что голосование было тайное, редко кто осмеливался ослушаться. "Вычислят" хлопот не оберешься.
Я уже не удивлялся степени лицемерия шефа и не стал обращаться к нему за бесполезными объяснениями. Что толку! Все равно опять открестится. Всякая власть, как известно, от бога, и если не можешь ее поменять – терпи.
Описанные стычки, касавшиеся моих "внеотдельских" занятий, не мешали достаточно ровным взаимоотношениям с Русаковым во всех служебных вопросах. Вторая половина 70-х годов была относительно спокойной на нашем направлении международной политики. В социалистических странах Центральной и Восточной Европы царили бессменные, казавшиеся уже вечными лидеры, что гарантировало относительную стабильность существовавших там режимов. Этому способствовала и неплохая экономическая конъюнктура. Обращение за валютными кредитами еще не приняло повального характера, а жесткое подавление Пражской весны заставило приумолкнуть нарождавшуюся исподволь оппозицию. Словом, моя работа на новом месте начиналась при сравнительно благоприятной политической конъюнктуре.
Как я уже говорил, в течение 15 лет (с 1972 по 1987 г.) мне было поручено в качестве заместителя заведующего Отделом ЦК заниматься нашими отношениями с Польшей, Чехословакией, Германской Демократической Республикой и Кубой. Признаться, я не сразу понял причину такого распределения – три наиболее развитых европейских государства и "форпост социализма" в Латинской Америке. Оказалось, за этим не стояло никаких принципиальных соображений. Просто Куба была одинока, ее можно было с одинаковым успехом "присоединить" к группе европейских или азиатских стран, а нагрузку замам старались по возможности сделать равномерной. Вот она мне и досталась. У другого зама, Киселева, были Болгария, Венгрия, Румыния, Югославия и формально, поскольку никаких отношений с ней в то время не поддерживалось, Албания. Смирновский занимался Кореей, Вьетнамом, Монголией, позднее Лаосом и Камбоджей, охотно "переуступленными" отделу соседями-международниками, когда Вьентьян и Пномпень провозгласили свои страны социалистическими. Наконец, Китаем занимался Рахманин, бывший первым заместителем заведующего.
В обиходе нередко употребляли выражение, что мы "курируем" отношения с соответствующими странами. Разумеется, это было преувеличение, притом непомерное. На деле каждый сколько-нибудь серьезный шаг с нашей стороны был возможен только с официальной санкции ЦК, т.е. решения Политбюро, принимавшегося коллегиально на заседаниях высшего партийного синклита или в рабочем порядке, путем опроса секретарей ЦК. Другое дело, что сами эти решения в значительной мере принимались по запискам, подготавливавшимся в отделе. То есть какие-то возможности косвенно влиять на нашу политику на этом направлении, конечно, были. Но использовались они по-разному, в зависимости от того, кто этим занимался, какие взгляды исповедовал, насколько ему удавалось убедить в своей правоте "зава", без подписи коего ни один документ не покидал наших стен.
Здесь проходил своего рода водораздел между консультантами, незначительной частью тяготевших к ним референтов из "страновых" секторов и основной массой сотрудников. Нельзя сказать, чтобы между ними существовал непроницаемый барьер. Люди, в общем-то, из одной социальной среды, близкого возраста, взращенные на одной советской идеологии. И все-таки консультанты, вербовавшиеся преимущественно из научной и журналистской публики, отличались более вольным образом мыслей, склонностью ничего не принимать на веру, как говорится, "сметь свое суждение иметь". Трудясь в аппарате, в полной мере соблюдая обязательную для него дисциплину, они не были аппаратчиками в распространенном смысле этого слова, т. е. послушными служаками, не смеющими ставить под сомнение разумность распоряжений руководства, отбрасывающими всякую крамольную мысль, если вдруг она приходит им в голову.
Некоторые невзлюбили консультантов за то, что тем якобы без трудов достались жизненные блага (лечение в 1-й поликлинике, получение пайка в кремлевской столовой, право вызывать автомобиль), до которых им самим приходилось дослуживаться годами. В этом смысле консультантская группа действительно была в отделе "белой костью". Вдобавок консультанты имели неоценимую в глазах чиновников привилегию непосредственно общаться с высоким начальством, распивать с ним чаи, чего были лишены не только референты, но и заведующие секторами. Тем приходилось довольствоваться "приобщением к уху" всего лишь заместителя заведующего.
Генезис консультантской группы восходит к решению Андропова пригласить в качестве консультанта Владимира Михайловича Хвостова. Избрав по примеру отца профессию историка, он вполне вписался в группу "партийных академиков", о которых шла речь выше. Получая "кремлевский паек" на уровне зам. зава, Хвостов должен был всего лишь пару раз в неделю приезжать на Старую площадь, чтобы дать свое заключение на документы преимущественно теоретического свойства. Не мог же в самом деле корифей науки безвылазно гнуть спину в аппарате, ничем не отличаясь от скромных референтов! Очень скоро обнаружилось, что толку от этого эксперимента всего ничего. Андропов, с его цепким практичным умом, понял, что ставку нужно делать хотя и на людей науки и журналистики, но не сановных, а "свежемыслящих" и готовых служить за приличное вознаграждение. Тогда-то Толкунов, с его благословения, и собрал первую консультантскую группу в составе нас с Бурлацким, Арбатова, Бовина, Делюсина, Богомолова, Петренко и Бориса Горбачева.
Однофамилец будущего генсека работал с Юрием Владимировичем в нашем посольстве в Будапеште, был человеком уравновешенным, порядочным, к тому же отменным шахматистом. Он успешно играл за отдел в цековских турнирах на первой доске, мне доверяли третью. Борис вполне вписался в нашу группу, а вот другой андроповский выдвиженец очень скоро обнаружил полную "профнепригодность". Поначалу ему что-то поручалось, но из-под его пера выходили такие неудобоваримые и по содержанию, и по форме тексты, что они почти сразу же летели в корзину для бумаг. Несколько раз руководители нашей группы пытались сбросить этот балласт, найти взамен подходящего человека. Ходили с этой целью к Андропову, но тот отказывался увольнять своего протеже, – видимо, чем-то был ему обязан или жалел сослуживца. Хитрец Арбатов, получив однажды важное задание, нарочно передал последнему, а затем отнес подготовленный "шедевр" шефу. Тот не на шутку разозлился и, как рассказывал Георгий Аркадьевич, набросился на него: