Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"
Автор книги: Георгий Лорткипанидзе
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
X X X
«Ресторан качается, точно пароход, а он свою любимую замуж выдает...».
Чурка вдрызг пьян, сразу видно, что скоро он совсем потеряет над собой контроль. Даже не верится, что этот человек писал ей такие письма. Нет, он уже не может остановиться.То орет на весь ресторан, то лопочет о чем-то непонятном, обильно сдабривая бессвязный лепет непечатными словами, а теперь еще вздумал декламировать Андрея Вознесенского и воображает, что ей это очень нравится. С соседних столиков давно на них оглядываются. Как бы чаша терпения метрдотеля не переполнилась, все это может закончиться большими неприятностями. Но какое выгодное впечатление производит на его пьяном фоне этот новенький, как его, Антон. Чурка, хитрец эдакий, прихватил с собой дружка, и правильно сделал что прихватил, иначе она и вовсе не приняла бы его приглашения. И вот все стало ясно: Чурка ведет себя как болван и зануда, а Антон полон самоуважения и той внутренней легкости, которая когда-то позволяла ей растрепать себе волосы. Ну, о волосах это так, к слову. Как странно! У нее словно выросли крылья, она раскована и счастлива. Счастлива? Как странно! Неужто это от шампанского? Не может быть! О, она заметила... Антон так томно на нее посмотрел, а она... она ответила на его призывный взгляд. О, она сразу раскусила и его нехитрую душу, и его дешевую игру, но... но он пришелся ей по душе, И он отвел глаза, не выдержал, а когда вновь поднял их, то в его глазах читалась мольба. Чурке бы это не понравилось, ну да, бог с ним, с Чуркой. Неужели Антон влюбился в нее, в негласную избранницу своего друга, с первого взгляда? Или это все же игра? Как странно, ей не хочется, чтобы это была только игра. Так надоело одной, и Чурка этот надоел, а этот новенький сразу пришелся ей по вкусу. Статен, чертовски интересен, сразу видно – настоящий мужчина! Что ж, она вовсе не прочь влюбить в себя дружка своего поклонника. Есть нечто чрезвычайно привлекательное в таких пикантных ситуациях, они скрывают в себе нечто такое, без чего женское естество теряет смысл. Нечто чуток, на самую малость, запретное а запретный плод ох как сладок! Ничего не скажешь, симпатичный парень. Кажется Чурка в отчаянии захотел покрасоваться перед ней своим послушным дружком – таким тактичным, сообразительным, воспитанным, скромным, – и жестоко на том прогадал. Можно сказать допрыгался, с горя напился – а водка до добра не доводит, – позорно опьянел, глаза влажные, мутные, пустые, декламатор с позволения сказать...
... "Будем все как было. Проще, может быть. Будешь вечерами в гости приходить..."
... Сам виноват. Нечего было доводить себя до такого состояния. Понял бы сразу очевидное – они не рождены друг для друга – ему же было бы лучше. Ей нравятся мужчины совершенно иного типа – типа Антона, Художника, типа Того, которого ей никогда не забыть. Того, который, сам того не ведая, выдал ее равнодушному свету на растерзание, но не обязана же она ни с того, ни с чего переделывать себя. Она способна в меру посочувствовать Чурке, не более. Не более. Ей ведь тоже до боли знакомо чувство неразделенной любви, но разве она беспокоила кого-нибудь? Такова жизнь. И Чурке лучше бы вести себя собранней, мужественней, и не напиваться до горячки. Если честно, то она приняла его приглашение только из жалости да скуки, да и то только узнав, что с ними будет кто-то третий. Верно говорят, что жалость пошленькое чувство. Сидела бы себе дома и смотрела телевизор. Хоть не довелось бы выслушивать этот пьяный вздор и видеть как неплохой и, в общем, приличный человек расползается по швам у нее на глазах. Но нет худа без добра, ведь благодаря ему сегодня она познакомилась с чудным парнем. Антон, А-н-т-о-н, Антоша... довольно редкое имя. Они так смотрят друг на друга, шампанское взыграло что ли... Пускай его следовало бы подержать пока на дистанции, но, честно говоря, от него исходят весьма притягательные флюиды и она может не устоять. Они делают его Похожим. Кто знает, может им и суждено познакомиться поближе. А сегодня бедняге Антону придется несладко. Легко ли будет ему довести в стельку пьяного Чурку до домашней постели? Если только их сейчас же не выведут вон под его хриплую бредь: "... И никто не скажет, вынимая нож: Что ж ты, скот, любимую замуж выдаешь?"...
X X X
... А помнишь, Антон, как скверно было нам после, помнишь ли непроходящее ощущение предательской сухости во рту, сухости лютого страха долго еще преследовавшего нас – безусых, неоперившихся юнцов, осмелившихся бросить вызов условностям уголовного кодекса и растревожить уютное гнездышко нашего достойного соседа? Не позабыл как обтягивает желудок гусиная кожа, как жалят в лоб бисеринки ледяного пота? Не коришь ли и себя за наше юношеское неумение прямо и честно глянуть друг другу в глаза, неумение за которое нам потом так долго и дорого пришлось расплачиваться? Причем расплачиваться малыми частями, – вначале ревностью, затем утратой взаимного уважения и, наконец, глубоким взаимным недоверием. И куда испарились наши жаркие споры о будущности Грузии, о правах, обязанностях и свободах, о справедливости и о порядке, о войне и о мире? Куда подевалось наше школярское соперничество, что так трогательно умело уживаться с самой искренней дружбой? Что-то сломалось в нас после того Дела, да и не из-за самого Дела, его-то мы с тобой провернули вполне благополучно, а из-за денег, к которым мы, как выяснилось при дележке, относились очень неодинаково. Ты сразу дал мне понять, что небезразличен к ним и жаждешь легкой жизни, а я... я не просто поразился внезапной в тебе перемене, меня возмутила твоя измена – на моих глазах ты перебежал в лагерь Хозяина. Что же мне оставалось делать? Разве что унизить тебя своим бескорыстием – бескорыстием и еще преданностью высоким общественным идеалам. Помнишь, как предложил я тебе лезть за деньгами в распаленный силой моего воображения костер? Мог ли ты забыть о том, даже если бы захотел? А ты не хотел. О, ты оказался куда взрослее меня. Ты отнесся к тем деньгам так, как, пожалуй, мог бы отнестись к ним и я, но лет десять-пятнадцать спустя. Но тогда я был юн, наивен, смел и честен – ибо вскрыл сейф Хозяина вовсе не ради припрятанных в нем денег, вот потому-то я и не смог не выразить тебе – хотя бы взглядом – своего возмущения. И как начала вырастать тогда между нами Стена, так и вырастала потом всю оставшуюся жизнь. О, как ревновали мы друг друга по мелочам. О боже, до чего же по глупому, по дурацки ревниво, соблюдали мы торжественный обет молчания положивший начало нашей взаимной глухоте: не расспрашивать друг у друга о судьбе тех денег, начисто вычеркнуть ту ночь из памяти, сделать вид будто ничего важного тогда не произошло. Так тебе и не довелось узнать, что я поспешил обратить свою долю под покровом цхнетского леса в хлопья черного пепла, поэтому превратное представление обо мне унес за собой в могилу. Жаль, что нам до сих пор не суждено поговорить здесь по душам, хотя я пока не теряю надежды тебя найти. При жизни же судьбу твоих жалких тысченок мне не так уж трудно было проследить, мало-ли... Пышненькая свадьба, семейные круизы по европам, дорогая машина, прекрасная дача в Цхнети, а наследство тебе, извини уж, от родителей досталось небогатое. Да и не стал бы ты расставаться со своей долей богатства вопреки собственным убеждениям, не стал бы – при своей хватке -заниматься тихой благотворительностью, не бывает – или почти не бывает – на свете таких чудесных превращений. Что ж, рассчитал ты недурно. Но я уверен, что ты так и не смог забыть, как предлагал я тебе лезть за этими грязными деньгами в огонь.
Но, как ни двусмысленно это бы сейчас не звучало, Антоша, наша дружба тогда все же выдержала это испытание. Пошатнулась она, но устояла. Да пойми ты, – мне так легко было убедить себя в том, что мой мальчишеский бунт, бунт праведника-одиночки, бунт бесполезный и никому ничего доказать, и, тем более, ничего на свете изменить не способный, – все-таки выше и чище твоей корыстной прозорливости. И пускай тема эта – по нашему обоюдному согласию – была объявлена закрытой .для обсуждения, но ты и без всяких слов мог вычитать в моем взгляде что-то похожее на презрение – ведь я не так уж и старался его скрывать. Но хотя по фасаду здания нашей дружбы и пролегла глубокая трещина, сам фундамент казался достаточно прочным – ведь столько всякой всячины накрепко связывало нас. И треснутое это здание успешно противостояло подспудным толчкам еще с десяток лет, до самой твоей свадьбы, прежде чем рухнуть окончательно. И даже рухнув оно подняло такую пыль, что та, взметнувшись ввысь, не развеялась до самого скончания дней наших. А пока до твоей свадьбы было еще очень далеко, а время шло, и вот уже ты стал посматривать на меня свысока, уже мне приходилось вычитывать в твоих глазах нечто смахивавшее на презрение: как же, ведь я, променяв науку на мирскую суету, сбежал из института в горсовет, предоставив тем самым любому недоброжелателю достаточно оснований для того, чтобы заподозрить меня в приспособленчестве и карьеризме. Ну что ж, тогда я даже был немного рад что так получилось, и ты получил наконец предлог облегчить совесть не прибегая к лицемерным ухищрениям. После того нашего Дела мы так боялись ненароком задеть друг друга "нескромным взглядом, иль ответом, или безделицей иной", что становилось противно до тошноты, да и московские годы моего научного паломничества ничего к лучшему не изменили. А когда я вернулся из Москвы, поменял профессию и прицепил к лацкану значок депутата Городского Совета, наша взаимная лояльность стала уже совершенно убийственной. Под напором недоброй и беспощадной повседневности рвались связывавшие нас живые нити, но рвались не разом, а постепенно, одна за другой, и на уцелевшие приходилась все большая и большая нагрузка. По жизни мы виделись все реже и реже, и хотя по-прежнему поверяли друг другу разные безделицы, но о каких-то самых важных, самых существенных вещах вовсе перестали разговаривать друг с другом. Это может показатся смешным, но за всю оставшуюся жизнь я ни разу так и не поинтересовался, какую ты получаешь зарплату. Ну и ты не оставался в долгу, никогда в моем присутствии не заводил беседу о мастерах делать себе карьеру, и тоже из нежелания кольнуть меня в самое чувствительное место. Так и оставались эти темы запретными до самого конца, мы сами наложили на них табу. И долго бы еще тянулась жизнестойкая круговерть наших сложных дружеских отношении, будь мы отшельниками и не явись ТА женщина между нами. И вот тогда ревность испепелила дружбу, вытравив ей нутро и лицемерно пощадив лишь внешнюю оболочку. Ну а поскольку ревновать выпало мне, то и зачинщиком Игры, если только формальное охлаждение и без того натянутых отношений можно величать Игрой, оказался я. Мы так и не поссорились как должно, но ТУ женщину я тебе не простил, и ты, конечно, догадывался об этом. Подумать только, у меня не нашлось формальных оснований для того, чтобы расквасить тебе нос, она ведь верила и в твою любовь, и в то, что полюбила тебя, и я не захотел сеять зло – более того, я даже не порвал с тобой (а значит и с ней) окончательно и бесповоротно. Не хватило смелости и желания, и еще не хватило благородства раз и навсегда отказаться от попыток взлелеять запоздалые сомнения в ее душе, ведь не мог же ее как-то не раздражать мой чиновный рости и все укреплявшееся общественное положение. Почему-то подавляющее большинство женщин (я сужу, разумеется, исходя лишь из моего личного опыта) благоговейно относится к внешним признакам, внутренними же мужскими свойствами они более или менее откровенно пренебрегают. Не на словах, конечно, а на деле. И даже лучшие из них (а твою супругу я всегда относил к лучшим, к так называемой белой кости) не гарантированы от семейных потрясений, ибо нередко не выдерживают испытания чужим мужским успехом или, того хуже, достатком. Но мне-то, к сожалению, так и пришлось жить с ярмом на душе. У меня не хватило воли ни на то, чтобы разрушить вашу семью, ни на то, чтобы полностью отказаться от любых связей с вами.
Но всему этому суждено было случиться потом, после, а тогда ТОЙ женщины еще и в помине не было, и приступы тупой взаимной неприязни возникали между нами на более прозаической почве. Кровавое злато и та ночь-искусительница когда я потерял уважение к тебе, и еще укоры совести вперемешку с уколами страха. Ха-ха, обманутый нами сосед, капиталистическая акула той стародавней социалистической действительности... Сейчас, из гроба, – все суета сует, тщета и канитель – ха-ха, а на другое утро... Нет, неладно у нас с ним получилось, неладно. О да, далеко, бесконечно далеко разошлись наши пути, но мы, пусть и дышали разным воздухом, все же оставались близкими соседями и старыми знакомыми, и из моей жизни Хозяин исчез лишь когда меня перевели в Москву на руководящую работу в МИД СССР, а в молодости нам и после того Дела частенько приходилось с ним встречаться. То на дворе, то на улице, то где-нибудь еще. В те достославные времена окружающий мир, несмотря на предостерегающие передовицы в центральных газетах, сладко нежился под мирным солнышком, выложенные серой базальтовой плиткой тротуары проспекта Руставели весело пружинили под нашими ногами, шар земной уверенно плыл по Галактике и в страшные атомные сказки как-то не хотелось верить. А годы шли... Я поступил в аспирантуру, ты заполучив красный диплом, стал младшим научным сотрудником Института национальной истории, ну а он – он подыскал таки себе подходящую супругу, домовитую и, вполне вероятно, непорочную, совсем растолстел, бросил пить, и, гордо восседая за баранкой своего "Мерседеса" чем-то стал напоминать мне игрушечного китайского богдыхана в шелковом паланкине. Так ни в чем он нас и не заподозрил. При встречах его полное, румяное лицо сразу расплывалось в добродушной отеческой улыбке, и я не могу припомнить случая, чтобы он забыл пригласить нас к себе домой. "Что же вы, ребята, в последнее время совсем меня подзабыли...". Мы вежливо болтали с ним о всякой всячине, принимали его приглашения, но до визитов дело доходило крайне редко. Ну и он не особенно настаивал. Как-никак он обзавелся семьей, потом пошли дети, а семья... сами понимаете, семья – это семья. Оказалось, что под его грубоватой, деловитой наружностью дремал податливый на ласку заботливый муж и отец семейства, куда уж тут до кутежей и попоек. Но в тот раз... О, когда он вернулся из своей то ли увеселительной, то ли деловой столичной поездки и наткнулся дома на распахнутый настежь сейф, то на следующий же день вознамерился отвести душу вместе с преданными юными друзьями, так часто пользовавшимися его радушием и гостеприимством, – вот когда нам пришлось призвать на помощь всю нашу выдержку. Он высмотрел нас во дворе из своего окна, моментально спустился к нам и буквально затащил нас к себе. Я помню, как он схватил меня за плечо и круто повернул лицом к подъезду, да так круто, что у меня затряслись поджилки от страха: естественно, я подумал, что ему обо всем уже известно и что мы пропали. И тебя тоже, Антон, тебя тоже обуял ужас, но ты держался молодцом. Мы обошлись без взаимных приветствии. Он с трудом выдавил из себя хриплое: "Хлебнем немного коньячку, ребята", и столько силы и ненависти выпирало из этого "хлебнем", что мы моментально лишили способности сопротивляться. Мы молча поплелись за ним, и я, признаться, испугался что не выдержу и пущусь наутек, но страшным усилием воли заставил-таки себя шагать по лестнице наверх. Но, к величайшему нашему облегчению, уже вскоре после первых стопок выяснилось, что Хозяин знать ничего не знает, и ожидает от нас только одного: готовности разделить с ним горечь и обиду за бутылкой веселящей сорокаградусной жидкости. И какого было мне строить из себя пай-мальчика, ведь в ту пору я находился в самом начале длинного пути и еще не разучился краснеть (правда я, скорей всего, позеленел от страха). Не знаю как тебе, Антон, а мне тогда было очень неуютно. Очень. И чтобы заглушить выворачивавший мне внутренности стыд, в тот вечер я по скотски напился, и как только умудрился не проговориться спьяну – ума не приложу! С грехом пополам справившись с ролью, я пошатываясь заполночь приплелся домой. "Мама, мама, я больше не буду...".
О, как же был он тогда взбешен, каким праведным гневом обуян! И с какой мощью прорывалась наружу клокотавшая в нем злость. Правду сказать, я еле верил собственным глазам, – не вполне верилось, что неблагоприятный ход событий способен довести добродушного от природы человека до столь крайнего состояния. Как и прежде мы пили коньяк, но на сей раз это был обычный напиток, приобретенный в ближайшем продмаге за относительно умеренную цену. Нынче Хозяину было не до "Наполеона", балыка, золотых рюмок и прочего форсу. Мы заправляли наши грешные утробы весьма средним коньяком, каждый раз наполняя плохо вымытые чайные стаканы на четверть и закусывали обжигающее питье дешевой магазинной же колбасой. "Меня посмел ограбить какой-то сукин сын, – коротко заявил нам Хозяин после первой же стопки. – Если бы вы только знали, ребята, насколько он меня облегчил". Потом он разлил по второй, мы выпили, и он давай изливать нам – долго и яростно – душу. Что это у нас за правительство, – орал он без всякого стеснения, ругая наше бедное правительство последними словами, а я очумело смотрел на него, испугавшись как-бы правительство крепко не обиделось на него за дурные манеры, да и на нас впридачу, но ему, кажется, было все едино. "Что это за правительство, куда оно смотрит, мать его? Элементарный порядок навести не могут, ядрена мать, штаны протирать, бля, мастера, ля-ля-ля, а квартиру на неделю оставить нельзя. Эх, столкнуть бы разом все наше быдло, беспредельщиков этих недоношенных, мать их... в глубокий бассейн, да и утопить там до смерти. Или не в бассейн даже, чтоб не выплыли, а собрать их, подлюг, внизу, на площади Героев, удобное местечко, да и огнеметами их, с четырех сторон, вот и вся недолга. Живо научились бы уму-разуму, зря только цемент на тюрьмы переводят, мать их... вешать их, на улицах вешать, сволочей проклятых!" – вопил он, стуча кулаками по мятой, грязной скатерти. Я молча слушал и, кажется, заливался румянцем. Ну а ты, Антон, держался молодцом, эдаким некраснеющим бледным рыцарем. Тогда ты в первый и в последний раз переступил через наш неписаный запрет, заговорив о том, что было и прошло, ну да другого выхода не было, воскресив дурной сон недельной давности. Ты был чертовски хлоднокровен, я и сейчас восхищаюсь тобой и твоим невероятным самообладанием. Ты, втайне желая направить грядущее расследование по ложному следу, учтиво посоветовал Хозяину не отчаиваться и, если только овчинка стоит выделки (я заметил, как при этих твоих словах в мутных глазах Хозяина блеснула искорка), вооружиться надеждой и терпеньем, и поискать следы среди тех овеянных преступной славой искателей беспокойного счастья, коих в просторечье принято именовать ворами в законе. Хозяин внимательно тебя выслушал, но в ответ лишь недоверчиво мотнул головой. Потом осушил стакан до дна и грустно сказал: "Нет, братцы, это был новичок, кустарь, вонючий таракашка. Воров в законе я знаю хорошо. Многих. И они меня тоже. Нам приходилось подставлять друг другу плечо и меня они не тронули бы. Я проверю, конечно, но это ничего не даст. Нет, ребята, это жизнь пошла такая, бездельников расплодилось видимо-невидимо и всяк норовит отхватить себе кусок пожирнее. Сукины дети! Придется мне эдак и сигнализацию к дверям подключать, и вообще держаться начеку.
Годы шли и шли, и наши пути расходились все дальше и дальше. Я все упорнее вживался в стереотип труднодоступного государственного мужа. Ты, Антон, чем дальше тем больше становился подобен среднему нашему гражданину со средними же, на мой непросвещенный взгляд, духовными и материальными запросами (дача, машины, круизы, – это не от тебя, а от Хозяина, сам бы ты себе не нажил), ну а жертве наших юношеских амбиций, насколько мне позже стало от тебя известно, вполне даже повезло. Он отошел от своих сомнительных дел еще до того, как прокуратура успела опомниться, дожил до весьма преклонных лет и мирно испустил дух в собственной постели окруженный многочисленными домочадцами. Третья Мировая его миновала. Мы же, вообще говоря, его пережили ненадолго и до войны тоже не дотянули... Только вот... Можно бы и забыть о нем, но увы! – здесь, в подернутом червоточинками дубовом гробу, совесть моя так основательно растормошена оглушительными маршами бомбовых разрывов, что уже не столь покладиста как прежде и не дает мне спокойно отлежать свое. А ведь раньше мне так легко удавалось с ней договариваться, прикармливая объедками с моего стола, и так вплоть до самого рокового момента жизни моей. Но нынче она вышла из повиновения и былая податливость возвращается к ней лишь изредка, да и то в минуты, которые я предпочитаю называть минутами слабости. Что ж, приходится уныло вспоминать и о том, как не хотелось пожимать чью-то ненадежную или даже кровавую руку, но не пожимать ее было нельзя. И о том, как виновато и незаметно отводились при этом в сторону глаза. И о том, как шагал все выше и выше по ступенькам власти, считаясь только с тем, что надо поднятся еще выше по лестнице, и как я выдохся на этом подъеме, и как понудила меня жизнь в конце прислониться к перилам и умерить свой пыл. И о том моем бессмысленно-мужественном интервью, и о нашем молчании, Антон, и о том, что любовь надо уметь защитить... К сожалению, я понял, что за добро следует бороться с открытым забралом лишь тогда, когда занавес начал опускаться и было уже слишком поздно. Я понял, что в жизни ты либо странствующий рыцарь круглого стола, либо прислужник той изменчивой меры зла, что позволяет нам вечером засыпать с туманной надеждой на светлое утро. Третьего не дано. А что если жизнь твоя всего лишь цепочка недоразумений и неисправимых ошибок, и посмертный удел твой – борьба с собственной памятью в холодном подземелье? Впрочем, я не уверен, Антон, что ты поймешь меня. Ты всегда называл Добром чуточку другие вещи – те, что попроще и подоступней.
Ниточки рвались и рвались, но все что случилось с нами до ТОЙ женщины было, я верю, переносимо. Но вот ОНА появилась, повелительно повела слабым плечиком, и нашей судорожной дружбе суждено было выйти из нового испытания с окончательно подбитым носом. Все это, должно быть, вполне закономерно – испокон веку если между друзьями, даже более надежными, чем были мы с тобой, становится девушка, потерь почти невозможно избежать. Чрезвычайно трудно. Но надо же было, чтобы на моем пути очутился именно ты, старый друг детских лет моих. И это при тех потерях, которые наша дружба и без того уже понесла. Ведь ты был единственным, кого я порой посвящал в свои "дела сердешные", да и ты, помнится, не оставался у меня в долгу. Хоть эту сторону наших отношений мы до поры до времени как-то оберегали от грубых столкновении с действительностью. Оберегали, да так и не уберегли. В том, что в конце концов надорвалась и эта, казалось, самая надежная, самая прочная нить, можно было бы, конечно, обвинить мое себялюбие, но ведь ты, друг мой, совсем не захотел с ним считаться. Старый, но вечно юный вопрос о том, что главнее – любовь или дружба, ты разрешил в пользу любви, и у меня не хватает духу осуждать тебя за это, хотя мне иногда кажется (грешен, грешен!), что ты, оставшись верным себе, попросту подобрал плохо лежащую драгоценность и положил ее себе в карман. Ты перешагнул не только через мои надежды и нашу дружбу, но и через слабые сомнения этой растерянной девушки. Ты победил, все остальное – не в счет.
Десять долгих лет лежат между двумя далекими ночами. Ночь первая – тогда ты ликовал и, перебрасывая мне пачку за пачкой, подсчитывал свой барыш, ночь, заложившая первые кирпичи в кладку выраставшей меж нами Стены, и ночь вторая – когда она бестрепетно объявила мне о своем предстоящем замужестве. Это было, как я сейчас думаю, лучшее десятилетие моей жизни – десятилетие любви, познания, стремительных перемен и веры в будущее, но и то ведь правда, что за эти десять лет наша дружба по известным тебе причинам основательно поизмельчала. Может именно в ту пору ты и решил, что и вовсе не обязан нести по отношению ко мне каких-либо серьезных моральных обязательств. Я ведь вышел на подъем, да еще на какой крутой подъем. Ты ведь не знал чего стоило мне оставить науку, тебе казалось будто я не понимал двойственности своего положения. Не ведал ты и о том, что я давным давно сжег свою сотню тысяч (сто десять тысяч – если быть точным) в укромном сельском местечке. Ты и в грош не ставил сложившееся вокруг моей горсоветовской деятельности общественное мнение и предпочел судить строго – вот, полюбуйтесь на перебежчика, предавшего науку потому лишь, что она не воздала ему по кажущимся заслугам! О, конечно, ты не утверждал такого вслух – но ты подразумевал именно это и продолжал хранить многозначительное молчание, растягивая порой свои тонкие губы в презрительной усмешке, я-то прекрасно понимал, что она означает. О, я хорошо читал по твоим губам: "Шалишь, братец, тридцать сребренников из совместно вскрытого нами сейфа – вот красная цена и твоему предательству, и твоей успешной политической карьере. Подмазал кое-кого наверху ради теплого местечка, чистюля эдакий. Уж кого-кого, а меня тебе вокруг пальца не обвести". Ты ничего не знал, да и знать не хотел ни о побудительных мотивах моих поступков, ни об истинном механизме моего неуклонного возвышения. Тебе хотелось верить только в одно: бывший физик и борец за справедливость изменил себе, сдался, пригласил в храм менял и стал выслуживаться перед власть предержащими с тем, чтобы заполучить от них льготы, привилегии и всяческие материальные блага. Тебе хотелось верить в это и ты верил. Верил – с удовольствием злорадствуя в душе. Что мог ты знать о великих надеждах – таившихся в глубинах моей души надеждах, которыми я ни с кем не поделился бы даже на смертном одре? Ничего. Но все-таки в самой глубине оскорбленной души я удивлялся тебе: неужели мой старый, хотя и непутевый друг находит себя вправе с легким сердцем осуждать меня только за то, что я честно признал свое научное банкротство? Неужели он не дает себе задуматься над вероятностью того, что человек единождый уже рискнувший переступить закон из чисто идейных соображений, может впутаться в политические дела не из одного только желания пожить в роскоши? Неужели тебе так ни разу и не пришло в голову, что за моим подъемом кроется нечто более значительное, нежели стремление выслужиться пред власть предержащими? Вот так – молчание в малом приводит к безмолвию в большом. Было время – мы знали друг о друге решительно все, прошло несколько лет – и мы стали чужими людьми.
Огорчала ли меня твоя презрительная усмешка, старался ли я как-то рассеять впечатление, постепенно складывавшееся у тебя о причинах моего успеха, пытался ли объясниться? Честно признаюсь – нет. Не огорчался, не старался, не пытался. Я был слишком занят собой и своими государственными делами, чтобы принимать всерьез новые факторы, вносимые в наши отношения моими служебными успехами. Я пробавлялся иллюзиями десятилетней давности, теми иллюзиями, что надолго внесли в мое сознание элемент собственного морального превосходства. Я продолжал считать тебя своим неравным другом, и нехитрый камуфляж к которому я время от времени прибегал, не мог, да и не должен был вводить тебя в заблуждение. А время летело как запущеный из пращи камень, обстановка вокруг менялась, менялось и наше положение в обществе, и вот уже ты, преисполненный сознания собственной правоты, попытался приписать мне черты отрицательного персонажа окружавшей нас действительности. Со стороны мы по-прежнему выглядели близкими друзьями, но что это было? Скорее всего – инерция, упрямство, ослиная логика излишнего политеса – все те признаки, которые чужды истинно доброжелательным отношениям между людьми. Нам бы побольше простодушия и поменьше ложной гордости, но увы... Разделявшая нас пропасть становилась все шире и глубже, и стоит ли изумлятся, что настал день... Прости, но ты ведь не любил ее так горячо, как любил я, – тебе легче было не совершать непростительных ошибок. И надо же было мне, незрячему умнику, выкопать себе яму собственными руками и довериться именно тебе! А все потому, что мы не сберегли нашу дружбу – не зная всей правды у нас не хватило духа поговорить начистоту, не хватило мудрости простить друг другу то, что можно и должно было простить. Вот и я виню тебя в том, что ты не поинтересовался причинами, направившими мою жизнь по новой стезе, но мог бы я сказать хоть что-то путное о твоих побудительных мотивах, сомнениях, чувствах? Ничего. Я такой же болван и слепец как и ты. Вместо того, чтобы совместными усилиями разрушать Стену, мы добавляли в кладку все новые и новые кирпичи, предварительно густо обмазывая их быстро твердеющим цементом. Строительство обрастало мусорными ямами, битыми кирпичами и стеклянными осколками, и нам следовало бы разгрести свалку, пока не поздно, но мы, болваны эдакие, предпочли застыть в красивой позе перед кривым зеркалом и любоваться своим неправильным отражением. Мы повели себя как белоручки не пожелавшие взять грабли в свои изнеженные руки. А ведь накопилось столько всего – совместные попойки с Хозяином, полуночный скрип половиц в его темной квартире, твой хищный и недобрый взор плотоядно ласкавший разноцветные кредитки, озарившее лесную глушь живительное пламя в котором они сгорали, твое завидное благополучие в те времена, когда у меня каждый рубль был на счету и, кроме всего прочего, многообещающие служебные успехи наполнявшие мою жизнь новым смыслом в ту пору, когда защита диссертации тебе только снилась, ну и, вдобавок, ТА женщина. Неисповедимы пути господни!
Да, да – так оно и было. Я уже пользовался в городе некоей известностью, моя фамилия у многих была на устах, а ты, молодой, но не первой молодости сотрудник института национальной истории тогда только-только готовил еще ненаписанную диссертацию к защите. У тебя были все основания немного, несмертельно, но все же завидовать мне. Как же, я не только стал кандидатом наук намного раньше тебя, но потом, небрежно откинув прочь все свои научные побрякушки, как ни в чем ни бывало ударился в политику, быстро продвинулся до высокой должности в Центре социодинамических исследовании и, вдобавок, получил в награду мандат депутата городского совета. Более того, неизвестно каким путем устроился в мягкое кресло председателя одной из его рабочих комиссий и, вообще, обрел немалую популярность. Люди, обычные горожане, спешили ко мне за помощью, ко мне – перебежчику и двурушнику! Как ты, наверное, негодовал в душе. А как-то раз (волей случая именно тогда мы оказались в Москве каждый по своим делам одновременно) я, в приступе душевного бессилия забыв о пользе спасительного недоверия) решился познакомить тебя (своего близкого .друга!) с моей избранницей, привлекательнейшей девушкой из интеллигентной тбилисской семьи, проходившей тогда курс аспирантуры в одном из московских институтов. Не будь я так слеп и глуп, несомненно заметил бы как загорелись твои глаза, когда, повинуясь твоему невинному желанию, ознакомил тебя с ее наиболее поверхностными анкетными данными. Упоенный чувством и надеждой, я как-то запамятовал об осторожности, забыл о том, что ты тоже далеко уже не мальчик и тоже подумываешь о женитьбе. Я находился во власти сознания своих политических успехов, и некоторые затруднения на личном фронте казались мне легким облачком, не более, готовым упорхнуть при первом порыве весеннего ветра. Ну да, я быстро поднимался в гору, а кем же был ты, в конце-то концов? Всего лишь младшим научным сотрудником, раскусившим нехитрые механизмы охмурения доверчивых девичьих душ. Впрочем, твое положение имело свои выгоды. Ты шагал по тбилисским улицам высоко задрав голову ибо понимал: слыть молодым историком изучающим историю своей страны в Грузии не только модно и престижно, но и патриотично, и даже самая глупенькая из хорошеньких девушек втайне предполагает, что исполнение этой выигрышной роли выпадает на долю порядочных людей не растрачивающих силы и способности в погоне за жар-птицей скоропалительного успеха. И оная порядочность тоже входила в число добродетелей, перед чарующим притяжением которых не может устоять ни одна доверчивая девичья душа. Кроме, разумеется, самой меркантильной. И потом: ты был богат, богаче любого своего сверстника, и мог безраздельно располагать своим богатством, так как о его существовании осведомлен был только ты один, я же не в счет, да и родителям своим ты наверняка ни словом о припрятанных где-то денежках не обмолвился. Ты был достаточно умен и осторожен, чтобы не сделать свое финансовое благополучие видимым, ты не относился к мотылькам, что сорят деньгами налево и направо, до поры до времени ты просто тратил на свои нужды немного больше других, вот и все. Помню с каким негодованием отвергал ты попытки сокурсников вытянуть у тебя лишнюю трешку, но сам-то ни в чем себе не отказывал. Наверняка ты подбросил родителям удобоваримую версию об источнике своего дополнительного дохода – репетиторство на дому, переводы, или еще что-то в этом же роде, – и зажил себе припеваючи. Ты ограничился тем, что исключил из повседневности денежные затруднения, и этого было вполне достаточно, многим ли из твоих сверстников было дано похвастаться таким счастьем? И вот постепенно возникло следующее положение дел: один молодой человек, в прежние времена перспективный естествоиспытатель, служитель храма высокой научной истины, страстный борец против буржуазных пережитков и всякого цвета реакционеров, переродился в ренегата и карьериста, причем карьериста настолько ловкого, что начальство закрывало глаза даже на то, что он холостяк, хотя холостяцкая жизнь, вообще-то, не поощряется у нас государством; другой же молодой человек – в недалеком прошлом страстный ценитель прекрасного и блестящий скептик, безупречный юноша с чистыми руками и светлой душой, изредка, правда, искренне заблуждавшийся в оценках кое-каких общественно значимых явлений, – набросил на свою личину обычного воришки и уголовника патриотическую маску интеллигентного либерала. Не берусь с полной уверенностью утвеждать: создалось ли такое положение в действительности, или же оно явилось лишь плодом моего излишне реалистичного воображения. Я только хочу сказать, что таковым оно выглядело для нас обоих, – о боже, как часто вынюхиваем мы о других самое дурное и тщательно скрываемое, не давая себе труда вникнуть в личность "подозреваемого" поглубже. Бывает, пелена призрачного всезнания слишком поздно ниспадает с глаз, и понимаешь, что подлинное знание – знание чуткое и терпимое к людским слабостям и вожделениям – давно измельчало под наплывом обыденных фактиков и фактов. Досталось нам кривое зеркало – каждому свое, и видишь в зеркале том только то, что хочешь и ожидаешь увидеть – искривленные отражения наших лиц – принимая их ущербные контуры за непреложную, высшую истину. И растаяла, просочилась в трещинки правда. Та живая, настоящая, непростая правда, что не стыдится смешивать хорошее и дурное в человеке. Страшится то кривое зеркало чистых и откровенных разговоров, предпочитая им недостойное дипломатическое кривляние. И как огонь раскалывает стекло, так раскалывается это кривое зеркало под воздействием малейших благородных деяний и честных чувств, и потому почитает оно за наибольшее благо так называемое "общественное мнение", удобное и усредненное мнение испуганных людей, с трепетом душевным соблюдающих известные правила известной игры. И если правила, не дай бог, нарушены – дзинь, лопается зеркало, и нарушитель исторгается в гнусную тьму повального осуждения. Вот поздно, безнадежно поздно задаюсь я вопросом – что же это такое – друг, и, в жажде оправдаться, сам себе отвечаю: друг – это человек от которого мы требуем больше, чем даем ему сами. Здесь, в замогильной тьме, иной раз связываешь несвязанные вроде бы вещи – вот и о смысле мужской дружбы задумался не я, карьерист и ренегат, а я – растерянный и угнетенный нелепым созвучием атомных раскатов, неужели и тут присутствует какой-то неразгаданный пока мною символ? Вспоминая о тебе минутой раньше, Антоша, я жалостливо причитал, мол, было время – мы знали друг о друге все, прошли годы – мы стали чужими людьми. Ну а может это тоже символично, может и не стоило знать друг о друге все? Знать о человеке все – означает знать все о тайных движеньях его души, о всех его эгоистических помыслах, и если бы только это! Неизбежно в поле зрения попадают неизвестно зачем совершенные им маленькие подлости и большие слабости, то есть подлости и слабости которые особенно трудно прощать. Очень нелегко нести на плечах крест лишней информации, немногим удается безболезненно пронести эту ношу через всю жизнь, нередко бывает и так, что от взваленной на себя тяжести напрочь отнимается язык, причем это происходит в ту неповторимую и единственную минуту от которой зависит каким будет будущее всей нашей вселенной. И ты лишаешься друга, ну может не сразу, не целиком, а по ломтикам и долькам, но болезненный процес начат, остановить его не удастся никакими средствами, метастазы недоверия заражают вс новые и нетронутые пласты твоей души, и наступает момент когда становится абсолютно ясно: друга больше нет, и он никогда уже к тебе не вернется. Перед тобой человек о котором тебе многое известно, особенно из его прошлого, но к судьбе которого ты глубоко равнодушен, и которому, по большому счету, на тебя и вовсе наплевать. И вообще, скольким и скольким не подали бы мы руки, знай о них столько же, сколько и о себе, любимом. Хотите дружить счастливо? Тогда не требуйте от дружбы слишком многого. Лучше уж знать о человеке с которым связан близостью или дружбой только самое существенное, только то, что и определяет его внутреннюю суть, – иначе рано или поздно придется похоронить и дружбу, и близость под тяжким грузом бесполезных агентурных данных. Наша с тобой беда, Антон, состояла в том, что, начиная с определенного возраста и под влиянием привходящих обстоятельств, на нас стал давить этот тяжкий груз в то время, как фактическую основу нашей жизни, ее стержневой материал, мы, каждый по отдельности, ревностно скрывали от посторонних, как нам казалось, глаз. Вероятно, в душе мы рассчитывали на известную прочность нашей дружбы, на то, что слабеющий пучок связующих ниточек, несмотря ни на что, выдюжит, вынесет добавочные натяжения и мы не утратим способности управлять ходом событий. Я уж, во всяком случае, полагал что выдюжит, не подведет, иначе не впутал бы тебя в мои личные дела себе на погибель. Но я нуждался в поддержке, ждать ее было неоткуда, и я, болван каких поискать, понадеялся на тебя, друга моих зеленых лет. Ведь чего-то ради мне нужно было ее с тобой познакомить, может просто потому, чтобы показать ей: вот, полюбуйся, сердечная подружка, посмотри какие замечательные у меня друзья. Мыслил ли я о том, что ближайший друг способен украсть у меня надежду – да посмей кто тогда усомниться в нашей дружбе, мигом получил бы отпор от нас обоих, мы же никогда не выносили сора из избы, но... Но вот оказалось, что невероятное произошло, и ничего тут не поделаешь! Иногда стараюсь представить – поменяй нас жизнь ролями, поступил бы я так же, как и ты? Отбил бы у человека которого называл другом, – даже если отношения с ним развивались не так гладко, как хотелось бы, – любимую девушку, доверь он мне свои чувства? Не хочу красиво лгать, у меня нет однозначного ответа на этот вопрос, уклончивый же прозвучал бы явно неубедительно. И все же не было у меня веры в силу твоей к ней любви, Антон, – слишком много трезвого было в твоих действиях и решениях. У меня нет и не может быть доказательств, но не забывай: как-никак, а знал я тебя не первый год, и мне не так уж трудно было распознать истинную природу твоего чувства. И вовсе не злость или обида убедили меня в том, что ты подобрал сокровище оставленное кем-то без присмотра, а длительное и кропотливое изучение натуры человеческой, чего-чего а опыта мне не занимать – что ни говори, а целая жизнь позади. Впрочем, уже после сцены в ресторане, тяжким похмельным утром, я почти понял, что она весьма подошла бы тебе, подошла бы по взглядам на жизнь, по уровню своего мышления, восприятию жизненных ценностей, мало-ли по каким еще показателям личного и социального характера. Ну а то, что смог приметить я, пьяный, влюбленный и выведенный из привычного равновесия, то подавно приметил и ты, – трезвый и морально подготовленный к законному браку молодой светский лев. Не укрылось от тебя и ее нарочито прохладное ко мне отношение. Вот и решил ты ковать железо пока горячо. Ну разве не украсила бы чуть-чуть фрондирующего молодого историка с холеной мушкетерской бородкой и туго набитой мошной, надлежащим образом оформленная связь с образованной девушкой из приличной семьи, да еще и с опытом столичной жизни за плечами? И чего хорошего можно ожидать от Будущего, если Дружба такова? Нет, не верил я в твою страсть тогда, не верю в нее и сейчас, хотя и бессилен логически доказать себе это. Не будь этого... Да разве можно заранее предвидеть, простишь измену или нет? Но я, клянусь тебе, справился бы. Лет через пять, десять, не знаю, – но справился бы и простил. Любила ли она тебя? Не знаю. Думаю, что ей тоже было все равно, и она тоже руководствовалась в основном утилитарными соображениями. А думаю я так потому, что мне известно в кого именно она была влюблена немногим раньше. Честное слово, я рад бы ошибиться, но даже если ошибки нет, она, на мой взгляд, имела большие, чем ты, основания для такого решения. Во-первых, она никого не предавала, во-вторых, женская душа куда более нашей, мужской, подвержена отчаянию одиночества и нуждается в опоре и собственных детях, и, в третьих, такого рода утилитаризм наши славные грузинские девушки впитывают с пеленок. Не все – так многие. Честь и хвала тем из них, кому дано преступить через выработанные традиционным воспитанием и подражательным рефлексом привычные ориентиры выгодного замужества, но ведь для того им вовремя должен улыбнуться светлый лик взаимной любви, ну а твоя будущая жена, с этой точки зрения, была обделена счастьем. Она была (а может и есть, – если только спаслась от недавних бомбежек) лучше нас с тобой, и мне не пристало в чем-то ее винить. Ну а ты? Ты же мужчина – отец, муж, доминанта, – на тебе лежит львиная доля ответственности за соблюдение благородных принципов в человеческих отношениях, и потом, ты же историк и патриот, хранитель святого огня нашей нации, поэтому тебе труднее простить заранее обдуманные эгоистичные действия. Потом вы посовещались и пригласили меня на свадьбу, и я, поколебавшись, принял приглашение. Долго размышлял и решил не рвать с вами окончательно. К тому времени Писатель уже прочно вошел в мою жизнь и мне был обещан мандат депутата Верховного Совета Грузии. Я обрел такого покровителя, что деловое мое будущее, не в пример личному, казалось обеспеченным, и я, быть может вам назло, не заxотел лишать вас моего высокого расположения. О я был сдержан, очень сдержан, но твою оплеуху я перенес стойко. На каких только государственных должностях не довелось мне пребывать, но я так и не поддался соблазну задрать нос кверху. Я сделал вид будто все быльем поросло, да и мало-ли оказал вам впоследствии мелких услуг: круизам вокруг европ, ежегодным путевкам в престижные дома отдыха, должностью директора института и даже республиканского значения государственной премией не подзабыл кому обязан, Антон? Не забыл, кого пришлось мне обеспокоить в союзной Академии Наук по поводу твоей работы довольно таки среднего достоинства? Припоминаешь, как прилетал в Москву, записывался ко мне на прием, дабы втолковать мне, старому дураку, все значение этой премии для твоей карьеры? О, она была нужна тебе как воздух для того, чтобы обезопасить себя от превратностей научной судьбы и еще для того, о чем не очень хочется вспоминать, для того, чтобы укрепить свой престиж в собственной семье (я уверен – она тебя отлично раскусила, вот только поделать ничего не могла, а я к тому времени давно уже обзавелся супругой и, вроде, не жаловался на жизнь). Я всегда удивлялся: как только хватило у тебя духу просить меня еще и о таком! Ведь по сравнению с этой просьбой остальные твои претензии – просто мелочь. По моему тайному мнению, о некоторых твоих просьбах жена твоя вообще ничего не знала, а с некоторыми просто мирилась, ты ведь ревниво оберегал священные прерогативы главы семейства. Когда на меня нисходила благодать и мир казался светлым и добрым (а такое настроение иногда овладевает людьми крепко сидящими в удобных и высоких креслах), мне думалось, что ты обращаешься ко мне с мелкими просьбами только из сострадания, таким странным, чуть ли не библейским,способом стремясь загладить свою вину передо мной, вину которую тебе нелегко было признать. Таким косвенным образом ты как бы сетовал на ограниченность собственных возможностей, и тем самым, мирился с моим несомненным превосходством в определенных областях жизни. Ты как бы объяснял мне: "Прости, друг, такова житуха, кесарю – кесарево, богу – богово; я обрел счастье, во всяком случае ты, мой вечный соперник, уверен, что это и есть счастье, но зато ты достиг высокого положения в обществе, добился власти над людьми, пользуешься огромным влиянием, тут мне с тобой не тягаться. Кто знает, может я и не прочь поменяться с тобой местами, но с судьбой бесполезно спорить, не лучше ли простить друг другу старые грешки, – сам видишь, я у тебя одалживаться не чураюсь". Но благодушное настроение рано или поздно улетучивалось (с власть имущими и так тоже бывает), и тогда я находил иные, менее благородные причины, разумно объяснявшие твое поведение. Например, ты вполне мог считать меня циничным и сластолюбивым везунчиком, для которого какая-то там женщина – всего лишь преходящее увлечение. И поелику возможно не извлекать время от времени небольшую выгоду из дружбы с таким типом – просто грешно!








