355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шахназаров » С вождями и без них » Текст книги (страница 24)
С вождями и без них
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:50

Текст книги "С вождями и без них"


Автор книги: Георгий Шахназаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 46 страниц)

Здесь мысль еще зажата в тисках традиции, не рискует вырваться на волю. В таких же выражениях рассуждали о необходимости "совершенствования социализма" Хрущев, Брежнев, Андропов. И если кто-нибудь из яростных обличителей Горбачева захочет в очередной раз уличить его в том, что поначалу в его планы входило лишь "подправить" социализм, придать ему более благопристойный вид, то для этого можно использовать едва ли не каждую третью фразу в докладе.

Но в том же документе есть слова, какие многие десятилетия немыслимо было услышать с высокой партийной трибуны. Генсек еще повторяет, что "направляющая и руководящая роль партии – непременное условие функционирования и развития социалистического общества". Но он уже рекомендует: надо твердо усвоить, что "на новом этапе партия может обеспечить свою руководящую, авангардную роль, увлечь массы на глубокие преобразования, лишь используя демократические методы работы". Еще твердит, что "марксизм-ленинизм – это научная база партийного подхода к познанию общественного развития и практике коммунистического строительства". Но уже акцентирует на том, что "нет и не может быть никаких ограничений для научного поиска. Вопросы теории не могут и не должны решаться никакими декретами. Нужно свободное соревнование умов".

В один из первых дней апреля 88-го года, после возвращения из поездки на Кубу, Михаил Сергеевич собрал "ближний круг", чтобы посоветоваться, как наконец дать толчок политической реформе. Бесполезно, рассуждал он, созывать еще один пленум ЦК. В январе 87-го года ей было посвящено специальное заседание Центрального Комитета, разговор на эту тему завели на последнем, февральском пленуме, все кивают, соглашаются, а толку ноль. Причина в том, что мы все еще пытаемся вразумлять верхушку партии, которая не очень-то заинтересована в серьезных переменах. Надо включить партийную массу. Не обойтись без общепартийного форума, который позволил бы встряхнуть КПСС, а через нее и общество.

Каким же должен быть этот форум? Внеочередной съезд позволял провести перевыборы центральных органов власти, существенно обновить руководящие кадры, а это ведь не менее важно, чем выработать программу реформ. Никогда еще в истории глубокая реформа, не говоря о революции, как уже именовали к тому времени перестройку, не увенчалась успехом, если ее пытались совершить руками "бывших". Не сегодня-завтра несколько тысяч человек, занимающих высшие посты в партии и государстве, армии, промышленности, науке, культуре, поймут, что им грозит лишиться привилегий, и пустятся во все грехи тяжкие, чтобы этому помешать.

Конечно, в элите немало умных людей, видящих порочность существующей системы. Они иронизируют на ее счет в кругу близких и друзей за бутылкой коньяка, не прочь перекинуться с приятелями смачным политическим анекдотом, полуобнажить свои либеральные взгляды в общении с интеллектуалами. Но если маячит перспектива лишиться закрытой поликлиники или диетической столовой увольте, кто же в ясном уме станет поступать себе во вред. Разве только простодушные "шестидесятники". Но и они, похоже, пристроились, пригрелись в Системе, перестали посещать театр на Таганке и "Современник", с улыбкой вспоминают грешные дни молодости, когда с энтузиазмом шли в МГУ слушать Евтушенко и Вознесенского с их бунтарскими, по тем временам, виршами.

Словом, со всей этой публикой ничего путного не сделать, и если она еще не взяла генсека за горло, то только потому, что судит о нем по своему образу и подобию, не может поверить, что он переступит через собственный интерес. Скоро им придется с этой иллюзией расстаться, и лучше заранее обновить состав центральных органов, чтобы застраховаться от ярости номенклатуры. К тому же сейчас это можно сделать, не прибегая к политическим доводам; достаточно сослаться на необходимость омоложения руководящих органов партии.

