Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"
Автор книги: Георгий Лорткипанидзе
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
Древо посаженное и выращенное Председателем плодоносит вот уже более семи лет. Система всеобщего взяточничества в какой-то степени оправдывает себя. Дары сосредотачиваются в специально оборудованном хранилище, раскинувшемся на территории в двадцать гектаров, и никто об этом, кроме самых верных его друзей-соратников и дрожащих за свою шкуру министров ведать не ведает. Даже управляющий хранилищем и его немногочисленные технические сотрудники. Правда ходят по углам странные и нелепые слухи о продажности могущественных министров могущественного Федерального Правительства, но личное бескорыстие любимого Председателя никто и в мыслях не ставит под сомнение, и из этого обстоятельства Председатель также извлекает кое-какую выгоду. Именно выгоду, потому что один из его несгораемых сейфов битком набит доносами и жалобами на членов Объединенного Совета. Как правило он не дает этим доносам и жалобам хода и только крепче держит в узде послушания свою нечестивую команду. Приятно все-таки быть Верховным Арбитром! Председатель не собирается вовсе недооценивать дедуктивные способности отдельных дошлых элементов, но всегда сохраняет спокойствие олимпийца, ибо отлично понимает, что ни один, даже самый дошлый из дошлых борзописцев не в силах привести убедительные доказательства причастности Председателя к темным делишкам его министров. А между тем механизм работает как часы. Председатель принимает подношения исключительно от министра финансов и только в присутствии Директора Службы Безопасности, и, в надлежащие сроки, созывает своих экспертов. И происходят чудеса: картины возвращаются в Эрмитаж и Уффици, на отвоеванных у дельцов участках земли возводятся детские садики и разбиваются скверы, довольные рабочие смело занимают места за штурвалами личных геликоптеров – и так продолжается уже семь долгих лет. Шумливая, но вполне доброжелательная большая пресса умиленно подхлопывает каждому из его редких публичных выступлений, а когда редкая депутация Парламента все же поднимает вопрос о разгуле коррупции, он мягко обещает провести расследование и наказать правительственного чиновника, если действительно удастся доказать его вину. Иной раз замять дело не удается, вину действительно доказывают, и тогда виновника быстренько удаляют со сцены, самое большее на что он может рассчитывать – пара холодных строк в бульварной газетке. И все идет своим чередом. И не о чем сожалеть. Никакими другими средствами воспрепятствовать разгулу коррупции он не мог, а мириться с ней не хотел.
Председателя не особенно тревожила вероятность утечки информации из правительственного колодца. Случись невообразимое и посмей какой-нибудь министр, из смещенных или ныне действующих, вопреки всему поплыть против течения, вряд ли бы он чего добился. Обман был слишком грандиозен, чтобы хоть один из депутатов Парламента рискнул принять за чистую монету порочащую высокопоставленных сановников информацию без тщательной проверки, которую, конечно, без председательского содействия невозможно было бы провести. Опыт подсказывал Председателю, что попытки возбуждения подобных скандалов не разрастутся до размеров политического бедствия, ибо никакая система власти не заинтересована в разглашении ее альковных тайн. Но в эти минуты он сильно засомневался в качестве своей внутренней правоты. Полезли из под земли эти вооруженные до зубов чертовы твари, и кто знает, какие только новые испытания не выпадут на долю человечества; возможно, что отныне все его поступки будет определять жестокая необходимость длительной и кровавой борьбы, и что-то тогда придется сказать людям? Не его министрам, не депутатам, не умным до приторности журналистам, не лощенным государственным промышленникам, а народу – тому самому народу от имени и во имя которого они действуют, и который прекрасно чует своим безошибочным нутром какие сявки и пакостники заседают во всех этих бесчисленных комиссиях и особых совещаниях, опутавших мягкими, но прочными щупальцами частную жизнь и личное благосостояние так называемых "маленьких людей". Куда там всем этим "маленьким людям" разного цвета кожи разбираться в тонкостях душевного склада Председателя, что им до того, какими средствами вынужден он охранять сокровищницы человеческого духа, изымать у лихоимцев хотя бы часть награбленного, да еще и так изымать, чтобы о всей правде никто не догадался. Разразись всепланетный конфликт, и каким-то образом придется те самые миллиардные массы, с мнением которых до сих пор не приходилось по настоящему считаться, мобилизовывать на еще более страшную войну, чем третья ядерная. Конечно, человечество будет бороться, к этому его призовет прежде всего инстинкт самосохранения, но, если карты раскроются, для его правительства не найдется места в этой борьбе. Ведь если посмотреть правде в лицо, всех их только терпят. Черт с ними, думают все эти миллиарды, пусть их, пускай набивают себе карманы и обжираются как свиньи, зато и нам кое-что перепадает с пиршественного стола, сколько хорошего в жизни, сколько веселья, и оно не подвластно какому-то там правительству, да и жизнь с годами стала полегче, голода почти нет и скоро, наверно, совсем не будет, вон у скольких уже цветные стереовизоры и видеофоны, плазмомобиль постепенно превращается в предмет ширпотреба, тысячи семей проводят уйкэнд в лунных диснейлэндах, благосостояние обречено на медленный, но все же рост, и черт с ними, с этими типами из Совета и Парламента, и с их жалкими пособниками из информационных агентств, пусть себе бесятся с жиру, тешут себя и своих детей, лишь бы не было войны и неожиданных арестов, была бы спокойной ночь, а с утром и днем мы справимся и сами. Именно так они и думают – пусть все продолжается как заведено, – лишь бы не разбушевалась война и не возобновились массовые репрессии. Что ж, до сих пор он обещал им мир и покой, всем этим добропорядочным гражданам, на которых экстремисты наводили куда больший страх, чем паразиты из административного аппарата. Обещал, и как мог выполнял свое обещание. Ну да, – думает Председатель. – Я не только посылал экспедиции на Венеру и Марс, я дал им мир и покой, я стал фельдмаршалом мирового мещанства, и надеялся что обойдется, что время работает на меня, что когда-нибудь потом проблема коррупции сама по себе отойдет на задний план, а сейчас выясняется, что времени нет. И надо искать и находить высокие слова, не может же Совет отказать человечеству в лозунгах военного времени! В конце концов Великая Хартия всего лишь конституционный документ, отвечающий интересам эпохи реконструкции, для фронтовых условий она непригодна – а линия фронта завтра, быть может, будет проходить по каждой квартире и вдоль каждой улицы. И если переговоры с эти коричневыми тварями будут сорваны, то придется встать перед зеркалом и плевать себе в лицо: поручать взяточникам произносить высокие слова о чести, трусам – разглагольствовать о самопожертвовании и героизме, старым развратникам – поучать других морали, отпетым ворам – наладить снабжение население. А ему останется только стоять перед зеркалом и плевать себе в лицо, кто тогда вспомнит про возвращенные всемирно известным галереям бесценные полотна, про бассейны и загородние дачи переданные сиротам и престарелым в безвозмездное пользование, про геликоптеры для рабочих и крестьян, про жирные премии для деятелей науки и культуры. Сколько благ оплачивала введенная им система полулегального взяточничества, а те кто стригут купоны наивно полагают, будто все происходит само собой. Фигушки с два – само собой! Все они получают проценты с того добра, что он и его немногочисленные друзья железной рукой отбирают у всех этих министров, министериаль-директоров, статс-секретарей и продажных писак, но разве поймет кто-нибудь... А что касается честных людей – честные люди привыкли получать за труды чистыми деньгами, а он подкармливал их грязными, вонючими банкнотами, и "чистюли" будут винить его, пожалуй, громче, чем мелкая сошка. Да и кто поверит, что к его рукам не прилипло ни единой крошки, что его родня избежала соблазна присвоить государственное добро, что его ближайшие соратники не обогатились подобно своим коллегам по Совету? Никто решительно, такого безжалостно засмеют. Верно, он не ожидал, не мог предвидеть, что подземные твари потянутся к солнечному свету, но ведь не зря говорят – ошибка вылезает с той стороны, откуда меньше всего ее ожидаешь. Вот он уже произнес – неслышно, нехотя, только подумал, но все же вышептал это противное слово "ошибка". Какой тягучий, солоноватый, медно-кровавый привкус у этого слова – особенно если занимаешь пост Председателя и не можешь ни перед кем покаятся, даже перед Радой, и чего только ей о нем не порасскажут когда она подрастет и поползут разные слухи. Слухи! Как часто, однако, не бывает дыма без огня! Директор Службы Безопасности – его близкий друг и чистейший человек – не утаивает от него горькой правды и его откровенные доклады помогают Председателю видеть мир таким, каким он и является в действительности. Все-таки я из породы тюфяков, – подумал Председатель грустно. – Сколько раз я одергивал себя когда мне хотелось обложить Директора последними словами, как следует выругать за то, что он никогда не лжет и не подыгрывает мне, пересказывает гнусные анекдоты, не прельщает розовыми туманами, даже родственников моих не щадит, называет черное черным, знакомит с общественным мнением, не тем, которое выплескивают на божий свет газеты и стереовизоры, а с реальным, настоящим, кидающим за глаза звонкую фразу:"продажная свора", говорит мне правду о людях, которые лезут мне в душу, для всех этих господ Директор просто председательский доносчик. Но Председатель тут же спохватывается – дело все-таки не в том, что они друзья, а в том, что без Директора он как бы без глаз, ушей и рук одновременно. Нельзя гневаться на человека, на которого должен положиться в трудную минуту, и без которого ты, вдобавок, как без глаз, ушей и рук. И он вынужден сдерживать себя – хоть он и Председатель, а Директор всего лишь один из правительственных чиновников.
Если бы только он в свое время не струхнул по-настоящему помериться силами с этим сбродом. Если бы только он рискнул изменить выдвинувшему его истэблишменту и опереться на объявленные несуществующими социальные низы. Если бы только... Сколько всяких если. Но ведь он ведал и одобрял. Его поставили у руля Всемирной Федерации и он правил ей как положено. Неплохо правил, оттого-то его и не свергли тогда, когда сделать это было куда легче, чем сейчас. Пристрелили бы на охоте – и кранты. В гордыне он надеялся справиться и с сыростью в фундаменте, и с трещинами на фасаде. И кабы не пауки – как знать, может и обошлось бы. Ну а пока единственная надежда его правительства – переговоры. Конечно, решение о вступление в переговоры с Регулом принималось с соблюдением всех писаных правил – на переговорах настоял Объединенный Совет, свое добро дал Президиум Парламента, – но истинная причина того, что космолазеры не испепелили колонию пауков сразу, – это нынешнее политическое положение в Федерации. Пауки слишком чужды всему человеческому и, кроме того, кое в чем выдали себя. Они заинтересованы в сотрудничестве уже только потому, что на суше им не закрепиться, не позволит их собственный организм, ну а безнаказанно крушить планету не только не в их интересах, но, пожалуй даже, выше их возможностей. Ему уже доложили, сколько прыти и энергии пришлось им истратить для того, чтобы полностью освободить от джунглей территорию Пятна – энергозатрата была столь велика и непроизводительна (на кой ляд им вообще далась эта колония?), что ее можно объяснить, скорее всего, намерением пустить человечеству пыль в глаза. Что ж, примем их игру за чистую монету. Мещанам, которые благодаря ему укрепились у кормила власти, не по плечу большая война за общечеловеческие интересы, а удалить их сейчас, он, пожалуй, не может, разве что если громко хлопнув дверью уйдет сам, но это означало бы оставить человечество без политического руководства в самый драматический момент. Отдать паукам в клешни такие козыри, которые обеспечат им наивыгоднейшие позиции в самом начале конфликта. И пусть уж лучше он принесет себя в жертву собственной совести, чем преподнесет паукам человечество на блюдечке с голубой каемочкой. Какой он ни есть, он все же пастырь, и он отвечает за свою паству. Сейчас уже поздно принимать какие-то принципиально новые решения в сфере высокой внутренней политики, дипломатический зондаж поручен опытному чиновнику, карьерному дипломату набившему руку на урегулированиях всякого рода региональных конфликтов среднего масштаба. Председатель принял дипломата несколько дней назад, ознакомил его со стенограммой последнего заседания Объединенного Совета и, напоследок, лично проинструктировал. "Никогда не забывайте, что вы представляете все человечество, – напутствовал Председатель своего посланца. – Держитесь гордо и достойно. Они с самого начала должны понять, что мы не просители. Не стесняйтесь настаивайть на своем и помните: в наших арсеналах все еще достаточно оружия для того, чтобы разорвать земной шар на части. Постарайтесь ликвидировать инцидент с нашими летчиками таким образом, чтобы возложить на пауков хотя бы часть ответственности за него. Передайте им наше принципиальное согласие на экономические переговоры, но ни в коем случае не поддавайтесь на лесть и шантаж. Если первая встреча пройдет гладко, затроньте вопрос о дальнейших контактах. По возвращении подробно опишите с кем имели дело как в физическом, так и в психическом отношениях. И, наконец, предложите им обменяться миролюбивыми жестами, – и он положил руку на старый кольт образца 1911 года. – Баш на баш, мы им показываем кое-какое оружие, пусть устаревшее, а они то же самое показывают нам. Скажите им, что обмен оружием у человечества – некоторый символ доверия. И что по таким символам Совет тоже будет оценивать меру искренности противника, пардон, высокой договаривающейся стороны, – тут Председатель усмехнулся. – Таким путем мы надеемся хоть что-то узнать об их технике и материалах". Когда дипломат с его разрешения поднялся и уже готов был направиться к двери, Председатель, будто о чем-то вспомнив, неожиданно окликнул его. "Еше одно, – сказал Председатель хищно заглядывал посланнику в глаза.– Заявите им, что в основе всех переговоров может быть только принцип невмешательства во внутренние дела друг друга. Если они посмеют вторгаться в эфир или пользоваться нашими коммуникациями связи без нашего согласия, как это имело место в момент нашего первого знакомства, то мы прекратим с ними всякие сношения. Мы готовы предоставить им в пользование одну-единственную, хорошо охраняемую от подслушивания любопытными бездельниками частоту, которую они в дальнейшем смогут использовать для связи с нашим правительством. Передайте им, что это условие обсуждению не подлежит. Мы не позволим никому, ни на земле, ни под землей, туманить нам мозги фашистской пропагандой и морочить слабые головы россказнями про бедных глупых червей. Они должны понять, и здесь многое будет зависеть от вашего поведения, от того, как вы будете держаться, что человечество, что бы они о нас там не думали, это не сборище трусов, а сообщество свободных людей, которым есть что терять, и которые в случае трагической необходимости готовы сражаться за матушку-планету до последней капли крови. Я не случайно доверяю вам столь многотрудную, беспрецедентную по ответственности и физически крайне неприятную миссию. Как в моей памяти, так и в памяти моих коллег – членов Объединенного Совета, все еще свежи героизм и мастерство проявленные вами при погашении конфликтов происходивших в прошлые десятилетия в разных регионах нашей планеты, а особенно, во время памятного Кашмирского кризиса, когда от вашей выдержки, энергии и дипломатического таланта зависела судьба сотен тысяч людей. Ведь в том, что правительству не пришлось тогда применить оружие, – а бомбить этих фанатиков мы принуждены были бы с воздуха, – почти целиком ваша заслуга. Так будьте же достойны той миссии, что поставлена сейчас перед вами. Удачи вам". Сказав это, Председатель устало улыбнулся и пожал руку человеку, которого, возможно, отправлял на верную смерть. Он не зря напомнил дипломату о Кашмирском кризисе, пусть шагает навстречу опасности с высоко поднятой головой. В действительности в том деле решающими были далеко не его усилия, но пусть так думает... На какие только хитрости не приходится пускаться руководя людьми! И как-же быть все-таки со взятками? Может разогнать к чертовой матери всю эту свору и начать все сначала? Теперь или никогда? Воспользоваться чрезвычайным положением и потребовать для себя чрезвычайных полномочий? Править посредством декретов и окончательно заткнуть рот прессе? Отменить Великую Хартию и ограничить прерогативы Парламента чисто представительскими функциями? Но время ли сейчас для этого? Да и сможет ли он, хватит ли сил? Как-никак ему уже за семьдесят. Как же быть?...
Председатель, погруженный в свою тяжкую думу, даже не заметил как проснувшаяся в неурочный час маленькая Рада, как и была в ночной рубашоночке с кружевными оборочками, забралась к нему в комнату и давно уже дергает ручкой дедушкин халат за широкий рукав. Потом он внезапно очнулся, перевел на внучку мутный взор – девочка даже отшатнулась от испуга – порывисто поднял ее на руки и обнял.
X X X
Друг мой, (Писатель любил пофилософствовать за чашкой крепкого цейлонского чая), друг ты мой сердешный, уж не кажется ли тебе, что писатель, – это нечто вроде лингвиста или учителя чистописания, и главное его достоинство – излагать свои мысли на бумаге без грамматических помарок? Нет, не подумай только, что я заранее ратую за неряшливость в письме. Но куда там гладеньким стилистам до бунтарей духа, до тех мастеровых нашего цеха, которые привыкли заправлять авторучки густой красной кровью вместо жиденьких чернил. Хм, Маяковский и ... грамматика – курам на смех. Кстати, друг мой, гениальный Хэм дружил с помарками, ничего не поделаешь, это доказано – не веришь, отсылаю тебя к Казенсу. Слышал что-нибудь о Казенсе? Ну так что ж: чем же лучше нас всякие эстетствующие грамотеи из окололитературных институтов? Красиво писать, увы! – это нередко красиво лгать. Господа лгунишки вовсю пользуються тем, что правда иной раз бывает и скучной, и пресной – и как бы они не старались разбавить своей преснятиной океан лжи, их кредо неизменно – да здравствует удобная неправда! Что ж, кричащим неправду во весь голос, к сожалению, не возбраняется писать красиво, но все равно – их жалкие, убогие потуги бросают тень на всю литературу. Спору нет, надо бы писать красиво и хорошо, вот только формалистика плохо уживается с «хорошо» и «красиво». Качество писательского пера оценивается в особых единицах: в интенсивностях пышных страстей на квадратуру страницы, в веере незавершенных видений, порождающих логическое замыкание в гибнущем под житейскими заботами читательском сердце, в поливариантности художественного образа и, разумеется, в таланте скрывать жестокую правду под красочными одеяниями ни к чему вроде не обязывающих вежливых словесных конструкций. Хорошему писателю иногда – не всегда – и читатель необходим особенный, превосходный. О да, слишком, слишком много второстепенных факторов. Одному мешает отсутствие способностей, другому – знаний, третий – панически чувствителен к критике, четвертый – великолепен, но его раскусила цензура, пятый – в лапах у издателя, потому что беден, шестой – вовсе не нашел издателя, седьмой – хворает, восьмой – родился слишком рано или слишком поздно, девятый – в плену художественной концепции, десятый гениально мыслит, но слова у него шипят как карась на сковородке. Все это так. Но – и это главнее всего – не лги красиво, а если уж никак нельзя без этого обойтись, – все же постарайся оставить правде побольше простора. И если лжешь, если другого выхода нет – лги так, чтобы за твоей ложью виднелась твоя боль. Чтобы читатель плакал над твоей судьбой. И тогда ложь перевоплощается в грозное оружие против поработителей духа. А настоящий писатель всегда вооружен. Даже если он сочиняет исключительно детские сказки. Есть на свете и такие страны, дружище, где моим братьям по перу и духу завязывают руки и напяливают шоры на глаза. Полиция держит их за малых детей за которыми нужен особый уход, и если детишки пошаливают, то их без лишних церемоний шлепают по мягкому месту. Тогда трудно. Но, к великому счастью, история оценивает писательский труд не по провалам, а по вершинам. А известно ли тебе, друг мой, известно ли, в какие моменты своей ветренной, непутевой жизни находит душа писателя гармоническое согласие с собой-единственной? Только в такие, когда смертельный страх перед будущим читателем уравновешивается верой в силу собственного таланта. Мы не вправе забывать о том, что произведение на создание которого затрачен год, а то и два, читатель одолеет за день, какое очевидное несоответствие, какая чудовищная несправедливость! Но веру в себя нельзя терять... И есть еще некое шестое чувство, любовь что-ли... Из написанного мной отчего-то мне всего дороже «Похищение огня», хотя с высокопрофессиональной точки зрения – сие далеко не лучшее из моих творений. Несмотря на то, что написал я этот роман довольно быстро, дался он мне с большим трудом, чем все остальное. Я люблю его перечитывать и каждый раз он читается чуточку иначе, не знаю кто из нас стареет быстрее... Впрочем, я не погрешу против истины если скажу, что «Похищение» выдержало испытание временем. Во всяком случае его охотно раскупают наши дорогие тбилисцы. Этому роману во многих отношениях повезло: во-первых – рукопись в редакцию принес писатель, который, несмотря на молодость, уже числился в сонме маститых; во-вторых – самые нетерпимые годы были еще впереди. Медико успела вовремя родиться, так же как за несколько лет до того успел появиться на свет бессмертный ныне Остап Бендер – а ведь еще немного, и великий комбинатор был бы похоронен на пыльной архивной полке, а Медико не спасло бы даже кесарево сечение. Но если на минуту забыть о политике, разве удалось бы мне так скоро протолкнуть свой роман в печать, будь он моим первенцем? Будучи отлично знаком с литературно-издательским миром, весьма и весьма сомневаюсь в этом. Как ни крути, а известная фраза о негорящих рукописях принадлежит великому оптимисту. Литературное крещение «Похищения» могло быть отсрочено на десятилетия, а могло и вовсе не состоятся. Но, к счастью, обошлось. Сейчас другое время, жить стало полегче, но по большому счету – а я не хочу признавать иного – время всегда одно и то же. Мы избранные, и нам часто мешали говорить, но ежели нам, по недосмотру или по удачному стечению разных обстоятельств, удавалось подать голос, нас слышали, а часто даже слушали. Мы избранные, а избранность – категория особенная. Пай-мальчикам создающим лубочные тексты с соблюдением всех грамматических и стилистических канонов, заказана дорога на Олимп, а мы, избранные, в глубине души все же храним надежду на наше посмертное восхождение. Если ты, друг мой, внимательно прочел «Похищение огня», у тебя хватило бы ума понять в чем состоит истинная ценность этого произведения. Нет, не в том, что на ее страницах воссоздана живая картинка грузинской глубинки первых послереволюционных лет – хотя и это важно; и не в том, что в лице Рамина наш читатель получил слепок типичного тбилисского интеллигента той эпохи – хотя и это представляет известный интерес; и не в том, что образ Медико излучает такое тепло, что под его влиянием, бывало, даже озлобленные на жизнь и людей преступники раскаивались и возвращались к нормальной жизни – я могу показать тебе их письма, если ты сомневаешься в этих моих словах. Нет, не в перечисленных мной «интересностях» соль, да и, говоря по чести, не знаю я – в чем она. Три десятилетия назад казалось – знал, а нынче – нет, не уверен. Много позже я полюбил страницы, которые считал и считаю спорными и несовершенными в чисто художественном отношении. Ну, есть там такие... будто целый год, или даже годы, десятилетия, спресованны в строчку, в абзац, в единую долю секунды: суть предельно ясна и любое добавленное слово оказывается ненужным. Только недавно я понял: вот такие страницы и строчки и есть настоящая литература. Дурной, ничтожный человек ненароком, единственно от нечего делать, прочтя их, пожалуй, мог бы задуматься о своей изломанной судьбе всерьез и даже загореться желанием совершить хоть одно доброе дело – по велению сердца, а вовсе не из стремления покрасоваться перед собой. Дорогие страницы и строчки. Согласен, батюшка, остальные тоже по-своему неплохи, иначе книга не получилась бы, но сегодня я их мог бы переписать заново, а те, дорогие, оставил бы без изменений. Иногда я думаю, как мог бы писать идеальный писатель? Как Толстой? Как Достоевский? Как Фолкнер? Как Маркес? Как кто-нибудь еще? Между прочим, хотя мне и кажется, что, подражать Толстому, Достоевскому или, скажем, Фришу в принципе легче, чем Маркесу или Кортасару – под словом «подражать» я подразумеваю возможность достижения формального сходства с глаголом их произведений, не более, – я вовсе не считаю, что мачете острее ножа, а Маркес более велик нежели Достоевский. Скорее наоборот, коли на то пошло. Латиноамериканская манера письма, вообще, на мой взгляд труднее поддается расшифровке, чем русская или европейская. Видимо, при прочих равных или почти равных условиях письма, качество разлитого в нем и раздробленного на мельчайшие молекулы мироощущения, сказывается на содержаний и обходится дороже самой причудливой – или самой косноязычной – формы. Под содержанием я менее всего имею в виду так называемый гражданский пафос произведения. К чему пафос – гражданственность все равно присутствует в любом сколь либо значительном произведении, даже если автор с пеной у рта убеждает окружающих в обратном. Она всегда тут как тут – в явном или неявном, в прямом или косвенном, в постоянном или преходящем виде. Даже обычная лирика, – излияния любовных чувств, ода женской красоте, воспевание ямочки на подбородке, – может превратиться в политическое оружие. Для этого достаточно опустить на страну ночь обыкновенного фашизма. А пафос... Иногда преданность правильным идеям приводит к ложным выводам, что поделаешь – недостатки суть продолжение наших достоинств, – старое и верное изречение. От ошибок не застрахованы даже великие. Вот мой литературный учитель Горький – на что уж великий был человек, но и его нет-нет да и заносило на крутых разворотах логики. В прогремевшем на весь мир его ответе американским корреспондентам – вам, наверное, попадались на глаза его "С кем вы, мастера культуры? " – Алексей Максимыч величал Чарли Чаплина однообразно сентиментальным и унылым фокусником. Бедняга Чарли... Впрочем, я отвлекся. А вот последнюю мою вещицу, ты знаешь какую, я чту куда меньше «Похищения». Она написана в иной манере, и написана лучше, профессиональнее что-ли, и может именно потому я люблю ее меньше. Она навевает на меня грустные мысли о неизбежности ухода, о тщете человеческих потуг. «Перевертыш» писал человек подуставший и утерявший значительную долю изначальных иллюзий, а любовь должна питаться иллюзиями – иначе какая-же это любовь? Если помнишь, последние страницы этой книжки посвящены последним неделям жизни одинокого и больного старика, который будучи не в силах, в неизбежные минуты просветления, отрешиться от скорого и печального небытия, остро ощущает приближение неизбежного конца, и сказ о том, как он проигрывает в памяти далекое прошлое, живет в нем... нет, так я в юности писать не смог бы даже если б захотел... Ты – рано седеющий горожанин. Тебе, конечно, тоже приходилось видеть на улицах заброшенных, никому не нужных стариков и старух – слабых, бедно одетых, отживших свое. Жилы их просвечивают сквозь темную, сухую, прозрачную кожу словно струны, а лучшим доказательством их безысходного одиночества служат их полупустые авоськи за которые они судорожно держатся. Тебе, кстати, никогда не случалось, во исполнение вычитанной в подслеповатых глазах просьбы, дотягивать этих людей без будущего до ближайшей автобусной остановки – особенно в морозный день? В мороз-то им труднее нести свои авоськи, ибо от него у них немеют и отнимаются их ненадежные руки. Вот таким вот старикам и старухам – людям без имущества и видимой биографии, – и посвящены последние страницы «Перевертыша». Я пытался писать их от души и сердца, оставляя разум холодным. Кажется, в какой-то степени мне это удалось, да и критики не жалели потом хвалебных строчек, но «Похищение» я все-таки люблю больше. Не исключено, впрочем, что менее известного литератора они расколошматили бы в пух и прах, хотя бы за излишний и не соответствующий духу эпохи пессимизм, но... Критики, слава богу, стесняются меня кусать, поэтому я никогда не доверял их дифирамбам. И все же – я их недолюбливаю. Как и всякий порядочный грузин, я – крайний индивидуалист. Нас ведь хлебом не корми, дай только выделиться из общей массы, и у нас это сильнее, чем у других народов. Как знать, может в этом и состояли, прежде всего, психологические истоки феодальной разобщенности Грузии, и может психология играла в средние века более значительную роль, чем экономика или политика. Хотя, каюсь, это ересь, ересь... Но я опять отвлекся. Я говорил о себе. Так вот: я не страдаю синдромом ложной скромности, но стараюсь сохранять объективность в любых обстоятельствах. Помни, друг мой, никогда не знаешь, писатель ли ты или же просто удачливый графоман, баловень судьбы, волей случая вознесенный на пьедестал кратковременного и преходящего успеха. Истинная слава посмертна, и не стоит забывать о том, что твое место в истории будут определять совершенно незнакомые тебе люди. Бывает, на меня находит тоска и я жалею, что стал писателем, а не философом. Ведь хочу я того или нет, но мое место среди писак, которым от роду написано красиво излагать на бумаге неправду, а про философа, любого философа, такое так прямо и не скажешь. Их философская неправда не так ясно заметна, да и потом, они, как правило, заблуждаются вполне искренне, их липы и ляпы являются естественным итогом некоей ограниченности изначально присущей их, в целом весьма внушительным, умственным возможностям. Даже в корне неправильная философская или социальная теория способна доставить чисто интеллектуальное наслаждение, возбудить чувство протеста, восхищения, благодарности – ведь философия, как-никак, наука, а в науке даже тупиковые и опальные пути будоражат исследовательскую мысль. И хотя попытки воплощения догматов ошибочной философии в историческую практику обычно оборачивались слишком большим злом, но все же к авторам обанкротившихся доктрин я не испытываю столь же откровенной неприязни, как к политикам-практикам, использующим эти доктрины в личных интересах. На мой взгляд, на политиков вступающих на путь жестокой борьбы за власть, всегда ложится большая ответственность, чем на путающихся в попытках облагодетельствовать человечество идеалистов. В отличие от такого вот философа присягнувший неправде писатель – просто мелкий жулик. Унизительно, не так ли? Настоящему писателю, пока он здравствует и пишет, следует сторониться одного, по меньшей мере, малопростительного и страшного греха – лакейства. Право, лучше быть неопрятным бумагомаракой, нежели лакеем, даже талантливым. Ты вправе задать мне каверзный вопрос – а насколько сам я следовал этому нехитрому правилу в своей писательской жизни? Да следовал же, следовал, ей-богу! Мне приходилось и дипломатничать, и хитрить, и сговариваться, но лакеем я не был никогда. Я, честно тебе признаюсь, иногда хотел стать им – но у меня не получалось. Вот потому-то после войны я так долго не мог сочинить ничего путного. Компромисс, разумный компромисс – вот максимум на что я был способен, а этого было уже недостаточно. Но моя спина не умеет сгибаться подобно закорючке или знаку вопроса, политический ревматизм, знаешь ли... И даже из-за этого проклятого максимума я провел немало бессонных ночей, может статься, я когда-нибудь тебе расскажу и об этом. А ежели наступила полоса неудач, и тебе не до пера и бумаги? С кем не бывает? От стихийных бедствии никто ведь не застрахован. Боль – она для всех одна: и для писателей и для простых смертных. Не забыл как недавно, сидя в этом самом кресле, ты так красочно жизнеописывал овладевшую тобой прострацию, всего лишь естественную реакцию на обычную и весьма распространенную жизненную неудачу? Она вышла замуж? Обидно, не спорю. Вышла замуж за твоего старого друга? Обидно вдвойне. Но разве ты сдался? Разве ты послал себе пулю в лоб, спился, хотя бы перестал ходить на работу? Вот так и я боролся со своими неудачами. Все ведь проходит. Не до конца, говоришь, проходит? А и не надо, чтобы до конца! В моей жизни бывало и похлеще. Слушай. Я познакомился с той женщиной в Лондоне, относительно недавно. Весной шестьдесят девятого, четырнадцать лет назад, считаю недавно. Ее звали Эльза Брайт и она была то ли энглизированная немка, то ли онемеченная англичанка, – это неважно. Она писала плохие стихи, у нее были большие, грустные и синие как глубокое море глаза и она была младше меня на целых тридцать лет. И я – степенный, семейный человек, разменявший той весной шестой десяток – влюбился в Эльзу как малое дитя. Смешно, не правда ли? В это трудно поверить, но я говорю чистую правду. И что самое невероятное – она ответила мне такой пылкой взаимностью, что я, старый какаду, ни на миг не усомнился в ее искренности. Уж не знаю, чем я ее пленил – азиатским акцентом, романтической сединой или яростной речью на утреннем заседании Пен-Клуба, но она позволила себе раскрепоститься. Может я был для нее всего лишь диковинной игрушкой, очередным острым ощущением, но и в таком случае у нее хватало такта для того, чтобы не развеять ощущение счастья, которое целиком овладело мною. И я, старый пень, влюбился в эту... эту нимфоманку. Тот месяц я провел как во сне. Подумать только энглизированная немка Эльза Брайт, любила меня на всех языках мира. Но месяц быстро пролетел, счастье... счастье, увы, улетучилось, волшебный замок рухнул, моя творческая командировка подошла к концу. Одному только богу, богу и мне, известно, как близок был я, старая перечница, к тому, чтобы остаться в Англии, бросить здесь все-все решительно – и жениться там на Эльзе. Жениться и никогда не вернуться к старому. Но... Но разум взял верх над эмоциями, и вот – я здесь, среди вас. Мне было плохо, дружище, ай, как мне было нехорошо. Нехорошо и стыдно. Плохо как... Как натощак забредшему в собственную молодость никчемному старикашке. Но я победил себя и мы с тобой сейчас разговариваем – вернее, разговариваю я, а ты вынужден меня выслушивать – в моем кабинете. Разве это не замечательно? И не говори мне, бога ради, что моя любовь, любовь старого какаду, была слишком противоестественна и тебе пришлось хуже меня. Не говори! Не придумали еще таких весов на которых можно взвешивать человеческую боль, боль утраты и разочарования. Мы не переписываемся. Не могу. Так что ж? Ты – писатель? Тебе плохо? Отлично. Докажи себе и другим, что ты чем-то отличаешься от растревоженного самца. Стисни зубы, перетерпи плохие времена, наступит же и утро когда-нибудь. Все еще будет – литература, музыка, огонь в камине, дружба, красота иных женщин. И работай, работай как вол, не теряй время попусту – не вернешь. Не мечтай о скором успехе, доверься больше суду потомков, а не современников. Помни: недоверие близких и слепота дураков не должны быть в помеху. Вспомнил отчего-то Илью... Эренбург был моим другом, я как-то рассказывал тебе о нем... Смешно. Будто я уговариваю тебя заняться моим взбалмошным ремеслом. А я просто стараюсь убедить тебя в том, что дорогу осилит идущий. Нет, друг мой. Твое дело не перо, а портфель, твои знаки отличия – не членство в Пен-Клубе, а мандаты и пропуска, твое оружие – не печатная строка, а специальные службы, действующие во благо нашего народа. Так задумано нами и уже поздно отрекаться от затеянного. Хотя, признаюсь тебе как соратнику, – иногда меня все же одолевают сомнения, мучает вопрос: верна ли моя последняя ставка, ставка на тебя? Не введут ли тебя в соблазн ложные солнца с их притягательными лучами, ты ведь человек и ничто человеческое тебе не чуждо. Но я уже слишком стар, и не мне менять коней на переправе. Я дал тебе слово и не нарушу его, но заклинаю тебя всем что тебе дорого, заклинаю святой памятью отца твоего и жизнью матери твоей – остерегайся дьявола с лицом Эльзы Брайт, не подведи народ, себя и меня. И как бы тебе не стало трудно, помни – дорогу осилит идущий. Помни, страх смерти – самый бесплодный страх из всех возможных страхов. Я боюсь попасть в темницу, потому что ведь я могу и не попасть в нее, а смерть моя... Она все равно рано или поздно меня найдет. О боже, единственное о чем я мечтаю по-настоящему, – это о времени, когда наконец будет достигнуто гармоническое единство между интересами свободной личности и интересами коллектива. Впрочем, мы с тобой беседовали о литературе, а не о смысле нашей жизни. Кстати, знаешь как настоящая фамилия великого Оруэлла? Блэйр...








