412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Лорткипанидзе » СТАНЦИЯ МОРТУИС » Текст книги (страница 3)
СТАНЦИЯ МОРТУИС
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:59

Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"


Автор книги: Георгий Лорткипанидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

   X X X

   Девочка влюбилась.

   Все студентки рано или поздно должны влюбиться. Так положено и исключений тут не бывает.

   Ей Он нравился весь, целиком. Она видела Его смелым, умным и сильным, еще ей нравились Его улыбка, прямой взгляд, походка, жесты.

   А может она влюбилась потому, что Он не обращал на нее внимания, был с ней весел, прост, добр, улыбчив и только.

   Как бы то ни было, но она полюбила Его.

   Как хотела бы она открыться самой и открыть Ему глаза, как хотелось ей, чтобы Он узнал ее такой, какой она была на самом деле. Или такой, какой она могла бы стать ради Него. Доброй, ласковой и преданной как собачка.

   Однако сама мысль о том, чтобы самой, первой подойти к Нему и сказать о терзавшем ее чувстве, казалась ей еретической. Она не была бойкой девчонкой с ухватистыми повадками. И те тоже, может, молчали бы, но их молчание было бы связано с нежеланием идти на риск откровенного разговора. Она же молчала просто потому, что не могла иначе. И когда они встречаясь мило здоровались, она краснела. Она чувствовала, как предательский жар приливает к щекам и подкашиваются ноги. Нет, о признании не могло быть и речи.

   А встречаться с Ним Девочке доводилось не так часто как ей хотелось бы. Правда, у них были общие знакомые, но учились они на разных факультетах.

   Вначале ей было трудно и плохо, но потом как-то притерпелось.

   Беда редко приходит одна, неожиданно и нелепо погиб ее старший брат. Будучи летом на отдыхе, он утонул в море. Спрыгнул с аэрария и не вынырнул. Напрасно ждали его друзья, ждали полминуты, потом минуту, полторы, две, две с половиной.

   На следующий день его тело привезли домой. Потом были глухие рыданья мамы и похороны. Юноша, которого она тайком любила, тоже, конечно, пришел на панихиду. Лицо у Него было белым как у брата. Подошел, пожал руку, поцеловал. И в то мгновение поцелуя она забыла о брате. Потом вспомнила и ее охватил ужас и стыд.

   Хорошо, что у нее были еще брат и еще сестра.

   И поэтому, через несколько лет, когда она наконец получила диплом, родители посоветовали ей не упускать подвернувшийся случай и отправиться в другой, центральный город, чтобы и дальше повышать квалификацию. Она согласилась.

   Ей хотелось ехать еще и потому, что ОН тоже собирался в этот город.

   X X X

   Монотонно-нервное шуршание быстрых шин по шоссе «Пастораль», деловитые гудки отходящих автобусов, бесконечный топот усталых ног, все долетающие до меня обыденные звуки мерной городской жизни, вдруг раскалываются надвое и из глубокой бездны исчезнувшего прошлого в образовавшийся промежуток вторгается самый обычный, тихий, еле слышный скрип, с которым отворилась тогда, полвека назад, тяжелая, отделанная резным дубом дверь. Замок наконец натужно подался, дверь отворилась с мирным, будничным скрипом, и я быстро юркнул в квартиру. С тех пор в Куре утекло немало воды, но именно с той, вполне реальной секунды, и по сей, весьма эфемерный и потусторонний миг, чувствую я себя эдаким подобием Родиона Раскольникова, переиначенного на оказавшийся столь неистребимо вечным советский лад.

   Очутившись наконец в прихожей, я окоченевшей от напряжения рукой почти бесшумно закрыл дверь, уже совершенно бессильно прислонился к ней и тыльной стороной кожаной перчатки вытер со лба мелкие крапинки ледяного пота. Так, без намека на движение и с подгибающими коленями, простоял я несколько бесконечных минут, но всему, в том числе и страху, установлен некий естественный предел – блуждавшая по телу нервная дрожь постепенно унялась, улеглось и смятение мыслей, уверенность вернулась в непослушные, одеревеневшие ноги, пустой черный портфель перестал казаться неподъемной ношей. Вот в эти секунды и оборвалась окончательно тугая и незримая нить преемственности с белизной раннего детства, ее милая непосредственность мигом оказалась погребенной под наплывом грядущих лет-невидимок и я повзрослел на целое дряхлое столетие. И когда больше по необычности обстоятельств, чем по необходимости, я, по-кошачьи крадучись, перешел в гостиную, то это был уже не известный моим друзьям неизменный Я, а совсем другой человек (а может я ненароком и сейчас ввожу себя в заблуждение?), человек впервые в жизни тайно и без всякого на то права переступивший порог чужой квартиры и, вдобавок, преступно убежденный в глубокой правоте своих действий.

   В гостиной меня обступил сплошной мрак, глаза не успели пообвыкнуть и я сразу же стукнулся коленом о что-то твердое и острое. Я уже упоминал, что передвигался осторожно, крадучись, поэтому и ударился о препятствие не с размаху, но искры все же посыпались у меня из глаз. Вот точно так же посыпались у меня искры из глаз лет двадцать спустя в Маниле, на дипломатическом приеме в честь возглавляемой мною правительственной делегации. Ужас и досада блеснули в глазах худого, смуглого и узкоглазого, облаченного в черную фрачную пару филиппинца, шефа протокольного отдела их МИД-а, когда направляясь легким, спортивным шагом, с дружелюбной улыбкой на лице (таков уж был мой стиль) к премьер-министру Филиппин и изготовившись к теплому, длительному рукопожатию, я ненароком ударился коленом об угол кем-то неосторожно развернутого и забытого парадного стула. Стул был сделан из какого-то весьма твердого дерева, – сандалового, красного или черного, не знаю, я не знаток ботаники, – но, в общем, из экзотического и, главное, смахивавшего на железобетон материала, и от внезапного шока у меня чуть было не вырвался вопль. Но довлевшее над всем и всеми чувство ответственности вынудило меня ограничиться еле заметным придыханием. Даже невнятное и глухое чертыхание, – от которого я в гостиной так и не удержался, – было бы там, на приеме, недопустимо. Пришлось стерпеть, стиснув зубы превозмочь боль, сохранить на лице дежурную улыбку, ничего не поделаешь, я представлял великую державу – Советский Союз – и это обязывало. Глаза шефа протокола постепенно успокоились и вскоре приняли прежнее, тревожно-настороженное выражение. Ох, какое пекло, какие бирюза и лазурь, как нелегко выносить тяжесть жарко обволакивающего тебя строгого темного костюма на борту роскошного белого теплохода, что стоит себе на якоре близ гавани, но в стороне от нее; снующие по периметру заливчика полицейские катера, суетящиеся на палубе официальные лица вперемежку с официантами, а перед открытием по восточному благоуханного банкета – торжественный церемониал подписания совместных документов, открывающих новые рубежи двустороннего сотрудничества (потом в газете прочел: "в Маниле было парафировано соглашение... с советской стороны в переговорах принимали участие..."), море цветов в Манильском аэропорту, а спустя несколько долгих часов – родная прохлада Внуково-2. Но всего этого пока, разумеется, не было и быть не могло, и я, скрипя зубами и чертыхаясь, доковылял до ближайшего окна и приник разгоряченным лбом к прохладному стеклу, оставляя на нем невидимую испарину. Сквозь окно в душную, мрачную комнату проникала лишь кромешная уличная мгла.

   Я был готов к тому, что эта ночь будет темнее обычного. Скажу больше – в столь поздний час прильнуть лбом к оконному стеклу чужой квартиры мне удалось только благодаря расторопности городской прессы, заблаговременно известившей население данного района о проведении необходимых ремонтных работ на прогнившем участке электросети. Из объявления также следовало, что подача энергии здесь возобновится не ранее двух часов ночи. Это в наши дни такие работы производятся быстро и незаметно, а тогда – полвека назад – технология была не столь совершенной и это обстоятельство, наряду с иными, тоже поспособствовало осуществлению задуманного нами дерзкого плана. (К слову сказать, я позволю себе здесь небольшое отступление. В истории нашей великой страны где-то на рубеже девяностых годов прошлого столетия был критический момент, когда ее развитие, как и развитие планеты в целом, могло пойти по иному, неверному и пагубному пути. Тот кризис ценой неимоверных усилий был, в конце концов, преодолен, но повернись все иначе... Вот тогда сидеть бы нам, – в одночасье люмпенизированному образованному большинству, или, по выражению одного сильно прошумевшего в ту пору писателя-эмигранта о котором нынче мало кто помнит, "образованщине", – из года в год по своим погасшим кухонькам холодными и голодными зимними днями и ночами, а загодя объявляемые при советской власти в городской печати предупреждения о профилактических и текущих ремонтах электросетей показались бы не неудобством и коммунистическими кознями, а верхом наслаждения. Но это так – между прочим). С высоты четвертого этажа вглядывался я в тихую ночную улицу, парившая высоко над облаками луна не отражала более света, в мире царили сон и тьма, лишь считанные окна в больших домах напротив отбрасывали вовне унылую, еле заметную желтизну, будто там плавились и догорали свечки полузабытые дремлющими хозяюшками своих крохотных изолированных вселенных. И только в узком проеме между окрестными каменными громадами, где-то далеко, за широким оврагом, равнодушно мерцали светлячки городских огней. Дома, дома... В одной из таких громадин, стоявшей, правда, совсем рядом, совместно с родителями обитал и я, и с трепетом ожидавший меня Антончик, Антоша, Антон, мой самый близкий друг... Ситуация складывалась, – как и было нами предусмотрено, – весьма благоприятная, так как родители Антончика находились в зарубежной турпоездке из тех, от которых невозможно бывает отказаться, его бабуля наверняка давным-давно уснула, мои же предки, вполне доверявшие мне как человеку повзрослевшему, были предупреждены, что эту ночь я провожу у своего друга по причинам не столь уж важным, уже забытым, но связанным с будущей экзаменационной сессией достаточно сильно для того, чтобы не возбуждать ненужных подозрений. Меня, приникшего лбом к прохладному стеклу, охватило невиданное дотоле ощущение причастности, может точно такое владеет разведчиком-грандом перед началом одной из тех тайных операций, от исхода которых зависит итог военной кампании или ожесточенного политического противоборства. Каюсь, в голову без удержу лезли высокие слова, мысли принимали облик ложных афоризмов. Я был действительно молод.

   Отдышавшись, я наконец отошел от окна и, приблизив запястье к глазам, нажал на кнопочку заморского дива – новеньких электронных часов, полученных в подарок от вернувшегося из Японии дальнего родственника со стороны матери, сотрудника нашего торгпредства. Такими тогда не мог похвастаться ни один из моих друзей. Дисплей мгновенно отреагировал возгоранием маково-алых цифирек: 00.16.27. Это означало, что в запасе у меня оставалось около полутора часов – вполне достаточное время для достижения намеченной цели. Мне были хорошо известны и расположение комнат в квартире, и, конечно же, местонахождение канцелярского сейфа, в котором владелец квартиры, – наш старший товарищ и доброжелательный наставник, – наряду с другими ценностями должен был хранить, очевидно, и весомую часть присвоенных им деньжищ.

   Мало-помалу глаза привыкли к темноте и мне стали заметны контуры дверного проема, ведущего прямиком в кабинет Хозяина. Прихрамывая, боль в коленной чашечке еще давала о себе знать, я доковылял до двери, нащупал ручку и, повернув ее, вошел в комнату. Хозяин любил величать ее респектабельным иностранным словом – кабинет (а ну, пошли ко мне в кабинет, дернем по стаканчику, бывало, говаривал он будучи в приподнятом настроении. Ну а по мне, так следовало бы называть замкнутое и чопорное помещение, пригодное для разного рода умственных занятий, то есть занятий бесконечно от Хозяина далеких, если только не принимать за таковые усилия, затрачиваемые им на подсчеты, необходимые для подведения итогов очередного удачного финансового ловкачества). Итак, предварительно убедившись в том, что единственное выходящее во двор окно достаточно от меня удалено и вынув из кармана старенькой холщовой курточки фонарик "Лекланшэ" (на сей раз сувенир от однокашницы, успевшей по большому блату и на зависть всем погостить в Париже у давным-давно отбывшего из родных краев дяди-эмигранта), я направил его лампочкой вниз, включил, и затем стал осторожно приподнимать таким образом, чтобы луч ненароком не скользнул по окну. Вскоре свет выхватил из душноватой тьмы массивный, обтянутый добротным сукном стол и мягкое кресло-вертушку за ним. Обогнув стол я устроился в кресле, рассеянно прошелся лучем по обложке лежащего передо мной контрабандного иллюстрированного журнала не совсем приличного содержания, глубоко вздохнув откинулся на спинку кресла и, выключив фонарик, спрятал его обратно в карман. Ладони в перчатках стали липкими от пота, но я заранее обещал себе не обращать на подобные мелочи внимания. Мне надо было немного передохнуть, прийти в себя. Высокие мысли незаметно улетучивались из сознания постепенно подменяясь иными, куда менее привлектельными. Воображение мое вновь разыгралось. О боже, какая разразится сенсация если провалюсь, подумал я, искренне не предполагая, что даже при столь позорном провале нашей авантюры, в мире не произойдет решительно ничего такого, чего не происходило раньше. Влепят мне лет семь, никак не меньше, продолжал думать я, родне со стыда и страху нос некуда будет казать, а друзья-подружки поначалу просто не поверят в случившееся. Такой фортель, такое коленце, и от кого, от меня, такого смирного и законопослушного типа! Покручиваясь в удобном кресле, я представил себе скорбный облик некоего долговязого зануды – секретаря комсомольской организации факультета, затем перед моим взором возникло осуждающе строгое лицо заместителя декана по учебной части и я даже поежился от страха. Все может закончится плачевно и очень даже просто. Как будто все мелочи учтены заранее, всё предусмотрено, но для слепого случая место под солнцем может найтись и глубокой ночью. Может быть, именно в эту секунду названивает по милицейскому ноль-два преисполненный обостренным чувством гражданского долга прохожий, заметивший чудом вырвавшийся из темного дотоле окна случайный лучик света, а может неладное почует один из припозднившихся соседей Хозяина, встретив меня на лестнице уже после того, как я выберусь отсюда. Еще было время махнуть рукой на задуманное и уйти тем же путем, что и пришел, но меня ждал Антон.

   Да, меня ждал Антон и это было непреложным фактом. Антон, Антоша, верный друг моих детских лет... Правду, к концу наши отношения были уже не те. Он опередил меня на пять лет. Авария произошла на багебском участке шоссе "Пастораль". Его серебристо-стальной джип "Вольво-Круйзер" врезался во встречный трайлер, и когда изуродованное тело Антона, кровь и кричащее мясо, наконец извлекли из-под смятых форм дюралевидной стали, было уже слишком поздно. Водитель трайлера отделался увечьем. Экспертиза пришла к заключению, что джип летел по шоссе со скоростью, значительно превышавшей установленный правилами предел. Незадолго до моей кончины супруга Антона подробно рассказала мне, куда он так мчался с загородней дачи. Так уж вышло, что именно тогда она с нетерпением ждала в их городской квартире его приезда. В Тбилисской опере гастролировала "Ла Скала", вечером им предстояло насладиться бархатным тенором Пармуцци и несравненной колоратурой Лобелли, вот он и спешил, боясь опоздать на представление – ведь еще надо было успеть выбрать из кассы заказанные ими билеты. Кстати сказать, супруга Антона, благородная женщина, всячески пыталась исключить судебное разбирательство, но добиться этого ей так и не удалось.

   С самых ранних школьных лет Антон и я, будучи одноклассниками, составили сцепленную пару отчаянных спорщиков. Жили мы в одном доме, наши родители хорошо знали друг друга, и нам тоже суждено было подружиться. Спорили мы отчаянно, изо дня в день, до хрипоты и поздней ночи. Коль скоро мы были и соседями, и ровесниками, то и в школу нас отдали одновременно. Наши юные души радовались одним и тем же детским забавам и играм, и первые споры тоже были детскими и беспечными. Мы подрастали, переходили из класса в класс, и вместе с нами наши споры подрастали тоже. Со временем коснулись они вещей уже и вовсе непустяшных: спортивных новостей, ковбойских фильмов, относительных достойнств наших однокашников, а иногда и девчонок, на которых мы, как и полагалось, посматривали свысока и даже, пожалуй, с некоторым пренебрежением. С взаймным благожелательством сосуществовало и сравнительно безвредное соперничество в учебе. В нем никак нельзя было признаваться вслух, но из-за этого соперничества мы, бывало, потаенно ожидали когда же споткнется вызванный к доске учителем "конкурент". Какими же мы были все-таки дурачками!

   Есть что-то общее между незрелым детским восприятием мира и старым школьным учебником, все изложенное в котором когда-то принималось за бесспорную истину, а на поверку оказалось, что несмотря на освященность размеренностью учебно-педагогического процесса, учебник частью лжет, а частью – поверхностен и неточен. Так и в ту светлую пору. Билет на футбольный матч или пропущенный заболевшим учителем урок представлялись нам вершиной человеческого счастья, а редкий родительский нагоняй за схваченную невпопад двойку казался событием вселенского размаха. Теперь-то мне яснее ясного, что у радостей, горестей и страхов совсем иная цена, а детство было безоблачным – ни голода, ни холода, ни лишений.

   Ну а потом... Потом мы повзрослели, повзрослели и проблемы вокруг которых мы вращались.

   Раньше все было предельно ясно. Как наяву вижу себя за исцарапанной партой в перепачканном фиолетовыми чернилами сероватом школьном пиджачке. Рядом уткнулся в тетрадку известный всему честному мальчишьему люду маменькин сынок, а передо мной сидит нескладная тощая девчонка, обладательница самой длинной косички в классе, просто грех не дернуть, невыносимая кривляка и зараза. Взрослые поддавались определениям с еще большей легкостью. Вот сосед по лестничной площадке – пожилой человек со смешной лысиной на острой макушке и зануда каких поискать, вечно он мешает гонять мяч во дворе, ему, видите ли, шумно; зато жилец с пятого этажа – великолепный дядя, время от времени осеняющий нас обильным леденцовым дождем. А как изменили всех всего несколько лет! Маменькин сынок незаметно преобразился в умницу, беседа с которым обогащает внутренне, чувствуешь, что время потрачено не зря; кривляка удивительнейшим образом перевоплотилась в очаровательную, еще не вполне оформившуюся девушку, за которой увиваются все уважающие себя "мужики" нашего класса, но, увы, безуспешно. Оказывается, что лысый зануда с лестничной площадки – всеми уважаемый ученый, труды которого приобрели известность далеко за пределами республики, а сосед с пятого – всего лишь спекулянт дефицитными книжными изданиями, так сказать, коммерсант с интеллектуальным уклоном. Внешний мир засверкал яркими гранями, привычные будто-бы понятия наполнялись новым – радужным и неожиданно неисчерпаемым содержимым. Прежняя, плоская и двумерная картина мира блекла и исчезала, растворяясь в пространственном отображении окружающей действительности. Жизнь представала сложной как шахматная комбинация и многообещающей как первая газетная полоса.

   Отсюда, из-под могильной плиты, в сгинувшую навсегда реальность верится все же не лучшим образом и, во всяком случае, вера эта требует постоянной подпитки. Громоздкая конструкция моей памяти поддерживаема прежде всего Мыслью, ведь незыблемые когда-то истины при ближайшем посмертном рассмотрении оказались зыбкими и неустойчивыми, и вся прожитая жизнь кажется отсюда одним большим детством. Что ж, спасибо и на этом, не мне выказывать неудовольствие подобным оборотом событий, наверное только так и можно после физической смерти: – вспоминать отрешенно, как-бы переигрывая заново все прошлое, весь жизненный процесс. Невозможно избежать совершенных когда-то ошибок, смерть не всесильна, зато ошибки вполне поддаются анализу и переоценке. Существует очень небольшая вероятность того, что в грядущих исторических исследованиях или посвященных минувшей эпохе псевдоисторических опусах, появятся строки в которых будет правильно отражена моя персональная роль государственного деятеля эпохи мирового кризиса. И вовсе не только по причине моей никчемности, не только потому, что мне довелось быть всего лишь статистом на политической авансцене своего времени, но и потому, что мои современники слишком хорошо умели прятать концы в воду. Но если вопреки прогнозу, чуду все же суждено произойти, то мой еще не родившийся, по всей вероятности, биограф вряд ли обойдется без сакраментальной фразы вроде: "Имярек формировал свое общественно-политическое сознание на историко-географическом фоне Грузии семидесятых годов двадцатого столетия". Некоторая тяжеловесность этого предложения, надо полагать, будет сглажена, но смысл, убежден, останется именно таким.

   Но я поневоле отвлекся, – канва поветствования подобна красивой женщине, так же непостоянна, сама того не желая. Итак, меня ждал Антон и я никак не мог его подвести. Еще раз бросив взгляд на часы – 00.30.12 – я поднялся и, вытащив из кармана небольшую связку ключей, подошел к сейфу. То, что один из этих, свободно болтавшихся на брелочке с изображением похищающего огонь у богов Прометея, ключей подойдет к замку, не вызывало у меня сомнений. Существовала, правда, теоретическая возможность того, что встревоженный потерей связки Хозяин, перед тем как улететь, успел таки врезать в сейф новый замок, но начать, в таком случае, ему следовало бы, пожалуй, с входной двери, которую я только что легко миновал. Подбадривая себя я начал пробовать один ключ за другим, и – о, счастье, – несколько попыток спустя замок поддался, все мои страхи развеялись как дым, и вскоре небольшой железный сейф стоял передо мной с распахнутой дверцей, слегка похожий на покинутого врачем и в бессильной злобе нетерпеливо ерзающего в зубоврачебном кресле беспомощного пациента. Беспечный дантист, вместо того, чтобы спешить изо всех сил к исходящему слюной отчаяния больному, заговорился с приятелем в коридоре. В этот момент я позволил себе слабо улыбнуться.

   Наши чаяния оправдывались. Явь, как ни странно, наяву же подменялась сказкой Алладина, и жить с этой секунды приходилось с ощущением этой подмены. Сытое чрево старенького сейфа почти доверху было набито тугими, перехваченными аптекарскими резинками пачками банкнот. Пододвинув к сейфу ближайший стул и положив на него включенный фонарик, я стал внимательно осматривать содержимое чрева. От угадывавшегося даже в полутьме многоцветья купюр разных достойнств захватывало дух и рябило в глазах, но, быстро подавив в себе зачатки сумеречного восторга, я начал смахивать пачки в раскрытую пасть загодя подставленного портфеля. На часах загорелось – 00.36.01. Портфель я предусмотрительно захватил очень вместительный, с множеством различных отделений, явно рассчитанный на солидного мужчину с положением, а не на амбициозного и наивного юнца, каковым я тогда и являлся. Каких-то пять с небольшим лет спустя, я приобрел новый портфель, чуть поменьше размером, зато помоднее и подороже. Новый портфель был сугубо мирным, в нем всегда лежали бумаги и книги, лишь изредка бутылка пива или водки, – то было лучшее время в моей жизни, время науки и познания мира. В ту пору я учился в аспирантуре и жил в Москве, а портфель купил себе в универмаге "Москва" что на Ленинском проспекте, неподалеку от общежития в котором обитал. До политики тогда было высоко и далеко, в лаборатории часто приходилось задерживаться часов до одиннадцати, а то и позже (в полночь меня обычно выгонял институтский вахтер), а выпадавшее мне в промежутках между экспериментами свободное время использовалось для походов в кино, реже в театр, для общения с девицами, дружеских попоек, футбола, шахмат, в общем – почти сплошная гармония и никакой политики. По моим тогдашним, весьма поверхностным наблюдениям, она по-настоящему вторгалась в жизнь обычных людей только тогда, если те уж очень просили ее об этом. Как сейчас помню: за тем, мирным портфелем я простоял в очереди минут десять, касса безразлично выплюнула чек, я сказал "спасибо", съехал на эскалаторе вниз и, натянув ушанку покрепче, вышел на мороз. Вечерело, разноцветные лампочки весело перемигивались и их гирлянды придавали тяжеловесному кубу универмага нарядный и воздушный вид. Напевая про себя окуджавскую песенку о виноградной лозе и нещадно перевирая мотив, я медленно пересек проспект около Физического института, свернул к улице Вавилова и вскоре натужно отворял массивную, отблеск архитектурных излишеств сталинизма, институтскую дверь. То было другое время и другой портфель. А сейчас важнее всего было поглубже запихнуть вовнутрь неподдающиеся тугие пачки. С этим мне удалось справиться довольно быстро, но последняя из них, состоящая целиком из двадцатипятирублевок, все мешала закрыть мне портфель и, таким образом, оказывалась лишней. Я и так старался, и эдак, но ничего не получалось. Разволновавшись, время-то бежало, я начисто – и может к лучшему, – забыл о существовании карманов. Наконец я решился оставить злополучную пачку в сейфе. Пробормотав сквозь зубы, на мелкие, мол, расходы, и справившись, наконец, с основательно разбухшим портфелем, я запер опустошенный сейф и опустил связку ключей в карман. Возникшая тут же естественная мысль вновь открыть сейф и, забрав пачку, использовать карман по прямому назначению, была немедленно подавлена моментальным усилием воли, чем я, признаться, горжусь до сих пор.

   Дело было сделано – 00.55.27, пора было убираться отсюда. Прежде чем покинуть квартиру окончательно, я лишний раз удостоверился в том, что на улице все еще темно. Затем приложил ухо к двери, отчаянно пытаясь уловить в подъезде какой-либо подозрительный шум. Так ничего и не услышав, я решился выйти. Теперь легонько прихлопнуть дверь. Так, с дверью покончено. Не надо оглядываться! На лестнице, слава Богу, никого, – 01.00.35. Вот и подъезд уже позади. Вперед, смелей! Боятся уже нечего, улицы пустынны, на моем коротеньком пути встреча с редким милицейским патрулем и, тем более, с грабителями, маловероятна. Это ничего, что руки вспотели и немного дрожат, никак не могут успокоится, вот ведь и наш дом уже виднеется, выглядывает наружу темными бойницами окон и, вроде, глубоко убежден в удаче и полной безнаказанности своих заблудших обитателей...

   В это мгновение, немного раньше обещанного, вспыхнули уличные лампионы, и я горячо восблагодарил господа за то, что не попался с поличным на месте преступления.

   X X X

   А годы шли, зима – за зимой, весна – за весной. Топавшие в школу дурачки подрастали и, по мере того, как они росли, росла и их восприимчивость к злободневным событиям.

   Антон и я, мы оба, росли и воспитывались в интеллигентных семьях и потому такие свойства как абстрактно гуманистическое отношение к людскому роду и презрение к богатству приобрели, можно сказать, по наследству. Сносные, по тем временам, жилищные условия и относительная материальная обеспеченность (как я уже вспоминал, в годы нашей школьной юности отец заведовал отделом в крупном институте, да и родители моего друга были не последними людьми на своих университетских кафедрах), сослужили нам полезную службу, – да и как прикажете совершенствовать нравственные устои и мыслительные способности в тесных, голодных каморках. Семейная традиция, как видно, способствовала зарождению в нас того необходимого минимума гражданской совести, без которого все остальные человеческие качества теряют какой-либо позитивный смысл. Любая несуразность, ущербность или несправедливость окружающего мира отзывалась в наших сердцах самой настоящей, почти физической болью. Болью, которую острее всех способен ощутить именно Молодой Интеллигент. У меня, человека немало успевшего повидать на своем веку, нет сомнений в весьма взрывоопасном характере зелья, сотворенного из веры в светлое будущее для всего человечества и высокого образовательного ценза в пропорции один к одному (впрочем, в этом я един со всеми тиранами мира). Но это столь же искренняя, сколь и односторонняя боль. Лгать себе и другим Молодой Интеллигент невеликий мастер, но ему, увы и к сожалению, наряду с ясным видением общественной несправедливости присуще и непонимание того факта, что все блага жизни отнюдь не свалились на него с неба, и счет, рано или поздно, должен быть оплачен.

   На счастье, а может и на беду, не берусь судить наверняка, в юном возрасте мне довелось прочитать много хороших книжек. Наверное, все-таки на счастье, – лучше уж вовремя подвергнуться воздействию всевозможных бесполезных комплексов, нежели несколько позже превратиться в не ведающего сомнений чурбана. С толикой отнюдь не лживой патетики могу заявить, что я был взращен материнским молоком десятитомного издания детской энциклопедии, дальних странствий благородных героев Жюль Верна и Майн Рида, пьянящих ароматов доброй старой Франции описанной романтическим пером Дюма-отца, английского социального техницизма столь разнообразно представленного в творчестве Уэллса, развивавшей не только эрудицию, но и воображение фантастикой Шекли, Брэдбери, Лема и братьев Стругацких. За интересным прошлым человечества должно последовать счастливое будущее, – этот привлекательный тезис казался бесспорным, и его не могли поколебать ни безудержный, казалось бы, рост наркомании среди молодежи, ни цветущая как яблоня весной коррупция. Что ж, я был не первый и не последний в длинном ряду мальков, с радостью попадавших в идеологические сети с зауженными ячейками. Число моих маленьких радостей постоянно пополнялось вследствие заблаговременно произведенных подписок на "Литературную Газету" и "Вокруг Света", вечерних телепередач о жарких схватках между остроумными и бескомпромиссными членами Клуба Веселых и Находчивых, счастливых погружений в увлекательный мир, посвященный делам и судьбам героев эпох давно минувших, и, чего греха таить, чтения популярной политической литературы тоже. Все это, да и наряду с этим многое другое, постепенно как бы затягивало меня в водоворот особого искусства – искусства взгляда, искусства смотреть на запутанный лабиринт мировых хитросплетений сверху вниз. Много позже мне, правда, пришлось нехотя признать, что задачи проистекающие из канонов этого искусства, как правило, не имеют и не могут иметь решения, но когда-то отчаянные попытки совладать с ними привели меня вот к какому выводу: моя дорогая и глубоко чтимая родина – Грузия – от равнин Колхиды до гор Сванетии, и от речки Псоу до пастбищ Ширака, все-таки не более чем Дом среди других, весьма схожих, хотя и различающихся размерами и убранством Домов. Мой Дом. А в нем множество всяких клетушек-комнатушек, и в одной из них волей провидения нашлось местечко и для меня. Конечно, забота о чистоте помещения входит в обязанности каждого сознательного грузина, но Дом, сам по себе, никоим образом не может являться альфой и омегой мирового порядка. А раз так, то и положение дел в Доме не может служить истинным критерием соотношения сил в области, которая и нынче во многом остается для меня "белым пятном", в области постоянной и изнурительной борьбы идей в современном мире (термин "современный" использован здесь мною в расширительном смысле; я имею в виду и Большой Мир времен моей юности, и Большой Мир так недавно оставленный мной навсегда, желая таким образом указать на количественный, в основном, характер изменений, происшедших за этот период на планете). Но до идеологического комфорта было еще неблизко, мне пришлось пойти дальше. Со временем я стал придерживаться точки зрения, согласно которой судьба того или иного народа, той или иной нации, не всегда, вообще говоря, должна решаться самим этим народом или этой нацией, и бывают ситуации, когда вполне оправданно вмешательство извне; следует с некоторыми несущественными оговорками признать примат идейных ценностей над чисто национальными, да и то, что народа-монолита нет и не может быть в природе. Соответственно стал я понимать и роль международного права в мировой политике, роль подчиненную мировоззренческим концепциям и статегическим интересам тех или иных держав. То немногое, что я знал о церкви, никак не располагало меня к вере, потребность же верить во что-либо сложное, значительное и высокое, между тем, была и неутолимой, и неутоленной. Ну а поскольку я, с одной стороны, выражаясь словами известного поэта-громовержца "жирных с детства привык ненавидеть", а с другой – вполне искренне желал человечеству добра и процветания, то наиболее пригодной для себя идеологией безоговорочно признал коммунизм. Так, как я его в то время понимал. Разве это не счастье – жить и работать ради великой цели, обещающей людям, всем без исключения, благоденствие и справедливость? Что вообще может сравнится со столь упоительной целью? Заодно добавлю, что по причине лет младых я решился взвалить на себя и личную ответственность за успех или неуспех дела коммунизма в мировом масштабе – абсолютно идеалистическая точка зрения гусара-одиночки, – хотя и не представлял себе сколь-либо отчетливо контуры этой так и неосуществившейся по сей день формации. Не представляю я этого в полной мере и сейчас, совершенно справедливо полагая, что люди будущего сами разберутся что к чему. Но разумный скептицизм приходит с возрастом, а тогда коммунизм был для меня понятием обыденным до ясности, только руку протяни как следует и забери во-он с той далекой полки, и столь нигилистическое отношение к философскому наследию титанов, – родоначальники ведь и сейчас еще считаются таковыми, – можно объяснить разве что моей неопытностью и почти дремучим невежеством. Но, что ни говори, а сердце мое было отдано коммунизму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю