412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Лорткипанидзе » СТАНЦИЯ МОРТУИС » Текст книги (страница 17)
СТАНЦИЯ МОРТУИС
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:59

Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"


Автор книги: Георгий Лорткипанидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

   Я даже опешил. Вопросы? Да целый рой вопросов! О какой последней ставке толкует этот старик? Что он может? Стоит ли мне раскрываться перед ним полностью? Хотя, конечно, его поддержка может оказаться весьма ценной. Должен признаться, я растерялся, от моего спокойствия не осталось и следа. Больше всего я боялся ляпнуть какую-то чушь, и потому не смел и слова вымолвить – и куда делась моя показная самонадеянность? Правильно оценив мое состояние, Писатель дружески мне улыбнулся, подлил вина в бокал и, подтянувшись в кресле, чуть-ли не шепотом молвил мне на ухо:

   – Вы, должно быть, чертовски заинтересованы в том, чтобы ваша кандидатура фигурировала в списке будущих депутатов горсовета, тем более, что формальное проведение очередных наших выборов не за горами и оступаться вам никак нельзя. Ваша деятельность не всем по душе, и кое-кто будет рад шансу провалить вас. Но мне-то она по душе, и этого довольно. На всех не угодишь, знаете ли. К счастью, на носу и другие, куда более масштабные выборы, и я имею честь предложить вам больше, чем простое, хотя и почетное продление срока действия вашего нынешнего мандата. А что если я замолвлю кое-где за вас словечко, и вас, с божьей помощью, изберут в состав Верховного Совета нашей республики? Так как, согласны?

   X X X

   Довольно молодой, подтянутого вида кореец (узкие, раскосые глаза на полноватом лице, голубые петлицы на лацканах форменного пиджака) осторожно, стараясь не разбудить пассажиров, прошествовал через салон и, спустившись по алюминиевой винтовой лестнице вниз, очутился в тускло освещенном, крохотном закутке. В этот поздний, или, правильнее сказать, предрассветный час здесь никого не было. Стюардессы наверняка прикорнули в предназначенной для обслуживающего персонала каюте и беспокоить их не хотелось, а он, бывший военный летчик, пробрался сюда лишь для того, чтобы немного развеяться и подкрепиться порцией крепкого горячего кофе. На душе у него было неспокойно. Насыпав в чашечку загодя намолотый заботливой рукой одной из стюардесс кофейный порошок, он до краев наполнил ее водой из танка и опустил в нее миниатюрный кипятильник, гордость национальной электротехнической промышленности. Это далеко не первый его полет на этом лайнере в качестве курсанта и в рамках национальной программы переподготовки военных пилотов на гражданские, но на душе скребут кошки и никак не отделаться от чувства будто нынче что-то не ладно.

   Вода быстро вскипела и курсант осторожно, дабы ненароком не выплеснуть кофе, вынул кипятильник из чашки и отключил его от питания. Положив кипятильник на металлическую полочку и оставив кофе стынуть на столике, он нагнулся к иллюминатору. ТАМ было темно.

   А ведь не так уж и много минут отсчитано стрелками надежно защищенных от магнитных бурь и электрических полей бортовых хронометров с того мгновения, как красавец "Боинг" круто взмыл в ночное небо со взлетной полосы аэропорта в Анкоридже и взял курс на Японские острова. Остались, растаяв в прошлом, далеко позади веселые огоньки небольшого арктического города живущего своей особой, полярной удалью; города где все перемешано – нефть и золото, привозные ананасы и хмельные морозы, эскимосы-бизнесмены и бизнес на эскимосах. Аляска была так непохожа на его родную Корею, и может как раз потому и любил он так сильно и этот рейс, и эту недолгую стоянку в стильном, вечно в гирляндах огней, приполярном аэропорту. За штурвалом курсант ощущал себя гражданином мира, стягивающим разрозненные части земного шара в единое неделимое целое, и ни за какие коврижки не променял бы он по доброй воле охватывавшее его на десятикилометровой высоте чувство – чувство грандиозной уверенности в собственных силах, – на размеренные блага гражданской жизни. Оно, это чувство, иной раз бывало настолько сильным, что никак не успевало до конца увясть в промежутках между полетами. Там, высоко в небе, он становился как-бы Антеем наоборот – ведь именно бесконечное небо было ему матерью-кормилицей. До сих пор ему везло: не успевали ноги стать вялыми и ватными от вынужденного земного безделья, как под ревущий аккомпанемент мощных турбин наступал желанный час очередного взлета, и все приходило в полный порядок, он снова был счастлив. В Сеуле его ожидала семья, но если ему пришлось бы выбирать между небом и землей, еще неизвестно каким стал бы выбор. Нет, наверное, он выбрал бы семью, даже конечно семью, но это был бы тяжелый выбор, и мир, который он так любил, сразу сузился бы до размеров его квартиры. В последнее время он заметил, что женушка как-то косо на него поглядывает. Хм-м... может, ей и в радость было бы, смени он профессию и протирай штаны в какой-нибудь вшивой конторе, но разве ему, будущему пилоту лучшего в мире пассажирского лайнера пристало протирать штаны? Жена... Как-то раз рейс задержали в Анкоридже на целые сутки и тогда он – вполне случайно и вполне закономерно – познакомился с Элен. В тот вечер он бреясь нечаянно порезался лезвием, кровь никак не останавливалась и ему вздумалось обратиться в пункт оказания первой помощи за ватой. Пока медсестра накладывала пластырь на ранку, он пошутил, она рассмеялась в ответ, а потом рейс неожиданно отложили и он пригласил ее в бар аэропорта. Вначале Элен потягивала кока-колу, а он пил виски, но очень осторожно, не мог же он надраться перед вылетом. Потом он предложил ей довольно крепкий коктейль и она немного захмелела, а когда в баре притушили огни и здоровенный негр стал выводить на саксофоне замысловатые трели, они закружились в танце и он, недолго думая, привлек ее к себе и поцеловал, а потом была не по полярному короткая ночь. Утром вылет разрешили и, когда самолет поднялся в воздух, он старался выглядеть бодрячком, и это ему удалось – с курсанта спрос небольшой. С того вечера прошло несколько недель, и вот несколько часов назад он вновь встретился с Элен. Она выглядела усталой и красивой, но, времени было в обрез и они ничего не успели, пара прощальных фраз не в счет. Курсанту стало немножко жаль свою жену. Да что это он... Элен, как и залихватские огни, осталась внизу, на земле. Сегодня у нее было ночное дежурство и, наверное, она сидит в своей амбулатории, а может и спит с каким-нибудь новым пациентом. Курсант прикоснулся пальцем к коротенькому шраму на левой щеке. Элен – это приятное воспоминание, ничего более, и все-таки он любит этот сияющий огнями приполярный аэропорт.

   Да, Элен, – это бесспорно приятное воспоминание, но в эти минуты на ум приходят не только Элен и негр-саксофонист из бара: никак не выходит из головы предполетный инструктаж, проведенный бравыми американскими парнями за полтора часа до старта. Он вовсе не был для него необычным – этот инструктаж. Более того, участие в таком задании для него – большая честь. Он, простой курсант, на период действия инструкций становится полноправным членом экипажа и допускается к штурвалу этой гражданской громадины наравне с командиром корабля. К ним, бывшим военным асам, и в прошлом не раз обращались с подобными просьбами. Впрочем, какая-же это просьба, попробуй-ка ее не выполнить, попадешь в черный список и вылетишь с работы, церемониться с тобой не станут – мечты о "Боинге" так навсегда и останутся мечтами. А так просьба пустяковая. Если ты и в самом деле патриот – подмени на часок своего официального командира, садись за штурвал и измени курс вблизи воздушного пространства враждебной державы. Выскользни чуток из коридора, километров эдак на пятьдесят, а то и на все двести, если позволит обстановка. И пусть себе стрекочут сильные кинокамеры ночного видения, закрепленные под крыльями и на брюхе самолета. Ему и его товарищам не раз приходилось так скользить вдоль китайской и северокорейской границ, и ничего страшного с ними пока не случалось. Правда, они никогда не проникали на большую глубину и их, вероятно, не успевали вовремя засечь. Им просто везло. Не всегда такие вылазки проходили гладко. "Ди-Cи" японской авиакомпании премило усадили на военный аэродром недалеко от Шанхая, а австралийский "Боинг" еле унес крылья в районе Гуанчжоу, успев добраться до Гонкогна. На том "Боинге" летал знакомый штурман, он потом рассказывал какого им было, когда за ними погнался истребитель, и они, буквально в последнюю секунду, выскочили из воздушного пространства страны дядюшки Мао. И выскочив, не поверили, что все позади. Истребитель повернул обратно, но они натерпелись такого страху – не приведи господь. А чего стоил тот нашумевший случай в небе Карелии, когда лайнер ведомый опытными летчиками из "Кореан Эирлайнз" глубокой ночью обстреляли, а после повели садиться на какое-то замерзшее озеро. Двое пассажиров погибли от пуль, экипажу при посадке пришлось проявить максимальное мастерство и неимоверную выдержку, разразился громкий скандал. Газеты потом долго ругали русских на чем свет стоит; как, мол, могли эти варвары стрелять в гражданский самолет сбившийся ночью с курса, поднялась шумиха, посыпались высокопарные декларации, но ведь всякий уважающий себя летчик из "Кореанз" понимает какова подоплека. Пилоты не могли просто так взять и сбиться с курса. Им не позволили бы бортовые компьютеры и станции слежения по маршруту следования, пролегавшему далеко за пределами Карелии. Правильнее сказать, что вероятность ошибки минимальна и надеятся на то, что пограничники примут такую вероятность во внимание, никак нельзя. Они просто обязаны делать то, что делают, на их месте он поступил бы также. Бывший военый летчик не может их осуждать. И та, и другая сторона знают, на что идут. Да, профессия у летчиков "Кореанз" рискованная. Но, с другой стороны, попробуй откажись. Женушка-то прихварывает, да и дочкам надо успеть помочь встать на ноги. Придет время, они подрастут и если отец прослывет неудачником, или, пуще того, непатриотично настроенным элементом, им нелегко будет найти себе путных женихов. Зато если верно ИМ служишь, то и ОНИ не бросают тебя на произвол судьбы – таков закон. Обеспечат теплое местечко в правлении какой-нибудь солидной фирмы, и об этом тоже известно любому служащему "Кореанз". А если ИМ не служишь так, как ОНИ от тебя требуют, то медкомиссия быстро обнаружит у тебя слабое сердце, упадок зрения или реакции, и тебя либо переведут на низкооплачиваемую работу с последующей мизерной пенсией, либо просто вышвырнут вон. И тогда останешься один на один с твоими жалкими сбережениями, и семья на берегу, и надолго ли их хватит – сбережении-то? В общем, выбора нет. Да и командир – самый настоящий фанатик, стойкий борец против коммунизма. Уступит ему штурвал с неохотой, подчиняясь лишь правилам игры. Большой человек! Господин Чан, похоже, выполняет указания ЦРУ с большой радостью и у господина Чана денег куры не клюют. А еще говорят, что брат господина Чана несет ответственность за охрану самого президента Чон Ду Хвана, что господин Чан не единожды удостаивался чести присутствовать на семейных раутах высшего лица государства, да и вообще, одно время служил его личным пилотом! С таким человеком не очень-то поговоришь, выполняй приказы – и точка!

   Итак, перед вылетом с ними провели инструктаж. Можно сказать, что это был совершенно обычный инструктаж, без такого не обойтись. Разметили им курс и подбросили новую аппаратуру, кое-что правда было подвешено на самолет еще в Нью-Йорке. Была правда одна небольшая странность. Никогда прежде им не позволяли нарушать расписание, всегда они старались уложиться в срок, честное имя компании – превыше всего, и погода вроде стояла летная, и все же – вылет рейса задержали на целых сорок минут, да и чужаков в гражданском подбросили, сидят нынче над шасси в чреве лайнера в ожидании своего часа. А шесть минут спустя стартовал еще один такой-же "Боинг", рейс КЕ-015, следующий,как и они, из Анкориджа в Сеул. Господин Чан объявил экипажу, что это делается для лучшей маскировки. А зачем нужна маскировка? Раньше обходились и без нее, зачем она?

   Чашечка кофе наполовину опустела. Курсант опять глянул в иллюминатор. ТАМ было темно.

   Итак, по всей видимости, они занимаются радиоэлектронной разведкой. Задание – проверка реакции советских систем ПВО на Камчатке и в Приморье, радиоперехват. Ради одной только киносъемки к ним не стали бы подбрасывать чужаков, с ней экипаж справился бы и сам. Нет, задача перед ними поставлена серьезная, очевидно ее выполнение связано с немалым риском. Впрочем, если их все-же собьют, кое-кто сделает на этом неплохую пропаганду. Шутка сказать, триста человек, притом граждане самых разных стран! Но об этом лучше не думать. Понадеемся на гуманность русских. Курсант усмехнулся, весь его опыт говорил за то, что пограничники могут руководствоваться только понятием воинского долга, если, конечно, не вмешаются большие верхи. Но они могут не успеть... Наверняка самолет поставлен под удар. Итак, радиоэлектронная разведка. Это означает, что американский разведывательный самолет, либо "Эр-Си-135", либо "АВАКС", будет лететь параллельным курсом вдоль берегов Камчатки и Сахалина далеко за пределами воздушного пространства СССР и передавать информацию дальше, а пассажирский двойник КЕ-015 должен их в какой-то мере прикрывать, вводя русских в заблуждение. Это означает, что в ЦРУ не уверены в том, что операция обойдется без жертв. Но делать нечего, задание есть задание.

   Он опять вспомнил о жене и об Элен. Просто чудо, что никто ничего не пронюхал про Элен. Руководство компании не поощряет любителей крутить романы на стороне, да и жена у него ревнивая, а он, вообще-то говоря, все еще любит свою жену. Впрочем, если сегодня что-то случится.,. Нехорошо на душе, страшновато. Он не трус, он неоднократно доказывал это себе и другим. Но сейчас, когда служба в ВВС уже позади, и он привык ощущать себя гражданином мира, когда мечта о гражданском "Боинге" так близка к осуществлению, совсем не хочется рисковать головой. Жизнь слишком хороша, черт бы ее подрал!

   Курсант пытается анализировать свой страх. Почему же он все-таки думает, что рискует головой? Может потому, что боится оставить жену и детей без опоры в жизни, а остальное достраивает его богатое воображение? Нет, не только. Прежде он как-то не сомневался в том, что и для врагов является гражданином мира. Прежде у него была уверенность, что как-бы не повернулись события, самолет сбивать не станут. Ну, стрельнут разок по тулову лайнера и поведут на военный аэродром или на замерзшее озеро, как тогда в Карелии. Экипаж был бы вне опасности. Но сейчас ситуация иная, совсем иная. Уже после того, как инструктаж закончился, господин Чан и тот, долговязый, задержались в комнате, а он вышел из нее последним и догадался не очень плотно прикрыть за собой дверь, а у долговязого и господина Чана времени было в обрез и в спешке они забыли проверить дверь как следует, и он подслушал, как господин Чан получил недвусмысленный приказ от того, долговязого, что назвался Кертисом: "Принудительную посадку в России ни под каким видом не совершать". Господин Чан обязательно выполнит этот приказ. Вот если бы командиром был он, бывший военный летчик, Кертис не мог быть так уверен в том, что его указания будут выполнятся в полном объеме и при всех обстоятельствах. Но на этом самолете он всего-навсего курсант. ОНИ знают кому можно доверить командирскую должность. Господин Чан из тех, которые совершают харакири и посылают людей на верную смерть во имя высшего долга, а он, хоть и военная косточка, но все же не из таких. Потому-то наверное и предпочел демобилизоваться при первой дельной возможности. Он не трус, он не раз доказывал это в прошлом, но он жизнелюб, и ему претит самоубийство во имя так называемых высших идеалов. От слов Кертиса повеяло чем-то худшим, нежели короткая пулеметная очередь. Бывший военный летчик иногда читал газеты. Они, эти газетные новости, не приносили успокоения. Правда, в мире после Вьетнама на какое-то время стало полегче, полегче стало и на Корейском полуострове, Север и Юг вступили в трудные переговоры и полеты, в целом, стали более безопасными. В середине семидесятых такой красавец, как пассажирский "Боинг-747", пожалуй, не стали бы сбивать даже в критической ситуации. Но нынче в мире творится какое-то сумасшедствие, то и дело ожидаешь, как какой-нибудь террорист приставит к твоему виску дуло револьвера, и это полбеды, разрядка предана забвению, русские и американцы ощерились друг на друга в бессильной взаимной злобе и ка-ак возьмет какой-нибудь Иван да и шарахнет без предупреждения по злостному нарушителю государственной границы. А Кертису и его друзьям хоть бы хны! Они мастаки извлекать выгоду из любого дерьма и наверняка предусмотрели любой поворот событии. Если все пройдет по плану, с которым их в общих чертах ознакомили, то все члены экипажа получат в Сеуле неплохие премиальные, а парни из разведки, те, что затаились до поры до времени в укромном местечке в брюхе самолета, сделают шаг к очередной нашивке. Ну а если суждено случиться непоправимому... Курсант невольно зажмурился. Там, в ЦРУ, не то что на трехсот, на трех тысяч пассажиров наплевать: чем больше будет невинных жертв, тем громче будут ругать русских коммунистических варваров, а он – будущий пилот "Боинга" – мельчайшая разменная монетка в этой грязной игре. И отлично сознает это. Но что поделаешь: ради манящего места за штурвалом стоит рискнуть.

   Курсант допил наконец свой кофе, полоснул водой пустую чашку и только собрался еще раз глянуть в иллюминатор, как кто-то почтительно постучал в дверь. Затем она медленно отворилась и на пороге закутка появился бортинженер. Лицо его было строгим и мрачным, будто вырубленным из каменных скул, глубоких глазниц и тонких, бледных, без единой кровинки губ. Образ бортинженера напомнил курсанту монстра из недавнего фильма Хичкока, который экипаж посмотрел в Нью-Йорке перед вылетом, и он вздрогнул, хотя и понимал, что во всем повинно тусклое освещение. Монстр с секунду молча помаячил на пороге, а потом металлическим голосом произнес:

   – Господин Сон, командир просит вас вернуться в рубку. Через пять минут мы будем подлетать к большому русскому полуострову Камчатка.

   X X X

   В гробу тихо и темно. Но мрак бездушия более мрачный мрак. Вчера над городом взорвались атомные бомбы. Взорвались и разнесли город в клочья.

   Помнится, шелестело шагами, шуршало шинами и деловито клонилось к полудню совершенно обычное утро. И вдруг всех как ветром сдуло и на Багеби спустилась неурочная тишина. Я подумал – как странно, в это время суток никогда такого не случалось. Она угнетала и давила, эта тишина. Только что надо мной гудели клаксоны, каблуки выстукивали джигу на пыльном асфальте и привычный ритм городской жизни подкармливал меня ежедневной порцией дежурного оптимизма. Пока там ничего не менялось, я знал – город, страна и планета сохраняют присущий им и только им прекрасный облик. Но воцарившаяся над кладбищем гнетущая и непрерывная тишина вскоре сильно обеспокоила меня.

   Не знаю долго ли тишина эта держалась – может несколько часов, а может и целые сутки, – но исчезла она так же внезапно, как и появилась. Потом где-то очень далеко непослушные дети взорвали несколько хлопушек, и я возрадовался, что звуки земли вновь пришли ко мне в гости. Чего греха таить, потери слуха я боялся, наверное, не меньше, чем атомной бомбардировки родного города. Но не успел я воспрянуть духом и трезво поразмыслить о причинах недавнего безмолвия, как время и пространство заполнил собой зловещий свист. Карающие молнии осерчавшего небесного владыки мощно вспороли мягкую и податливую грудь той случайной тишине. Он был повсюду, этот свист. Он принадлежал мне, и в то же время не имел ко мне ни малейшего отношения. Но постепенно, в поисках истины, разум начал осторожно примерять силу воображения к свистящей и гремящей действительности, и настал момент, когда поиски эти воскресили в памяти картинки из бесконечно невероятного детства давным-давно отгоревшей жизни моей. И детство мое – сей лукавый волшебник – хитроумно повязало леденящий душу свист – о,нет, не с фальшиво-яростными заседаниями международных трибуналов, и не с набившими оскомину газетными шапками, и не с ядовитыми ядерными грибочками, – а с мерцающим экраном коричневого ящика, предмета всеобщей зависти и вожделения. Я сидел на высоком стуле еле дотягиваясь ножками до пола, на мне были коротенькие штанишки, а со светившегося таинственным голубоватым светом экрана доносился такой же свист, и не знающая жалости стальная птица откладывала яйца на полете, который, как я много позже узнал, назывался бреющим. Яйца с грохотом раскалывались и из разбитой, охваченной пламенем длиннющей гусеницы, беспомощно замершей на блестящих железных рельсах, высыпали малюсенькие точечки и кидались врассыпную. Снег в котором догорала жалкая гусеница, весь был усеян этими бегущими точечками – так их было много. Стальная птица отчего-то невзлюбила их и они также пытались как-то спастись от ее всепроникающего свиста. А ведь в самом начале, после первых хлопушек, свист не показался мне таким уж зловещим. Я даже обрадовался ему как веселой песне. И правда – слабенький, далекий свист – так могло бы начаться, скажем, и пение клаксона, но миг спустя его уже нельзя было спутать ни с чем другим – именно так свистела стальная птица из моего детства. А еще миг спустя раздался всепоглощающий грохот. Шквал.

   Прошла минута, за ней другая, затем еще и еще, и я как-то вдруг осознал, что случилось худшее из всего, что только могло случиться. Случилось то, чего я очень боялся, о чем предупреждал, во имя пре дотвращения чего поступился своей безоблачной карьерой, своим добрым именем, сытой обеспеченностью моих родных и близких. Случилось то, о чем я боялся думать даже здесь, где мне вроде ничего уже не могло казаться страшным и непоправимым. Шквалы повторялись с небольшими промежутками, они становились глуше и глуше, а потом прекратились совсем. Бомбы взорвались, оставив под собой развалины и смерть. Потом опять сгустились сумерки гнетущей тишины. Но сомнений быть не могло. Началась война. Мне никто не мог объявить об этом, но не догадаться мог только глухой.

   Я попытался привести мысли в порядок. Второе яйцо раскололось где-то над главным проспектом. Здание оперного театра рассыпалось как спичечный домик, лампионы сметены ударной волной, люди... о них лучше не думать. Детские хлопушки, наверное, взрыхлили посадочную полосу аэродрома, а третье яйцо обратило в прах какой-то окраинный район Тбилиси. Но вот первое... Я не смог тогда и не могу взять в толк и сейчас: зачем это противнику понадобилось бомбить кладбище в Багеби. В Багеби отродясь не водилось никаких военных объектов. Разве что за такой объект с большой натяжкой сошло бы шоссе "Пастораль". Все-таки по нему ездили члены грузинского правительства – с дач в министерства и обратно. Но разве летчик не видел, что на шоссе не было машин? Что же в таком случав его прельстило? Сверхсекретный военный завод? Тогда я покорно склоняю голову. И когда только успели его отгрохать? Научный городок? Вздор. Сквер? Памятник поэту? Надгробия? Жилые дома, которых здесь так немного? Может вражеский летчик сбросил на меня бомбу просто по ошибке? А может ему было все равно где освободиться от груза? А может этот добряк пожалел людей и предпочел бомбить заведомых мертвецов? Кстати, успели ли предупредить население города о воздушном налете? Но утром все было так спокойно, и их как ветром сдуло, стало быть с предупреждением запоздали. Удалось ли хоть кому избегнуть смерти? И как там все мои, все те, кого я оставил жить без меня? Здание оперного театра... Но это абсурд, дело не могло ограничиться оперным театром, разве что генералов сразила повальная форма музыкофобии. Впрочем, на Руставели находятся административные здания... Землю, бедную родную планетку опять поливают свинцовым дождиком, мы просто угодили под капельку. Опять Земле делают больно, ранят, терзают. Опять торжествует зло, собирая обильный урожай человеческих страдании. Но по странной прихоти физических канонов землю над моим гробом так и не разметало от взрыва, смерч пощадил мои истлевшие кости, и мне, надежно укрытому здесь от всех земных проблем, вновь досталась завидная роль наблюдателя. Завидная ли? Война попыталась с корнями вырвать сумбурное чувство признательности, связывавшее меня с миром, который я покинул, и придававшее высший смысл моему потустороннему бытию. Какая-то совершенно неправдоподобная тишина укутала город в саван, обратив солнечное утро в долгую, нескончаемую ночь. Я чуть не забился в гробу подобно мелкой рыбешке, которую отхлынувшая волна оставила на гальке брюхом кверху, и невольно задал себе нехороший вопрос: Чего стоят все мои воспоминания, – а я-то так их лелею, так ими горжусь, – если даже вечно неизменные, одолевшие время мраморные надгробия повергнуты в тончайшую пыль? Неужто вся цена моему блестящему воображению – ломаный грош в базарный день? Чего стоит весь мой немалый опыт, мое знание жизни, сверкающие жемчужины познания вообще, если возненавидевший самое себя разум восстал и обрек род человеческий на самоубийство? Все-таки обидно – о чем только не успел я здесь передумать: о свете и о тени, о том как дружилось, и о том как любилось. О страстях, победах и неизбежных изменах. О жестокости и о священном праве на ошибку, которое нельзя отнимать у людей. О находках и о невозвратных потерях, которые никогда не кажутся нам по настоящему невозвратными. О счастливой доле слепца и несчастливой – зрячего. А сколько я передумал о другом священном праве – извечном женском праве на обман и игру, кляня себя за то, что всю жизнь оспаривал это право, сам обделяя себя положенной свыше толикой счастья. Такими ценными порой казались мне выводы к которым я самостоятельно приходил, и что-же, прицельное бомбо– и ракетометание отнимают сейчас у меня последнюю радость? Как это, должно быть, несправедливо. А может, наоборот – именно в этом и заключается высшая справедливость, и очень жалок мой бессильный бунт – эта пошленькая жалость к себе любимому. Но разве возможно совсем не жалеть себя? Кому не больно, когда вещи представляющиеся тебе очень важными, не кажутся таковыми даже самым близким людям? Чужая жалость недоступна, унизительна? Верно. И тем больше оснований жалеть себя, любимого. И плевать на осуждающих и обсуждающих тебя самоуверенных мещан, не упускающих случая подставить тебе ножку. Сами-то, поди, не стесняются себя жалеть. Ну это ладно, это абстракция, а как быть с конкретными фактами моей жизни и поныне управляющими ходом моего воображения? Их тоже, как говорится, на свалку истории? Мало-ли накопил я их за всю жизнь, накопил да и внес на сберкнижку ощущений, рассчитывая понемногу расходовать накопленное, да еще и взимать проценты в виде надежд и самооправданий? Многое хранится на той сберкнижке: очищающее пламя костра жадно пожиравшее краденые деньги, сто десять тысяч – шутка сказать! – и красное, полыхавшее возмущением лицо Хозяина; долгое общение с Писателем и успешная политическая карьера; и, наконец, самое достопримечательное – авантюрное интервью корреспонденту "Униты" товарищу Чиавитта. Момент, когда я в гордыне вознамерился поднять высокие волны на поверхности невозмутимого океана, но легкая насмешливая рябь подхватила меня как мелкую рыбешку и выбросила подыхать на берег. Похоже, взрывы вконец меня доконали; видать, я все еще вынашивал планы чудесного возвращения, а выясняется, что возвращаться просто некуда. Разве обугленная людским безумием Земля пригодна для полноценной жизни? Когда я беседовал с Массимо Чиавитта, у меня, несмотря ни на что, все еще сохранялась надежда на то, что у величавых государственных мужей хватит ума не поджигать сухие ветки. Но увы!– владыки мира уподобились задиристым школярам. Ради мира на Земле, а вовсе не из удовольствия напомнить о себе, рискнул я тогда своим высоким положением; и как, должно быть, проклинала меня за это жена, не осмеливаясь, однако, проклинать меня вслух, как-никак я все же был мужем и отцом. Неужели ОНИ и взаправду способны покончить с цивилизацией? На что похож сейчас проспект Руставели? Там, наверно, сплошные развалины. Оперный театр! В дни моей молодости какие-то злодеи подожгли его с разных сторон, потом здание долго восстанавливали, наконец восстановили, и вот... Ничто не вечно. Помню споры давно минувших лет. Я верил в прогресс, а Антон с жаром доказывал всем нам, что время бессильно изменить человеческую суть, что год тысяча девятьсот семьдесят пятый ничем не отличается от, скажем, тысяча семьсот девяносто второго – те же страсти, те же постепенно дряхлеющие люди, когда-то преисполненные очаровательных юношеских надежд; те же одержимые юнцы, которых ждет неминуемая старость; те же великолепные красотки, которым суждено нарожать детей и раздобреть вширь; та же святая вера в лучшее будущее. Что там технический прогресс – одна мишура! И что же – выходит, он оказался прав. Если честно, то мысль об эфемерности всеобщего прогресса впервые посетила меня, когда мне стукнуло двадцать девять. Как сейчас помню: в мае месяце меня впервые зазвал к себе Писатель и я ощутил себя чуть-ли не счастливейшим из смертных, а в конце июня – бац! – Девочка неожиданно вышла замуж, и за кого, если б вы думали? Волей-неволей тут примиришься с эфемерностью прогресса. Впрочем, я уже тогда, зимой, в ресторане, почуял что дело принимает хитрый оборот. Аж свет стал не мил. А с другой стороны... С другой стороны на карьерные успехи я нажаловаться не мог. На службе все складывалось блестяще. Вот такая вот дикая мешанина и подтолкнула мое разумение к эдакому послеобеденному экзистенциализму, да позволено мне будет так выразиться. Какой-там к черту прогресс, думалось мне бессонными ночами, если на работе все отлично, и будет еще лучше, в мои-то годы, а волком выть хочеться, да вой не вой – легче не станет. Кусай губы и улыбайся людям. От судьбы уйти никому не дано – ни попу, ни генералу. По понятным причинам я не мог сделать послеобеденный экзистенциализм своей официальной идеологией, работа моя была не для слабых духом, Писатель отвернулся бы от меня, да и не был я из тех, кто может махнуть рукой на жизнь и карьеру всего лишь на почве неразделенной любви, но по ночам я исповедовал именно эту философию и она вроде-бы ненамного облегчала мое существование. Сей ВРОДЕ-БЫ экзистенциализм уравнивал всех со всеми, – еще не родившихся, с давно ушедшими, а неудачников со счастливчиками, – единственно потому, что в основании его лежала простая и доступная истина: Любой Человек Смертен. И старое как мир суждение: "Смерть – великий уравнитель" – уже не казалось пустой блестящей побрякушкой. И верно – разве не кончают одинаково и великий греховодник и ходячий свод всевозможных добродетелей? Человек может быть бедным, как бродячая дворняга, или богатым как Крез, властвовать над миллионами сердец, или всю жизнь прозябать в рабстве и нужде, слепо карать по чужой указке или самому пасть жертвой хладнокровного палача – но настанет его последний час и он обратится в прах, в случайный набор никак уже не связанных молекул, мигом ранее составлявших его тело и душу. И исчезнет куда-то все, что было для него радостью или горем, ласковым лучиком весеннего солнца или упоительным жаром победы, и даже если не сразу забудутся дела его – добрые или злые – ему то, набору молекул, что? Земля продолжит свое вращение вокруг оси, и осень будет сменять лето, а зима – осень, но уже без него. А ведь и Земля и Солнце не вечны. Все не вечно. Существует же стройная теория "коллапсирующей вселенной", согласно которой через мириады лет вселенная сожмется в кулак, сотрет звезды и планеты в порошок, потом произойдет новый взрыв и начнется очередной жизненный цикл без всякой памяти о старом. И если, не приведи господь, эта теория справедлива, то к чему жить? Как выцарапать у мироздания уголок для поэм Гомера, Руставели и Данте, для опер Вагнера, ваяний Микеланджело, идей Маркса, или, скажем, для латиноамериканской прозы второй половины двадцатого века? О каком смысле бытия может идти речь, если все сущее обречено на неминуемое и абсолютное уничтожение неумолимыми законами природы – и не надо насылать на Землю какую-нибудь бедовую комету или развязывать термоядерную войну, все равно – неоспоримый, глубочайший мрак в конце тоннеля. И даже если человек чувствует себя сейчас веселым и счастливым, если рядом верный друг, если он вершит добрые и полезные дела – растит детей, пашет поля, покоряет космос, пишет стихи, постигает истину; если даже он, достойно завершив свой путь на Земле, покидает нас с каким-то известным ему одному дорогим именем на холодеющих устах, то не умирает ли он все равно в одиночку – как бы не цеплялся за призраки людей, не по собственной воле покидающих его в решающее мгновение? О, я довольно долге поклонялся этому весьма привлекательному экзистенциализму. Но проходили годы, сердечные раны заживали, затягивались нормальной тканью бытия, и чем сильнее поддавался я текучке, тем менее склонен был следовать его догматам. И не потому, что в силах был их опровергнуть, а потому что вся эта философия слишком уж оказалась производной от настроения. Я перестал быть ее горячим, хотя и тайным любовником, оставшись ленивым и довольно ветреным супругом, избегающим, однако, окончательного разрыва. "Послеобеденный экзистенциализм" казался мне зерцалом истины, пока невыдуманная сердечная тоска определяла мое отношение к окружающему миру, но, по мере того, как жизнь брала свое и переживания забывались, теряясь в тумане прошлого, я перестал нуждаться в этом зерцале. Но и порвать с ним уже не мог. Раны с годами рубцуются, но на рубцах всегда остается несмываемый отпечаток увядших страстей. Да только вот подсознание не обмануть словом "увядшие", для него не существуют ни Вчера, ни Позавчера, – есть одно только вечное Сегодня. И вне зависимости от того, как устроилась моя жизнь, – а, в общем, все сложилось вполне прилично: я женился, пошли дети, внуки, я проник в высшие сферы, – былую твердую веру в прогресс восстановить мне было не дано. Каюсь, я перегорел. Все-таки вера в счастливое будущее человечества – твердый орешек для тех, кто испытывал хоть какое-то достаточно сильное разочарование. И вообще, я рискну сделать смелый вывод – пусть возвращение в лоно материалистического мировоззрения и предопределило мою головокружительную карьеру, но в душе я оставался немного "послеобеденным экзистенциалистом", и это предопределило мое сокрушительное падение. А сегодня, когда в городе пылают пожары и погибают от жажды люди, я физически ощущаю, как "послеобеденный экзистенциализм" возрождается и, покидая уютную оболочку подсознания, вновь занимает господствующие позиции в моем сознании. Массовая бойня отличный стимулятор мозговой деятельности. Мысли о бренности всего небесного и земного атакуют мозг по всему фронту. Не спорю, затянувшаяся потусторонняя ночь наступившая после моей медицинской и гражданской смерти, оказалась серьезным испытанием для материалистической части моего мироощущения, но, вплоть до вчерашнего дня, мой взгляды не успели претерпеть заметных изменении. До сих пор я не терял надежды, что человечество отправит обреченный общественный строй на пепелище истории минуя рифы геноцида, но капитализм не устоял перед искушением хлопнуть напоследок дверью, и вот – проспект Руставели рассыпан на мелкую каменную крошку. Должен признаться, что в условиях крушения человеческой цивилизации, какой-бы уродливой она не была, даже бестелесному духу нелегко оставаться последовательным материалистом. Мертвая тишина, воцарившаяся наверху после всепоглощающих атомных шквалов, низвела до нулевой отметки стоимость моего главного богатства – памяти, в то же время неожиданно придав мне новую силу поверить в ее совершенно особое предназначение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю