Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"
Автор книги: Георгий Лорткипанидзе
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Вернувшись за письменный стол, я машинально включил настольную лампу и рассеянно проглядел какие-то бумажки. Потом опять подошел к окну, уперся лбом в стекло и, наверное, с полчаса наблюдал за хаотичным кружением белых хлопьев. День выдался на удивление спокойным – такого за свою долгую службу я и не припомню. По сути, кроме уже состоявшейся встречи с испанским послом, распорядок дня иных серьезных мероприятий не предусматривал. Я должен был еще прочитать и подписать два письма: одно – в Бонн, нашему военному атташе, и другое – в Асунсьон, временному поверенному в наших делах, но с этим можно было не спешить. Недавняя встреча произвела на меня неожиданно большое впечатление. Я был застигнут врасплох, и странное дело – вновь почувствовал себя двадцатилетним. Будто кто-то, наделенный неведомой и могучей силой, заново смазал животворным маслом мои давно поскрипывающие суставы. Я стоял у окна, любовался падающими с неба белыми хлопьями и улыбался неизвестно чему. К счастью, за эти полчаса меня никто не потревожил – телефоны как по заказу молчали, помощники сидели в своих кабинетах, личный секретарь терпеливо ожидал моих дальнейших указании. Когда я наконец очнулся от наваждения, то подумал, что беседу с доном Эскобаром все же надлежит оформить, хотя-бы и по памяти, в виде записи, и вновь уселся за стол. Я включил компьютер и попытался представить себе текст, строчку за строчкой. Долгое время у меня не выходило ничего путного, отчет получался каким-то абсурдным, детский лепет напополам с мудростью, ни один настоящий дипломат не поверит в это. Все-таки, в конце концов я остановился на наиболее правдоподобном, с моей точки зрения, варианте отсебятины и окончательная редакция записи выглядела уже относительно пристойно:
ЗАПИСЬ БЕСЕДЫ ЗАМЕСТИТЕЛЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР С ПОСЛОМ ИСПАНИИ В СССР СЕКУНДОЙ
17 февраля 2024 года
1. Секунда пришел ко мне к двенадцати часам в возбужденном состоянии и заявил, что решился ходатайствовать за Байара. Байар-де часто заблуждается, но в целом он прогрессивно настроенный писатель, неоднократно поддерживавший миролюбивые инициативы советского правительства, и, потому, по мнению посла, к его заблуждениям следует отнестись с известным снисхождением. На мой вопрос, по какой причине за французского гражданина ходатайствует испанский дипломат, Секунда ответил, что его связывают с Байаром узы тесной личной дружбы, и его просьбу в этом контексте также следует рассматривать как личную. Секунда сказал, что вряд ли можно ожидать от Байара антисоветских выпадов в течении всего времени его предполагаемого пребывания в СССР и справился о возможности отмены отрицательного решения ОВИР. Я уклонился от прямого ответа, ограничившись заявлением в том духе, что с учетом высокого авторитета Секунды и Байара в кругах либеральной западной интеллигенции, и помня об известных заслугах Байара перед антиядерным движением в Европе, переговорю с министерством, но окончательное решение вопроса о визе, безусловно, относится к компетенции нашего министерства иностранных дел. Секунда долго благодарил меня за участие и выразил надежду, что МИД сочтет возможным пересмотреть прежнее решение в позитивном духе.
2. Пользуясь случаем (беседа велась с глазу на глаз и в отсутствие переводчика) Секунда затронул ряд деликатных вопросов международного положения не имеющих прямого касательства к советско-испанским отношениям. В частности, он в пессимистическом духе оценил перспективу сохранения всеобщего мира, возложив равную ответственность за обострение обстановки на все конфликтующие стороны. Я, со своей стороны, отвел это обвинение, отметив очевидное противоречие содержащееся в рассуждениях посла: ведь ему самому неоднократно приходилось признавать выдающееся значение миролюбивых внешнеполитических инициатив советского правительства, к которым, однако, оставались и остаются глухи правительства входящих в НАТО стран, и, наряду с другими, и правительство Испании.
3. Секунда весьма презрительно отозвался о региональном "правительстве мулл" в Пуштунистане, обвинив мировое сообщество, а также и Советский Союз, в снисходительном отношении к, как он выразился "зарвавшемся и предавшем основные принципы своей же религии талибском духовенстве, культивирующем мракобесие у себя в регионе на виду у всего культурного мира". На мое замечание, что центральное афганское правительство в Кабуле пользуется реальной поддержкой испанского правительства, получая от него оружие и боеприпасы, Секунда немедленно ответил, что он придерживается об испанских торговцах оружием того же низкого мнения, что и Байар, и не относит себя к числу тех безответственных испанских политиков, которые отвечают за организацию военных поставок режиму в Кабуле. Я повторил нашу официальную позицию по отношению к Афганистану: Советский Союз, соблюдая принципы международного права, не считает возможным вмешиваться во внутренние дела соседнего дружественного государства. Как бы мы не оценивали протекающие в Афганистане внутриполитические процессы, нет оснований ставить под сомнение законность талибского "правительства мулл" в Пуштунистане, и, тем более, нельзя однозначно утверждать, будто все афганское духовенство разделяет экстремистские позиции отдельных влиятельных фанатиков. В отношении Афганистана СССР проводит ту же политику, что и по отношению к любым другим странам, заинтересованным в налаживании взаимовыгодных контактов с Советским Союзом. Основным приоритетом советской внешней политики в ближневосточном регионе, где, как хорошо известно испанскому послу, сохраняется взрывоопасная обстановка, является стремление поощрить здесь тенденции к мирному урегулированию спорных вопросов, что, вне всяких сомнений, отвечает подлинным интересам многомиллионных масс трудящихся в странах Ближнего и Среднего Востока. Пусть о моральной стороне своей политики задумаются те правительства, при прямом попустительстве или по указанию которых продолжаются поставки современных вооружений в регион. На мои слова Секунда реагировал весьма вяло, заявив, однако, что в том, что касается поставок оружия, он и сам отстаивает перед кабинетом в Мадриде аналогичную точку зрения.
4. Беседа продолжалась более полутора часов. В 13.40 мы распрощались. Напоследок посол Секунда вновь напомнил мне про дело Байара.
Итак, официальный документ о нашей беседе был составлен и даже, в достаточной степени, обкатан. Ничего из ряда вон выходящего. Кстати, Светлову я позвонил в тот же день. Мои доводы возымели действие и Байара впустили в страну. Но, в конце концов, дело было не в Байаре.
Ночью сон долго не шел ко мне. Жгло душу сегодняшнее "сделайте хоть что-нибудь!". Ну а что могу я сделать? Да и кто может? Машина давно запущена. Неужели кто другой на моем месте: Писатель, или Антон, или Хозяин, или даже дон Эскобар лично – в силах изменить что-либо? Очень сомневаюсь. А я... Я уже слишком стар. Стар! Мое время ушло. Если и мог я сделать что-то путное, это было слишком давно, когда на свете жил какой-то совсем другой человек, НЕ-Я, не имевший со мной ничего общего. А сейчас... Сейчас у меня совершенно не осталось на большую политику сил. Я разучился даже смеяться, и способен нынче только на созерцание. В конце концов, Секунда много моложе меня, мне под семьдесят, а ему каких-то пятьдесят два – ему и карты в руки. На мою долю осталось совсем немного таких зим как эта, потом снежные хлопья уже без меня будут падать на бреную землю, а я... Я глубокий старик и больше всего на свете думаю о своем внуке, – это единственный человек, которому я доверяю. Ему одному, – а не вам, дон Эскобар! На черта мне вообще далась эта политика, единственное на что она способна, – это привести личность к полному краху. Черт бы побрал того моего дружка, Элефтероса, – как я недавно, за истечением срока давности и изменениях в государственной архивной политике, выяснил, тщательно законспирированного агента всесильной когда-то ОССС, – за то, что надоумил меня оставить науку. Черт, кстати говоря, и побрал. Я-то так и не успел как следует отблагодарить его за содействие. Совсем еще молодым он подхватил мозговую опухоль, и никакой блат ему не помог. Мне так стало жаль его тогда, неплохой был человек и, как выяснилось, хороший агент, но... Что же, сейчас мне благодарить его за то, что он подтолкнул меня на неверный путь? Хотя при выпадавших иной раз на мою долю невзгодах, мне иногда хотелось, чтобы он стоял рядом, казалось, вместе мы одолели бы... И незачем ругать его за то, за что надо ругать себя. Сегодня я мог бы быть академиком, или на худой конец доктором наук, и жить без надрывов и неисполненных амбиций. Восторгаться маленькими радостями старости и бояться мировой войны не больше любого грамотного человека, просматривающего после обеда ежедневные газеты и не очень-то всерьез воспринимающего всю эту писанину. Подумать только: были времена, когда я мог отличить континуум от конденсатора! И тут верный раб бессонницы – мой старый и больной мозг – с натугой начал извлекать из кладовых памяти почти позабытые фамилии из тех, что когда-то были преисполнены неизбывного очарования. То были фамилии людей, образ мышления и жизненные принципы которых некогда скрашивали мое подернутое туманом забвения прошлое. Да, было время, когда дельная статья в научном журнале ценилась мною больше всяких там коронаций или демаркаций пограничных зон. Это уже потом политика целиком заслонила собой науку и бесцеремонно обратила те волшебные фамилии в обыденные наборы букв, почти наугад отобранных из обычного алфавита. А какие это были фамилии! Вслушайтесь в их чарующую музыку: Ф-а-р-а-д-е-й, М-а-к-с-у-э л-л, Г-а-л-и-л-е-й, Л-е-й-б-н-и-ц, Н-ь-ю-т-о-н, П-у-а-н-к-а-р-е, К-а-п-и-ц-а. А параллельно с миром этих колоссов сосуществовал никчемный мирок разных там Гогенцоллернов, Тюдоров, Медичи, Романовых, Бисмарков, Керзонов и прочих незначительных людишек, строящих из себя, единственно благодаря своей родовитости, физическим данным или умению обжуливать других, невесть что. Это уже после все перевернулось и сознание медленно повернулось к новым ярким фамилиям: Т-э-т-ч-е-р, М-и-т-т-е-р-а-н, А-л-ь-е-н-д-е, П-и-н-о-ч-е-т,Т-о-р-р-и-х-о-с, Б-х-у-т-т-о, Р-е-й-г-а-н, Б-е-г-и-н, А-р-а-ф-а-т. А игроки с выщипанными номерами на отлинявших майках, всякие там Фейнманы, Эйнштейны, Ландау, Планки, Франки, Дираки, Боры с Гильбертами, Кюри-мужчины и Кюри-женщины, Полинги и Паули с холодной рассудочностью были отправлены на скамейку запасных. Но вот нынешней ночью старичку привиделось, что игроки основного состава подустали и настала пора поразмять ноги запасным. Вот и наступило времечко подводить итог: а за окном безжалостно кружат белесые и равнодушные к времени и людям снежные хлопья, и что же мне сказать себе в ободрение, пока еще нахожусь в добром здравии и трезвой памяти? Скоро, очень скоро, не будет ни того, ни другого – только круговерть тающих снежинок над моей могилой, некий будущий февраль без меня, и еще внучок без любимого деда на этой земле. И больше ничего. Но до того грядет страшная минута последнего пробуждения, – страшная именно своей незамутненной прозрачностью. Один из тех, из великих, по фамилии Ф-е-р-м-и, мог произнести в эту последнюю, ясную минуту горячие слова целебной молитвы: "Я, Энрико Ферми, так, как мне было дано, служил науке и истине. Я сделал атомный реактор. Не знаю, хорошо это или плохо, но я сделал его. Прости меня, Господи, если можешь. Я так мало жил, но моя жизнь не прошла впустую". Некто Ш-р-е-д-и-н-г-е-р мог встретить предсмертное мгновение смелыми словами: "Я, Эрвин Шредингер, написал уравнение Шредингера. Его знает наизусть каждый уважающий себя физик, и я вправе гордиться этим", и умереть со счастливой улыбкой на угасающих устах. Т-а-м-м ничего не мог бы сказать, он не в силах был говорить, редчайшая болезнь превратила его в беспомощного инвалида, но ум его оставался ясным, и он обязательно подумал бы:"Я, Игорь Тамм, всю свою жизнь был порядочным человеком, никогда не гнался за почестями и титулами – они находили меня сами; я просто занимался любимым делом и, кажется, обогатил чем-то существенным науку. Я вправе надеяться на то, что когда исчезну с лица земли, коллеги и друзья помянут меня добрым словом". Ферми, Шредингер, Тамм... А я? Что смогу сказать себе я? Что в пору далекой и пылкой юности простодушно желал счастья всем живущим на земле? Что во имя этого всеобщего счастья взялся судить, казнить и миловать, и во имя высшей справедливости ограбил чужую квартиру? Что из чисто карьеристских соображений не постеснялся ввести в заблуждение самого Писателя? Что во имя призрачного счастья власти предал науку? Что докарабкавшись до высокой зарплаты и какого-то подобия служебного авторитета успокоился и честно отрабатывал положенные мне законом и циркулярными распоряжениями льготы и привилегии? Что не сумел сохранить дружбу? Что оказался не в силах завоевать любовь? Неужели я и в самом деле такой дурной человек? Но ведь это неправда! Неправда! Дон Эскобар максималист, а я уже стар, я не могу, вот будь я помоложе... И я не собирался обманывать Писателя, – так, самую малость. Ну не получилось все так, как было задумано, но ведь есть же природные границы человеческим возможностям! Меня, по правде говоря, давно уже не снедает зависть при виде чужого успеха, пусть кто может тот достигнет большего, чем я. Верно, когда-то я жаждал сверхчеловеческого, но жизнь поставила меня на место. Я слишком поздно, трагически поздно осознал, что сверхчеловеком в реальной жизни стать нельзя, что супермен – всего лишь отрыжка воспаленного воображения от реакционных философов и режиссеров коммерческого кино. И вообще, ницшеанства не существует и все люди живут в мире банальных трюизмов. Дайте же мне умереть спокойно! А он – пиши книги, устраивай пресс-конференции, раздавай интервью, бей в набат. Слушайте меня, люди! Меня – и никого более! Я – пророк, мессия мира и дружбы между народами. Все лгут – один я говорю правду. Ну, не я один. Правду хотел бы вам сказать и дон Эскобар Секунда, но у него не получается, у него слишком тихий голос, почти шепот. Его мало читают в нашем блеющем от скотских восторгов мире, а я принадлежу, видите-ли, к элите формирующей государственный курс великой державы. Мне и карты в руки, мне – а не дону Эскобару. А дон Эскобар пусть отобьет себе пухлые ладони аплодируя моим невоздержанным речам. А понимаете ли вы, дон Эскобар, что меня за такие несогласованные речи за шкирку да на преждевременную пенсию? Хотя какую там преждевременную, но... но это неважно, я не хочу уходить. В моем ли возрасте – за ушко да на солнышко?! Неужели вы, дон Эскобар, до сих пор не поняли, что политика создана не для современных Дон Кихотов худшего издания, а для рационалистов с железными нервами и стальной выдержкой? Мистика давно изжила себя. Миру грозит война? Не впервой! Она грозит ему целых восемьдесят лет, не является ли это лучшим доказательством тому, что ее и вовсе никогда не будет? А если все-таки суждено... Смешно полагать, будто я, даже с вашей помощью, дон Эскобар, смог бы остановить паровой каток, чему бывать, тому не миновать. Интервью ему подавай! А как врежут потом с утра: "Подать сюда Ляпкина-Тяпкина!". Классику читать надо, русскую классику, господин посол. Совесть, конформизм, программа социального оптимизма для страждущего человечества, ох и мастак вы пускать по ветру красивые словечки! Но мне скоро семьдесят, время подводить итоги, совсем как у Р-е-м-а-р-к-а: "Время жить и время умирать". А подать сюда Ляпкина-Тяпкина? А все же дон Эскобар Секунда в чем-то прав. Сколько можно трусить? Кто из знаменитых сказал: "Нет большего порока, чем трусость", Б-у-л-г-а-к-о-в? Нельзя больше трусить. Пересилил же я чувство страха в самом начале пути, значит могу. А может не Ляпкина-Тяпкина? Может подать сюда какого-нибудь иностранного корреспондента из прогрессивных. Мыслящего, зарекомендовавшего себя правдивым журналистом, таким чтоб не переврал слова и мысли. Если уж погибать, так с музыкой. Но кого же, кого? Выбор невелик. Пожалуй даже, выбора нет. Я недурно знаком с Массимо Чиавиттой – московским корреспондентом "Униты", и мне всегда нравились его статьи и репортажи. Даже из специально для меня предназначенных переводов было очевидно, что их писал неглупый, зрячий и доброжелательный человек. Да, только он. Во-первых, он стратегический партнер, коммунист и предпочитает Маркса Раймону Арону – следовательно в главном мы единомышленники. Во-вторых, руководство его партии всегда особо подчеркивает свою приверженность свободе слова, – в этом определенная гарантия того, что интервью напечатают без искажений. И, в третьих, его газета выходит большим, чуть ли ни миллионым тиражом, – а в этом залог тому, что мои слова разнесутся по всему миру, и их никто не в силах будет замолчать, ни левые, ни правые. Пусть на какое-то историческое мгновение, но я обрету имя собственное. Я, заместитель главы правительства и старый, умудренный опытом человек, от имени своей страны протягиваю Западу оливковую ветвь мира, и да будет мой жест оценен по достоинству. И провалитесь вы, дон Эскобар, в преисподнюю...
...Позже он вспомнит, почему остановил выбор на Чиавитта. Это было на приеме в итальянском посольстве лет пять тому назад. Держа в руке бокал шампанского он весело беседовал с красивыми дамами, и этот Чиавитта случайно, а может и не очень случайно, затесался в их легкомысленный кружок. Потом дамы разбежались кто с кем, для них он, пожалуй, был староват и неинтересен, а этот Чиавитта воспользовавшись моментом бесцеремонно подхватил его под локоть и настолько разошелся, что заявил буквально следующее: "Счастлив познакомиться с таким выдающимся московским грузином, как вы. Я только вчера прилетел из Грузии. Ох, сколько у вас блестящих людей! Вы, грузины, народ с сильной интеллигенцией, – это бросается в глаза. Но, как мне дали понять, историческая судьба вашей родины сложилась не очень завидно. Жестокие репрессии двадцатых и тридцатых, гибель национальной дивизии под Керчью, расстрел манифестации в 56-ом. Отцы недосчитались сыновей, сыновья – отцов. А когда страсти улеглись, то остался страх. Мне показалось, что разговаривать с иностранцами у вас не боятся только провинциалы". Тогда он, неожиданно легко поддавшись на эту небольшую провокацию, немного обиделся и пустился доказывать этому нагловатому Чиавитта, как тот заблуждается в оценке судеб грузинской интеллигенции. Шампанское ударило им в голову, они заспорили излишне громко, но в конце концов журналист уступил и, махнув рукой, сказал так: "Вы симпатичный народ и очень похожи на нас, итальянцев. Вас так же трудно переспорить и вы, как и мы, индивидуалисты до мозга костей. Несмотря на то, что я коммунист, уважаю я вас именно за это, а не за политику. Никак не могу забрать обратно свои слова о царящем у вас страхе, но, пожалуй, готов согласиться с тем, что писать о вашей интеллигенции свысока было бы неэтично. Я напишу как можно честнее". Совершенно дурацкий спор, но итальянец употребил редко слово "неэтично" и он проникся к нему доверием...
Так вот откуда начался мой полет в грядущее. С недавнего прошлого. С воспоминания о том, как я пострадал в борьбе за мир. И пусть мое донкихотство так и не принесло облегчения народам планеты и осложнило положение моей семьи – разве не вправе я гордиться здесь, под землей, своим далеко не обывательским поступком? Что ни говори, а в атомной войне, в том, что мой родной город и множество других больших городов нашего распрекрасного мира, превращены в обломки ада, в том, что мириады жаждущих мечутся по развалинам улиц и проспектов в поиске глотка воды, в том, что человеческая культура отдана на растерзание чуме и мору, я неповинен. Неповинен, слышите! Я успел вовремя умыть руки, но не кровью – не кровью! Я умывался слезами, ибо знал и чувствовал, чем все это кончится! Я ничего не смог остановить, но последуй другие за мной, – другие здесь и другие там, – ужаснейшей катастрофы, возможно, удалось бы избежать. Впрочем, что сейчас горевать о былом. Уж кто-кто, а я-то сейчас нахожусь в своем подземном убежище в полнейшей безопасности. Надо мной пылает Земля, а я – я весь в размышлениях о грядущем миропорядке. И если ограничить свою фантазию строгими рамками исторического материализма... Но прежде следовало бы воздать должное профессиональному мастерству товарища Чиавитта. И даже не столько мастерству, сколько тому, что он правильно понял смысл поставленной перед ним задачи.
Все было очень для меня необычно. В столь щекотливом деле я, конечно, не мог положиться даже на моего верного личного секретаря, хотя и поручил тому доставить мне специальный телефонный справочник по соответствующему служебному каналу Обнаружив в нем номер мобильного телефона Чиавитта и поборов немалое волнение, я позвонил ему за полночь, представился по фамилии и должности, напомнив таким образом о значительности собственной персоны, и, когда слегка обалдевший журналист окончательно уяснил, что разговаривает с одним из высших сановников страны, жестко объявил тому, что немедленно хочу сделать феноменально важное заявление для печати. Затем, уже более мягко, добавил, что речь идет именно о его газете в силу ее партийной принадлежности, что время не терпит, и объяснил, какими улицами лучше в столь поздний час добираться до моего дома. "Но только выезжайте сразу, – потребовал я, – иначе можете запоздать". Как потом выяснилось, Чиавитта сидел за компьютером и мой звонок не разбудил его, но не сомневаюсь, что он, как истинный зубр своей профессии, в любом случае выехал бы ко мне без проволочек. И вот, в начале второго часа ночи, итальянский журналист ввалился ко мне в квартиру, отряхнув снег с пальто прямо у меня в прихожей (вот, наверно, был удивлен дежуривший в подъезде сотрудник охраны, но, делать было нечего, приходилось идти на риск. Должен сказать, что моя проснувшаяся от шума супруга, накинув халат хотя и выглянула на звонок из спальни, так и не поняла, кем же был этот импозантный бородач с миниатюрным диктофоном в руках, но на следующий день я решил рассказать ей обо всем, так что события не захватили ее врасплох). Получив письменный текст моего заявления и выслушав мои условия, Чиавитта выразил намерение немедленно связаться со своей редакцией, но я остудил его пыл: "Не хотели бы вы задать мне несколько относящихся к делу вопросов, я готов по мере сил удовлетворить ваше законное любопытство". Чиавитта благодарно взглянул на меня и включил свой сверхпортативный диктофон. Расстались мы около пяти утра. Ушел он уставший, но чрезвычайно довольный, да и я еле держался на ногах. Содержание интервью было напечатано в "Уните" только на третий день (подозреваю, что окончательная увязка происходила на уровне ЦК Итальянской Компартии), и все эти три дня я ездил в кремлевский кабинет сам не свой, весь во власти тягостного и томительного ожидания скорого и неотвратимого возмездия, отменял все запланированные ранее мероприятия и, ссылаясь на дурное состояние здоровья, уезжал домой в середине рабочего дня. Меня лихорадило, температура подскакивала по три раза на дню, жена, после того, как я рассказал ей о случившемся более подробно, в отчаянии ломала себе руки, и мы в страхе дожидались неминуемого финала этой авантюры. Сейчас иногда мне кажется, что ничего особенного не произошло; подумаешь, высказал вслух пару-другую фраз в защиту мира, говорил что-то о необходимости взаимных компромиссов, о желательности одновременного прекращения пропаганды своих философских доктрин перед лицом всеобщей опасности, выступал за радикальное урезывание военных расходов и подчеркивал, что поиск истинного взаимопонимания обречен на неудачу, если только государства не научатся прощать обиды друг другу. Чиавитта задал мне немало конкретных вопросов о международной обстановке – он был из тех, кто быстро схватывает суть, – и хотя я попытался удовлетворить его любопытство максимально полно, белых пятен в моих ответах все же оставалось немало. При всем при том, даже наиболее пристрастный судья попал бы в затруднительное положение, стараясь извлечь расхождения между официальной позицией нашего партийного руководства и моими личными взглядами на основные международные проблемы. Изюминка, ради которой я заварил всю эту кашу – лейтмотив всего интервью – особенно ярко сверкнула в заключительной его части: "Пока человечество не придет к идее мирного сосуществования в идеологической сфере, нелегко надеяться на позитивные сдвиги в иных сферах: военной, экономической, политической. Западу пора громко, с использованием всех средств массовых коммуникаций, признать: Реальный социализм завоевал историческое право на существование и развитие в семье цивилизованных народов мира. Востоку, так же громко и с той же силой убежденности, заявить: Человечество не может обойтись без политического и философского плюрализма, одностороннее провозглашение права собственности на историческую истину противоречит принципам демократии, вне которой нельзя надеяться на подлинно созидательное общественное и технологическое развитие. Я не философ, а политик-практик. Поэтому меня мало трогают возможные обвинения в эклектизме моих воззрений, но не надо забывать, что они выстраданы через многолетний опыт деятельности на высоких государственных постах". После этого Чиавитта не удержавшись задал мне необязательный вопрос, высказываю ли я только свои личные взгляды. И хотя отвечать было необязательно, – очевидно, что какие-бы личные свои взгляды не излагал заместитель главы правительства в беседе с западным, пускай даже коммунистическим, корреспондентом, они неизбежно получают официальный оттенок, – но из вежливости я ответил ему и на это. Когда с вопросами было наконец покончено, мы заново прослушали запись, и я попросил Чиавитту внести несколько несущественных изменений в окончательную редакцию текста. Я и сейчас крайне благодарен товарищу Чиавитта за то, что мое интервью было опубликовано в том виде, в каком мы его согласовали. Больше всего я опасался возможных искажении буквы, ибо они не могли не привести к искажению смысла и самого духа интервью. Мне было хорошо известно, что в самой Итальянской Компартии действовали силы, способные пойти на подлог и извлечь из фальшивки определенную выгоду. Но Чиавитта действовал молодцом. Он и его политические друзья из ЦК ИКП не подкачали.
А дальше произошло то, что и должно было произойти. Расчет оказался верным, и могущественная мировая пресса разнесла мои слова по белу свету. На короткое время ведущие зарубежные издания самых различных направлений запестрели заголовками: "Комунисты отступают", "Москва пересматривает свою политику", "Несанкционированное интервью или изменение курса?", "Слово за Вашингтоном", "Скандал в благородном семействе", "Советы дают миру шанс", и так далее, и тому подобное. На следующий день после публикации меня стали обходить стороной, а на очередном заседании Секретариата ЦК предложили объясниться на Политбюро. Естественно, что мои объяснения были признаны совершенно несостоятельными.
Хорошо помню тот серый февральский день. Перед глазами маячит длинный, хорошо отполированный стол, и люди, сидящие в удобных, почти музейных креслах за этим столом, а во главе стола самый главный, и возможно, самый талантливый среди присутствующих человек, которому явно не по душе слова что я произношу против своей воли; это заметно по его стреляющим в упор зрачкам, по редким желвакам на скулах, по застывшим губам, которые только из вежливости не собираются в грозную гримасу; по смущенному, мальчишьему ерзанью вполне взрослых людей в ставших вдруг неудобными креслах. Помню полные едкого сарказма слова Самого Главного: "Наш уважаемый друг возомнил себя исторической личностью, с нами он уже не считается, куда нам до него. Ему лучше других известно, что полезно и что вредно для дела мира и коммунизма. В учебники захотел!". Помню осуждающее покачивание головой милейшего Владимира Васильевича, – надо же, какую я подбросил себе и другим дохлую кошку! Помню отрывистое: "А теперь проголосуем, товарищи...". Не надо. Не надо вспоминать. Они были, конечно, правы. Они не имели права поступить со мной как-то иначе, мягче. По отношению к своим соратникам по борьбе я поступил по свински, око за око, все верно, но... Но зато в ужасах войны я неповинен. Неповинен! Я умыл руки, чуть было не взошел на крест, и дон Эскобар Секунда может быть мною доволен. Интересно, удалось ли ему пережить бомбежки?
Последовавший вскоре Пленум ЦК, на котором мне, ввиду приступа стенокардии, присутствовать так и не довелось, полностью поддержал точку зрения Политбюро. Решение было вынесено единогласно. Исключение из состава Центрального Комитета и строгий выговор по партийной линии. Сорную траву – с поля вон! Стоит ли лишний раз напоминать себе о том, что меня сняли с работы и отправили на пенсию.
Ну что ж, что было, то было. А вскоре колесо истории совершило очередной оборот, раздавив при этом миллиарды человеческих жизней, – и большой ли с бездушного колеса спрос? И стоило ли вообще вспоминать про тот длинный серый день? Все равно – оборот следует за оборотом, а день тот в нем, как пятая спица в известном колесе. Прошлое осталось в прошлом. Ату его, ату! Давайте думать о грядущем.
И все же тина прошлого даже здесь, в царстве теней, вяжет меня по рукам и ногам. А что если не только меня? Когда это кто-нибудь учился на исторических ошибках? Разве что изнывали со злобы. Дело в том, что люди по своей природе – неизлечимые реваншисты. Боюсь, что человечеству – если оно вообще выживет – и в грядущем нелегко будет избавиться от старых философских представлений и привычной политической лексики, пусть они и подвели его к порогу гибели. Если о людях и можно сказать что-либо твердо, так это то, что они не умеют, даже если вроде-бы и хотят, извлекать правильные выводы из допущенных ими просчетов. Мешает чувство собственного достоинства. Посыпать одежды пеплом – так это с охотой, а признать без околичностей собственную неправоту, – на сие их никогда не хватает. И все же я не хотел бы заранее впадать в излишний пессимизм. Кое-какие выводы из происшедшего все же, вероятно, будут сделаны. Уж слишком велико потрясение. И не может, не должно случится так, чтобы чудом выжившие окончательно опустили бы руки. Человек, при всех его недостатках, существо непоседливое. Мир грядущего обязательно породит и новых идеалистов, и новых маньяков, и новых прагматиков, и новую культуру. И только понятия о справедливости и безопасности останутся прежними. Если, конечно, там наверху хоть что-то сохранилось в целости, не иссякли родники, не растаяли ледники и плодоносит почва.