Против созыва съезда было нежелание усиливать тревогу в умах, придавать и без того напряженной ситуации совсем уж чрезвычайный характер. С этой точки зрения казалась подходящей для данного случая общепартийная конференция, которую по Уставу можно проводить в промежутках между съездами. К тому же последняя, ХVIII конференция состоялась полвека назад, и само обращение к этой форме подчеркнет новизну решаемых задач. А что касается обновления руководящих органов, то в Уставе нет прямых противопоказаний на сей счет, сама конференция может установить прецедент. Последнее соображение сыграло, пожалуй, главную роль в том, что идея созыва конференции никем не оспаривалась. Горбачев в то время, как нам казалось, также был склонен пойти на серьезное обновление партийного руководства. Во всяком случае, когда об этом заходила речь, давал понять, что "думает в этом направлении", "присматривается к возможным кандидатам". Поэтому для всех сторонников реформ было большим разочарованием, когда XIX партийная конференция завершилась без обновления руководства. Был упущен уникальный шанс: поскольку в то время традиционное влияние генерального сохранялось, конференция проголосовала бы за предложенные им кадровые изменения.

В чем причина, почему Горбачев все-таки не использовал возможность привести к руководству партией новых людей, которые могли бы стать надежной ему опорой? Вероятно, в том, что как элита судила о нем по своему подобию, так и он о ней. Если генеральный секретарь способен пойти на ущемление своей неограниченной власти, чтобы устранить чудовищный разрыв между конституционными принципами и политической практикой, почему нужно подозревать, что против этого будут умудренные опытом его коллеги по Политбюро и Центральному Комитету? А если такие и найдутся, то разве только единицы, с которыми легко будет справиться.

И эта простодушная вера в здравый смысл своих коллег находила, казалось, подтверждение в том единодушии, с каким принимались до сих пор все новации генерального секретаря. Даже такие революционные идеи, как гражданское общество и правовое государство, прошли, что называется, "на ура". Не столько потому, что новшества подносились половинчато, облекались в привычную словесную форму, сопровождались традиционными эпитетами (как, скажем, социалистическое правовое государство), но главным образом потому, что политическая реформа, по видимости, не посягала на главный нерв системы монопольное руководящее положение партии.

Правда, предусматривалось разграничение функций партийных и государственных органов, но этот эвфемизм был достаточно знаком партийным руководителям. С ленинских времен соответствующее требование записывалось в резолюции едва ли не каждого съезда, на практике же все шло в обратном направлении. Так что циники полагали, что и на сей раз случится лишь сотрясение воздуха, а у прочих в головах не раздался предостерегающий трезвон колокольчика: будьте настороже! Партийные агитаторы начали разъяснять, что правовое государство – это торжество социалистической законности и правопорядка, в журналах появились десятки одобрительных статей, юристы и философы в пожарном порядке изготовили популярные брошюры, и вся реформа предстала в привычном идеологическом обрамлении. Ее глубоко революционные, в полном смысле подрывные для системы идеи, были принаряжены партийной пропагандой, интерпретированы по классическим канонам. Поэтому партийная элита проглотила их, не поперхнувшись.

К тому же она была, если хотите, опьянена сознанием собственной смелости и новаторства, испытывала примерно такие же чувства, какие обуревали многих почтенных сановников и буржуа в феврале 1917 года. Приятно вдеть в петличку красную ленточку и присягнуть свободе и демократии, не ожидая отсюда подвоха своему экономическому и социальному статусу. Отрезвление наступает позднее. В нашем случае – после выборов, когда многие первые секретари к своему безграничному удивлению и возмущению не получили поддержки избирателей и вынуждены были уступить депутатские кресла говорунам "эмэнэсам". Или, чего хуже, бывшим диссидентам и откровенным антисоветчикам.

Но до этого было еще далеко. А пока проект Тезисов ЦК к XIX партийной конференции, первый вариант которых по поручению Горбачева подготовили мы с Фроловым, после многократного обсуждения и доработки на даче в Ново-Огарево был вынесен на Политбюро и получил восторженные оценки. По словам Н.И. Рыжкова, это – "документ, превосходящий все, что принималось другими партийными форумами, причем особое значение имеют намеченные меры демократизации страны, превращение государства в правовое, гарантии прав человека". И все другие, кто участвовал в заседании Политбюро 19 мая 1988 года, в самых возвышенных выражениях отозвались о Тезисах ("документ целиком отвечает революционному курсу партии", "его ждут в обществе с надеждой", "это огромный вклад в развитие ленинской теории" и т. д.).

Конечно, наряду с хвалой, значительная доля которой должна быть отнесена на счет комплиментарного отношения ко всякому документу, представлявшемуся генеральным, бдительные члены руководства предложили "обогатить Тезисы". Е.К. Лигачев заметил, что к общечеловеческим интересам нужно добавить классовые. Ф.Ю. Соловьев посоветовал сказать о незыблемости однопартийной системы, "поскольку КПСС способна обеспечить многообразие мнений". В.В. Щербицкий сказал, что "не отработан механизм: как при демократизации сохранить за партией политическую власть?" И было несколько высказываний против кооптации новых членов ЦК.

Михаил Сергеевич не стал настаивать, и это сыграло позднее роковую роль, помешав реформе партии. Хотя обновление ЦК даже наполовину еще не делало погоды, да и не было гарантии, что на смену престарелым консерваторам придут современно мыслящие молодые люди, все-таки появление в высшем органе партии трех-четырех десятков таких людей могло послужить бродилом перемен.

Доработка Тезисов велась в узком кругу – Михаил Сергеевич и мы с Фроловым. Это было отнюдь не литературное редактирование текста, часто засиживались допоздна в спорах по существу тех или иных проблем. Мне кажется, именно тогда, в майские дни 1988 года, в канун Конференции, Горбачев сформулировал для себя концепцию, которая легла в основу политической реформы. Причем это относится не к деталям – они-то как раз многократно уточнялись впоследствии, – а к узловым, фундаментальным идеям.

В частности, разговор тогда зашел об уязвимости лозунга "Больше социализма!". Арифметические определения вообще до крайности упрощают дело. Конечно, есть соблазн воспользоваться ими для "доходчивости", но вроде бы безобидное популяризаторство оборачивается огромным ущербом, приучает кадры и общество мыслить примитивными категориями. В разоренной войной стране куда как резонно звучали требования: больше металла, больше нефти, больше станков и т. д. Но эта максима настолько въелась в сознание, что упустили момент, когда технический прогресс сделал возможным во многих случаях заменять металл пластмассой или керамикой, снижать потребление горючего и повышать ресурсы двигателей, сокращать станочный парк за счет применения автоматических линий и электроники. В мире рождалась и приносила поразительные результаты новая техника, причудливо названная новыми технологиями, а мы упоенно продолжали "гнать количество". Причем, чем больше производилось чего-то, тем худшего качества, и эта мания распространялась на все более широкий круг изделий. Словом, работа вхолостую, бессмысленное расточительство труда и природных богатств.

Социализма не должно быть ни больше и ни меньше, чем это необходимо, чтобы обеспечить максимально достижимые эффективность производства и социальную справедливость. К тому же с понятием "социалистическое" у нас привыкли преимущественно связывать уравнительное распределение, а оно-то как раз гасит стимулы к напряженному творческому труду, стало главной причиной нашего отставания от западных стран.

Согласившись с этим по существу, Михаил Сергеевич возразил, что людям нужен "вдохновляющий лозунг". В конечном счете дело свелось к тому, что перед словами "больше социализма" вставили: "больше демократии".

Долго сидели над определением задач внешней политики. Перед этим на пленуме ЦК Г.М. Корниенко, бывший первый заместитель министра иностранных дел, выступил с критической оценкой предпринятых к тому времени разоруженческих инициатив.

– Я спрашивал А.А. Громыко, – рассказал нам Михаил Сергеевич, – не с его ли подачи этот выпад. Он замахал руками, уверяя, что они вообще не общаются. В чем тут дело? Когда мы вскрывали промахи в экономике, в социальной сфере, осуждали нарушения законности, не побоялись сказать об ошибках руководства все было нормально. Но как только коснулись внешней политики – сразу пытаются наложить табу; оказывается, все, что здесь делалось, правильно. А ведь 16 процентов национального дохода шло на вооружения. Прибавить 4 процента на нужды МВД и КГБ – получаются все 20. Самые высокие военные расходы в мире. Во всех других странах они не превышают 8 процентов. Разорили страну, народ держали впроголодь, запороли сельское хозяйство, зато сидели верхом на ракетах. Это называлось классовым подходом. Какой это, к черту, социализм! И стоило сказать, что так вести дела не годится, зашевелились, ощетинились. Но они нас не остановят!

От первых робких попыток изменить закостенелый политический порядок и засилье милитаризма Горбачев переходил к действительно глубоким реформам. И увертюрой к ним, как это было во всех подобных случаях, стала свобода слова.

Гласность

Право выбирать, сказал Виктор Гюго, отменяет право восставать. Но избирательного права недостаточно, чтобы гарантировать устойчивость демократического порядка. Для этого нужны, по крайней мере, две свободы, одна из которых страхует другую. Если власти запугивают избирателей, идут на подлоги, фальсифицируют итоги голосования – печать поднимает возмущенный шум. Если правительство давит на журналистов, ограничивает доступ информации, пытается ввести цензуру – парламент обязан отказать такому правительству в доверии. А если он этого не сделает, избиратели на очередных выборах имеют возможность проголосовать за других депутатов.

Надежнее, конечно, иметь еще несколько свобод, но две – необходимый минимум. Какая из них важнее? Вопрос риторический, потому что демократия, как автомобиль, начинает работать только тогда, когда на месте все детали. В первую очередь нужны мотор, колеса, руль, тормоза, но ведь и без дворников далеко не уедешь.

И все-таки можно сказать, что изо всех свобод самая существенная для демократии – свобода печати или, как принято говорить теперь, средств массовой информации. Точнее, свобода слова. Демократия предполагает право и возможность граждан участвовать в принятии решений, а чтобы решать, надо знать.

Всякая тоталитарная система использует для поддержания своего господства два средства – насилие и обман. Умный диктатор всегда отдает предпочтение второму. Гораздо выгодней убедить людей подчиниться, чем заставить их: и обходится дешевле, и не нужно брать на душу грех, проливать кровь. Большевики, придя к власти, поставили в этом плане абсолютный рекорд, потому что имели в своем распоряжении прекрасную гуманистическую теорию и оказались отменными организаторами. Ленин и его соратники сумели убедить в своей правоте страну и полмира, поскольку сами были в ней непоколебимо убеждены. Ну а в дальнейшем, когда была создана совершенная машина пропаганды и агитации, она работала как бы в автоматическом режиме, не требуя от обслуживавших ее механиков ни твердых, ни вообще каких-либо убеждений.

Россия испокон веков печально славилась свирепой цензурой. Как только не жаловался на нее Пушкин, в результате чего царь сам взялся цензурировать его произведения. Негодовали на цензоров Некрасов, Достоевский да едва ли не все писатели, философы, журналисты. Но они стали бы благословлять свою судьбу, если бы хоть на минуту заглянули в будущее. Потому что девять десятых печатной продукции, пропускавшейся свирепыми цензорами в царской России, не имели никаких шансов увидеть свет в социалистическом Советском Союзе. С опозданием чуть ли не на полвека пришли к нашему читателю такие шедевры, как "Чевенгур" и "Котлован" Андрея Платонова, "Мастер и Маргарита", "Собачье сердце" Михаила Булгакова. Практически были недосягаемы для него изданные небольшими тиражами после XX съезда КПСС великие историки Государства Российского – Николай Карамзин, Сергей Соловьев, Василий Ключевский, Николай Костомаров. И уж вовсе запретным плодом были труды оригинальных русских мыслителей – Бердяева, В. Соловьева, Розанова, Федорова, Ильина, Трубецкого и других.

Из художественной литературы кое-что еще проскальзывало: у цензуры не хватило нахальства закрыть всего Достоевского, запрещены были только наиболее одиозные "Бесы". Вовсе плачевна была участь периодики. Газеты выходили стерильными, как новорожденные младенцы. За радио и телевидением бдительно следили цековские инструкторы, отвечавшие за содержание каждой произнесенной в эфир фразы. Венцом же оболванивания собственного народа было регулярное глушение на всех частотах иностранных станций, вещавших на Советский Союз. Ради того, чтобы оберечь мозги своих сограждан от идейной отравы, денег не жалели. Благодаря этой, не знающей аналогов, информационной блокаде десятки миллионов людей в огромной стране десятилетиями слыхом не слыхивали о таких событиях, как подавление бунта в Новочеркасске, катастрофа в Челябинске, волнения на национальной почве в Грузии, аварии с подводными лодками на Балтике и в Тихом океане.

Причем, если кто-нибудь думает, что от "негативной" информации были отрезаны только рядовые советские люди, то он ошибается. В таком же положении, как я уже говорил, находились работники партийных и государственных органов, в том числе центральных. Им полагалось получать сведения, исключительно касающиеся порученного участка.

С первых дней своего прихода к власти Горбачев начал взламывать эту непроницаемую завесу секретности. Достаточно осторожно, отдавая себе отчет, что слишком большие порции правды могут оглушить общество, а узнай оно сразу обо всем, что творилось, стал бы неминуем взрыв народной ярости. Поэтому сперва ограничились небольшими дозами достоверных или по крайней мере приближенных к истине сведений. Причем по каждому конкретному случаю принималось решение ЦК. Оглашать данные, находившиеся прежде под запретом, поручалось, естественно, только самому генсеку – ведь всякая новая информация была, как принято говорить, изюминкой, украшавшей очередное выступление и привлекавшей пристальное внимание дома и за рубежом. Очень скоро о Горбачеве стали говорить как о поразительно откровенном руководителе, далеко опередившем открытостью всех своих предшественников.

Это было совсем не просто. Всякий раз, когда генсек предлагал предать гласности цифры, касающиеся наших вооруженных сил и особенно вооружений, из Министерства обороны, КГБ, министерств, ведающих производством оружия, поступали настойчивые просьбы и даже требования не делать этого, поскольку могут пострадать государственные интересы, безопасность страны. А ведь речь-то шла о данных, регулярно публикуемых в странах НАТО, без обнародования которых было невозможно всерьез продвинуться на переговорах по разоружению. Михаилу Сергеевичу приходилось в чем-то уступать, и после длительного торга вырывать согласие на публикацию крох новой информации. Нечего удивляться, что некоторые цифры (например, точные сведения о военных расходах, запасах химического оружия) были названы лишь в 1990 году.

Сейчас предпринимаются попытки обвинять Горбачева в том, что со значительным опозданием была дана правдивая информация об аварии на Чернобыльской атомной электростанции. В день, когда Политбюро обсуждало это трагическое известие, Вадим Медведев, бывший в то время секретарем ЦК и заведующим нашим отделом, пригласил нас с Рахманиным к себе и подробно рассказал о состоявшемся разговоре. Ни тогда, ни в последующие дни и даже недели не были очевидны все масштабы катастрофы, не говоря уже об ее отдаленных последствиях, которые в полной мере неясны до сих пор. Крупнейшие наши специалисты участвовали в подготовке информации, и она, конечно же, должна была быть взвешенной, чтобы не вызвать ненужной паники. Телеграммы в соцстраны были направлены на другой день. Задержались с оповещением Запада, но нельзя забывать, что "холодная война" тогда еще продолжалась. Очень скоро, однако, была понята недопустимость сокрытия хотя бы толики данных, коль скоро речь идет об экологических катастрофах. И можно утверждать, что Чернобыль нанес решающий удар по мании секретности, побудив страну открыться миру. А в том, что это наконец случилось, никто уже не сомневался после землетрясения в Армении.

Возвращаясь несколько назад, нужно сказать, что первая стадия гласности, когда говорил главным образом один генсек, а почтительно внимавшая ему пресса лишь распространяла эту информацию, длилась сравнительно недолго. Запуганные и затюканные наши журналисты, выждав некоторое время, чтобы не попасться на приманку типа пресловутой кампании Мао Цзэдуна "Пусть расцветает сто цветов", начали там и здесь говорить, чтo думали, и писать, чтo говорили. Ни к чему человек, наверное, не привыкает так быстро, как к свободе, и ничто другое так не пьянит, не ударяет в голову, как обретенная наконец возможность "бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью" – вывести на чистую воду казнокрада, уличить взяточника, посадить на скамью подсудимых доносчика, ткнуть пальцем в "голых королей" районного, областного, а там, глядишь, и союзного масштаба. И наряду с этим общим разоблачительным пылом, охватившим прессу, начали появляться издания политических группировок, чьи установки и вожделения уже опережали ход реформ, то есть объективно становились в положение оппозиции по отношению не только вообще к властям, но и к самому Горбачеву.

Пока пресса спала и Михаилу Сергеевичу приходилось ее будить и тормошить, он с искренней радостью встречал всякое проявление отважной мысли. Просматривая газеты, жадно искал свидетельство того, что страна начинает приходить в движение, что его постоянные призывы к людям очнуться от летаргии и взяться за переустройство своей жизни находят наконец отклик. Наткнувшись на интересное, свежее по мыслям выступление, Горбачев часто приглашал к себе помощников, и мы обменивались мнениями на этот счет. Нравились ему острые статьи Ивана Васильева в "Советской России", Иосифа Гельмана и Юрия Черниченко в "Литературной газете", Виктора Астафьева в "Правде", Егора Яковлева в "Московских новостях". Прочитав такую статью, он просил соединить его по телефону с автором, а иногда и приглашал к себе поговорить по душам. В свою очередь и мы, обнаружив в газетах и журналах что-то интересное, прошедшее мимо его внимания, посылали на дачу для вечернего просмотра, который, по его словам, начинался часов в 10 и длился до глубокой ночи.

Но вот медовый месяц в отношениях между Горбачевым и прессой стал приближаться к концу. Человек, возродивший гласность, все чаще с раздражением отбрасывал те же "Московские новости" или "Огонек", а с другого "фланга" "Правду" и "Советскую Россию", когда находил, что "эти журналисты слишком много себе позволяют". Иначе говоря, наступил момент, когда намерения и характер реформатора подверглись самому серьезному испытанию – на стойкость. Легко критиковать, громить предшественников за ошибки и тяжело самому быть объектом такой критики, а тем более – иронии, а тем более – обвинений, а тем более – издевательств.

Ведь пресса, которая поначалу жмурилась, как кошка, позволяя себя поглаживать, способна превращаться в рыкающего и готового сожрать тебя с печенками тигра. Тут-то и ломаются слишком слабые или, напротив, слишком авторитарные натуры. К последним явно принадлежал Хрущев, который тоже первое время жаловал гласность и сделал в этом плане немало доброго. Но потом, когда газетчики и писатели, по его мнению, обнаглели, учинил им грандиозный разнос и быстренько покончил со своими "ста цветами". Это ведь не анекдот, что члены Политбюро под его руководством собственноручно правили стихотворение Евгения Евтушенко.

Михаил Сергеевич не топал, не кричал на редакторов газет и журналов, но обижался, переживал, когда считал, что подвергаются необоснованным нападкам сам он или его политика. Однако испытание выдержал, от гласности не отрекся, на свободу слова не посягнул. И это несмотря на то, что стал мишенью зубодробительной критики и безжалостных нападок, каким, пожалуй, не подвергался в наше время ни один другой президент. Конечно, все это не далось без напряженной борьбы с самим собой, с собственным самолюбием. Как всякий русский правитель, он весьма чувствителен к печатному слову и склонен порой придавать ему гораздо большее значение, чем оно того заслуживает.

Вдобавок надо учитывать давление, которое оказывалось на него коллегами по руководству. Уже с конца 1988 года не было, пожалуй, ни одного заседания Политбюро, которое не начиналось бы с поношения прессы и требования призвать ее к порядку. Как правило, начинали сетовать Рыжков, Воротников, Лигачев. Медведев, которому тогда было поручено "вести идеологию", защищался, говоря, что обстановка сложна и неоднозначна, окриком сейчас ничего не решишь, нужно работать с прессой. Яковлев, переброшенный на международные дела, тоже заступался за печать. А в заключение Михаил Сергеевич, поддакнув по адресу "распустившихся газетчиков", рекомендовал не обращать особого внимания на хлесткие выражения – такова уж эта журналистская братия! Добавляя, что Ленин, как известно, считал критику полезной, если в ней содержится хотя бы пять процентов правды, генсек предлагал перейти к повестке дня.

Несколько раз на заседания высокого синклита приглашались председатель Гостелерадио Михаил Федорович Ненашев (потом Леонид Петрович Кравченко) и главный редактор "Правды" Виктор Григорьевич Афанасьев (потом И.Т. Фролов). Они докладывали о мерах, которые намерены принять, чтобы повысить качество телевизионных передач или редакционной работы. Потом на них обрушивался шквал упреков, приходилось отдуваться за всю печать. И Иван Тимофеевич однажды не выдержал, дал резкую отповедь, которая, впрочем, не пошла впрок.

Горбачев, как я уже сказал, старался гасить эти вспышки недовольства. Но и сам несколько раз срывался, в особенности когда дал согласие на рекомендацию агитпропа освободить В. Старкова с поста главного редактора газеты "Аргументы и факты"*. Это покушение на свободу печати было встречено с возмущением сформировавшейся к тому времени оппозицией и журналистами, опасавшимися, что с одним расправятся – за других возьмутся, и заступившимися за собрата из чувства профессиональной солидарности. ЦК был вынужден отступить. Случай, сам по себе не столь уж важный, стал символичным: впервые в советской истории партийное руководство не сумело снять редактора неугодного издания. Это свидетельствовало уже о новом соотношении сил, о том, что демократия начинает укореняться и защищать себя.

Осаждаемый коллегами и выводимый из себя неприличными эскападами отдельных газет, а с другой стороны – уговариваемый ходоками из писательской и журналистской братии, Горбачев пришел к решению, которое было в тот момент единственно правильным и в то же время целиком отвечало его политическим установкам, – форсировать принятие закона о печати, который защитил бы гласность и положил конец попыткам злоупотреблять ею. Мудрое, чисто центристское решение, направленное против крайностей. Зная о том, что я возглавил подкомитет конституционного законодательства, которому поручено подготовить проект закона, Михаил Сергеевич велел агитпропу действовать через меня. И уже на другой день я получил вариант, подготовленный в ЦК с участием правдистов, Гостелерадио, Союза журналистов. Академии наук, Главлита и других ведомств.

Прочитав его, я пришел в ужас. Похоже, те, кто сочинял этот документ, даже не выглядывали в окно и не имели представления, что творится в стране, настолько он был кондовый, в полном смысле слова реакционный, не имевший ни малейшего шанса получить одобрение даже ортодоксально мыслящих депутатов. Я стал звонить В.Г. Афанасьеву, В.Н. Кудрявцеву и М.Ф. Ненашеву, спрашивать, как их угораздило подписать такой проект. Все они тут же отреклись, заявив, что их просто вызывали в ЦК и велели поставить подписи, "а что там потом навставляли, нам неведомо".

Чтобы читатель мог составить представление о содержании этого варианта, скажу, что едва ли не в первой его статье провоз-глашалась обязанность средств массовой информации служить делу коммунистического строительства, а где-то ниже упоминалась возможность иметь свои издания и религиозным организациям. Я уж не говорю о том, каким образом можно было обязать вести пропаганду коммунизма печатные издания социал-демократов, монархистов, анархистов и партий всякого иного толка, которые в то время росли как грибы.

Примерно тогда же вышла в свет небольшая брошюра с альтернативным проектом закона о печати. Его подготовили Федотов, Батурин и Энтин – двое последних были сотрудниками сектора теории политических систем в Институте государства и права, которым я руководил на общественных началах. Это была добротная профессиональная работа, но мне показалось, что, увлекшись стремлением учесть мировой опыт, авторы недостаточно приспособили проект к отечественным условиям. Когда мы собрали подкомитет, кто-то из эстонцев предложил свой вариант. Тоже неплохой. Объявились и другие авторские версии. После недолгой дискуссии было решено положить все варианты перед собой и написать проект заново.

Помню, как сейчас: мы заседали в одном из номеров-люкс гостиницы "Москва", предоставленном специально Комитету Верховного Совета из-за нехватки помещений в Кремле. Народу собралось человек 30, было тесновато и жарко. Сняли пиджаки, расселись за столом – Константин Лубенченко, Сергей Станкевич, Михаил Полторанин, Николай Федоров и другие. Взяв ручку, я записал: "Статья 1. Средства массовой информации в СССР свободны, цензура запрещается". Начали подсказывать со всех сторон, шума было много, но дело спорилось. Довольно быстро сложился новый вариант, который и лег в основу принятого потом закона. Хотя трудились над ним долго, особенно затяжной характер приняло прохождение его в Верховном Совете, тем более что подготовить проект было поручено не только нашему, но еще двум комитетам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю