412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Лорткипанидзе » СТАНЦИЯ МОРТУИС » Текст книги (страница 15)
СТАНЦИЯ МОРТУИС
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:59

Текст книги "СТАНЦИЯ МОРТУИС"


Автор книги: Георгий Лорткипанидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

   Словом, чем более взрывоопасной становилась ситуация, чем в большей степени от государственных деятелей конфликтующих блоков требовались сдержанность, дальновидность, объективность – тем в меньшей степени они эти качества выказывали. Одержимость вступила в борьбу с разумом и мудростью, и постепенно брала в ней верх. Доминирующим элементом политики стало плавно перетекающее в безумие упрямство, стремление доказать свою правоту ВО ЧТО БЫ ТО НИ СТАЛО. Что ж, видимо именно в этом, как, впрочем, и в том, что многие десятилетия спустя Реджи Браун сменил себе профессию, проявилась скрытая логика исторического развития, но от столь очевидного триумфа канонов диалектической науки, населявшим тогда земной шар людям легче, увы, не стало.

   Существует неписаный закон бытия: если агрессору для нападения необходимо получить предлог, а осторожный противник никак ему оного не предоставляет, то подходящий предлог агрессор – в меру собственного хитроумия – изобретает сам. Так неоднократно бывало в истории, так случилось и на этот раз. Один из древних мудрецов когда-то говорил о склонности исторических событий повторять себя в различных по стилю жанрах. На сей раз, однако, трагедия не только обратилась в фарс, но и возвела себя в величайшую степень. За несколько дней до начала Третьей Мировой произошел инцидент, поразительным образом напомнивший нашумевший эпизод большой политики восьмидесятых годов двадцатого столетия. Схожесть двух исторических моментов настолько бросается в глаза, что в голову невольно прокрадывается мысль о дьявольской репетиции, хотя, совершенно очевидно, что никакого преднамеренного сценария не было и быть никак не могло. Но схожесть, схожесть. И различное поведение враждующих государств в абсолютно схожей ситуации вскоре высветило яркими заревами атомных пожарищ, насколько все же мир изменился в худшую сторону. То, что в свое время сумело вызвать лишь очередной всплеск пропагандистской активности, послужило ныне, страшно подумать, детонатором всеобщей мясорубки.

   Итак, самое начало осени 1983 года. 1 сентября. Ночь. Красавец лайнер "Бойнг-747" выполняющий рейс КЕ-007 по маршруту Нью-Йорк-Анкоридж-Сеул сбивается с предписанного курса и вторгается в советское воздушное пространство над полуостровом Камчатка...

   Х Х Х

   Кативший по Садовому кольцу задрипанный таксомотор, повинуясь воле Девочки свернул у гостиницы «Белград» направо и через пару минут притормозил на привокзальной площади. Так уж вышло, что в тот миг когда она садилась в машину, ей до слез жалко стало уплывающего в сероватой дымке выходного дня, расхотелось ехать, но было уже поздно, мотор подвывая завелся, и она тихо и неуверенно ответила на молчаливый взгляд водителя: «Это рядом с Киевским вокзалом, я покажу». Да, жаль пропавшего летнего воскресения, вот она и решила сойти у вокзала и остаток пути пройти пешком, ей в голову не пришло, что привокзальная площадь даже в выходные не отличается спокойным нравом. А чуть позже, когда перерешила, сумрачный водитель показался ей слишком занятым важным делом переключения скоростей, и она как-то постеснялась отвлечь его от серьезного занятия. Пришлось ей сойти на кромке пропыленной и галдящей площади, а вдобавок, переплатив по доброте душевной целый рубль, сильно хлопнуть – иначе не закрывалась – дверцей. Дом в котором она снимала квартиру, находился неподалеку, в десятке минут неспешной ходьбы. Она пересекла площадь и медленно пошла домой мимо полупустых привокзальных ларьков и закрытых на выходной магазинов. Вот уже второй год она обитает здесь, иногда ей даже кажется будто в этой уютной квартирке она жила вечно. Она плыла по узкому тенистому тротуару вдоль стены длиннющего дома, голубое воскресное небо опускалось на зеленые кроны высоких кленов, их ветки надежно защищали ее от уличной пыли и тягучих тепловозных гудков, и тот, кому посчастливилось бы увидеть ее в эти сказочные мгновения, наверняка сравнил бы ее с принцессой.

   Добравшись, наконец, до своей квартиры и переступив ее порог, она почувствовала, что у нее подкашиваются ноги. Едва приведя себя после длительной прогулки в порядок, она, накрывшись пледом, прикорнула на широком спальном диване и быстро забылась в чутком, но тяжелом сне.

   Когда Девочка проснулась, на дворе вечерело. Отгоревшее солнце успело раскрасить небесную синь в фиолетово-багровые тона. Оранжевые фасады многоэтажек уже взметнулись ввысь россыпями жемчужных огоньков, она даже вспомнила поэтическую строчку: "Черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты" – когда-то она любила читать Маяковского вслух. Девочка привстала с дивана и подошла к по-летнему широко распахнутому окну. Во дворе с шумом и гамом носились детишки, и их голоса редкими пташками долетали до ее седьмого этажа. Это благодаря их мягкой, ласковой терпимости ей удалось так долго, целых три часа, нежиться под теплым пледом. Да, тишина приятная штука, но в сердце все же кольнуло оттого, что о ней сегодня так никто и не вспомнил, никто не позвонил, не растревожил ее сна. Даже Художник, уж хоть он мог бы... Но Девочка мгновенным усилием воли берет себя в руки, – ну что за неумные страхи, это ведь так прекрасно – одиночество, и как могла она подумать, что о ней забыли, от нее отказались ее добрые, милые подружки и друзья. Такого и в мыслях нельзя допускать, просто такой уж сегодня день. Никакой. И пускай телефон молчит до глубокой ночи. Утром ей так хотелось побыть наедине с собой, никого не видеть и не слышать. И не расстраиваться надо, а...Сейчас она поставит на плиту чайник, вскипятит воду, заварит чаю – цейлонского, между прочим, – нарежет вкусной любительской колбаски, намажет на печенье сливочного масла и выпьет на ночь чашечку некрепкого чая без сахара, сахар вреден. Затем, если уж станет совсем невмоготу от скуки, она включит телевизор, и в полночь, самое крайнее в половине первого, ляжет. Надо хорошенько выспаться. Неделя выдалась какой-то путаной, сумбурной, она устала, вся издергалась, вот только сегодня отошла немного. Девочка наливает в чайник свежую воду и ставит его на плиту. Ах да, надо зажечь газ! Она зажигает газ и снова возвращается к открытому окну. Завтра, как и полагается понедельнику, тяжелый день. Утром ее ждет малоприятная беседа с руководителем темы, ей не миновать замечаний, она и сама знает каких. Заварку надо сделать послабее, от крепкой у нее учащается сердцебиение, мучает бессоница, и даже хуже – может привидеться кошмар, и тогда завтра ей будет не до разговора с шефом. Как все надоело! Итак, ее наградят парой обязательных выговоров и какой-нибудь сомнительной похвалой, ей предстоит вытерпеть сердито-участливый, с упором на угрызения совести, взор шефа, потом она провозится до вечера собирая материалы для статьи, их будет явно недостаточно, и послезавтра опять придется отпрашиваться и идти в читалку. Она вовсе не такая уж лентяйка – просто все навалилось разом, а Он... Но она запретила себе думать о Нем. Одним словом, завтра обычный, напряженый рабочий день. Вот такие вот понедельники, наряду с иными неурядицами, и расшатывают ее нервную систему. О, боже, хоть бы кто ее понимал! Впрочем, хорошо, что день напряженный; это значит, что завтра ей будет не до истомивших ее переживаний. В конце концов пора научиться жить так, как живут все – без надрыва и внутренних истерик. Девочка смотрит в окно. Багрянец почти растворился в густых фиолетовых сумерках, мягкий ветерок подул, разнося по улицам невидимую пыль, и видно как покачиваются, неслышно шевеля редкой листвой над тротуарами, макушки чахлых дворовых тополей. А во дворе припозднившейся детворы полным-полно. Детишки облепили качели, барахтаются в песочных ямах, и пташки их голосов летят все дальше и дальше, к звездам, нечаянно задевая тополиные верхушки невидимыми крыльями. Вода в чайнике наконец закипает и Девочка чинно заваривает себе чаю. Завтра трудный день. Будни, суровая проза жизни. О, боже, как надоели ей эти душещипательные беседы с шефом – ежедневные причитания коллеги Верочки, и те выслушивать куда легче. Вера старше Девочки лет на десять-двенадцать, в выглядит, бедняжка, старушенцией, ни дать ни взять – молодая старушка. Как-то раз ей довелось посочувствовать Вере, уж и не вспомнить по какому поводу, и с тех она обречена выслушивать ее интимные излияния. Факт, что Вера серьезно больна, на работе все об этом знают и сторонятся ее, вот только Девочка тогда почуяла, что та больна оттого, что одинока и несчастна, а всего-то – перекинулись при знакомстве парой малозначащих общих фраз. Родственные души. Может вся загадка в ее внешности? Или в судьбе? Ленка, аспирантка из соседней комнаты, кое-что ей о Вере порассказала. Оказывается, лет десять назад за Верой и за старшей сестрой Лены, разом за обеими, ухаживал, или, правильнее сказать, приволакивался один молодой человек, – эдакий богемистый донжуан, то ли перспективный музыкант, то ли волейболист – член сборной молодежной страны, то ли сын академика; одним словом, из тех, кто легко кружит головы неопытным девицам. Вера и сестра Ленки дружили еще с училища, но их дружба так и не выдержала испытания волейболистом-музыкантом, а тот взял и женился совсем на третьей, дочке то ли посла, то ли министра. Сестра Ленки потом, к счастью, удачно выскочила замуж и успела родить двойняшек, в Верка так и не выскочила, осталась одна, не смогла забыть, изгнать музыканта-волейболиста из зловредной памяти, хотя поклонников тогда и у нее хватало. И что же? В неполные сорок Вера мечется между кардиологической клиникой и психдиспансером, и чего-то в ее лечебной карточке не понаписано, и все с упрямства, с того, что с тех пор травит себя почем зря. А ведь, несмотря на все это, лицо ее сохраняет следы былой красоты. Ей бы хорошего мужика, такого чтоб ее поставил на ноги, и она еще многим из тех, кто помоложе, даст сотню очков форы. Вера – худая и стройная – чем-то похожа на Девочку, как бы Девочке не повторить ее путь. Вот почему меня так к ней тянет, думает Девочка, ведь я тоже могу любить бесконечно. Лет десять, а то и больше. Она подходит к высокому зеркалу в прихожей, пристально вглядывается в свое отражение, с сожалением вспоминает как потанцевывала здесь одна-одинёшенка, под исходившие из стоящего в гостиной старенького проигрывателя веселые ритмы. Да, они похожи. Потому-то ей ее и жаль. Девочка сознает, что жалея Веру, она жалеет и себя. Иногда Девочкой овладевает странное желание бросить все дела, проводить Веру к себе домой, уложить в постельку, посидеть у ее изголовья, провести ладонью по волосам, приласкать, приголубить, успокоить ее и успокоиться самой. Солгать ей про еще не прожитую очень долгую и счастливую жизнь, убедить ее и себя в том, что пока жизнь продолжается, никто не вправе терять надежду на лучшее. Да внешностью они схожи, а судьбами? Нет, нет, слава богу, пока еще нет. Но за будущее, к сожалению, нельзя ручаться. Да и внешность дело не последнее, далеко нет. Девочке опять вспоминается Художник. Вспоминается, как кружились они в медленном танце, и как он приглашал ее в театр на Таганке "где-то на будущей неделе", и как она с радостью согласилась. А потом он... Он даже не позвонил. "Где-то на будущей неделе" у него нашлись дела поважнее. А может он звонил ей сегодня, пока она гуляла? Нет, тогда он обязательно позвонил бы позднее, разбудил ее, заставил бы откинуть плед, но он так и не соизволил... Нет, нет, никуда бы она с ним не пошла и не пойдет, бог с ней, с Таганкой. Неужели этот невежливый барчук и впрямь вздумал будто она просто млеет в его обществе? Ничуть не бывало! Она и внимание на Художника только потому и обратила, что тот чем-то похож на Него телосложением и выражением глаз. Такой же высокий, сухощавый, скуластый. Вот она и повела себя с ним как-то по особенному, обещающе, не так как с другими, и (если она права, то это немножко и ее вина) вселила некую неосязаемую надежду в его богемистую душу. А что, может действительно подбросить Художнику шанс? Парень он, вроде бы, неплохой. Только здорово ошибается, если думает будто это она станет бегать за ним. Она никогда не будет ни для кого проходной любовницей, лакомкой-однодневкой. И даже если ей и суждено всерьез Художником увлечься, то все равно, если что-нибудь пойдет не так, она найдет в себе решимость того одернуть. И вообще: она ничуть не страшиться разделить ложе с симпатичным ей человеком, но вовсе не желает быть покоренной в минуту слабости и позже втайне сожалеть об этом. Но она не собирается ни перед кем оправдываться, даже перед собой. Она вовсе не сомневается в своем извечном женском праве – праве на любовь и тайну. Художник ей симпатичен, не более, но он так на Него похож, с Художником ей показалось бы, что она не так уж сильно изменяет Ему. Но Ему все равно. Он не обращает и, наверное, уже никогда не обратит на нее внимания, пелена не спадает с Его глаз. И только тот, на Него похожий... Но, господи, как же ей решиться на такое? Честно говоря, она просто хочет, чтобы Он приревновал ее к Художнику, тем более, что они знакомы, но ведь здесь в Москве – она чувствует – все получится совсем наоборот. Художник вильнет хвостом – и в кусты, поминай как звали! А потом еще и обтрепают ее имя почем зря. И что за мысли роятся у нее в голове! Все равно, даже если тот ее пригласит, она ни за что не пойдет с Художником в театр. Даже по телефону не соизволил позвонить, обманщик! Нет, она не собирается рисковать своим добрым именем. Да пошли они все к дьяволу! А, кстати, позволь она Художнику распустить руки, то потом, после, насытившись, она бы точно представила себе, что те руки, губы и горячие ласки принадлежали Ему, а не какому-то незванному Художнику, и она испытала бы счастье, близкое к тому о котором всю жизнь мечтала. А забеременей она нечаянно... О боже, с каким ужасом восприняли бы это ее близкие, ближайшие, те кто действительно души в ней не чаят. О родителях и речи нет – плач и стенания в стиле "для того ли мы отпустили тебя...", да и братишка, узнав что у нее вздулся животик, пожалуй дал бы кулакам волю – он никогда не отличался особой душевной тонкостью и воспринял бы случившееся однозначно: как семейный позор. Сестрица – та тоньше, сама женщина, но женщина до отвращения традиционная и сугубо положительная, не представляющая себя в роли неверной жены замужняя мать; во всяком случае тайники ее страстей скрыты глубоко-глубоко и до них не добраться даже Девочке. Но нет, все это сказки-сказочки, она вовсе не собирается доверить свою репутацию какому-то прощелыге только потому, что тот на Него, видите-ли, похож, а после кусать в бессильной ярости локти, но... Какая все ж таки Грузия провинция, прямо таки большая деревня. Иногда ей даже не хочется туда возвращаться. То есть, иногда она согласна, но иногда – нет. Правда вернутся на родину ей все же придется, все предопределено. Подумать только, конец двадцатого века, все нынче образованные, никого ничем ни пронять, ни изумить, на словах все беспутные либералы, все за любовь во всех ее проявлениях, но если ЭТО коснулось тебя – пощады не жди. Какое дикое мещанство, но тут уж ничего не поделаешь – вокруг все мещане, хочешь – не хочешь, а приходится к ним подстраиваться, иначе сомнут. Нет, она и сама не оправдывает гулящих девиц, что шатаются по кафе и ресторанам, и частенько рожают неизвестно от кого – вот уж кто неразборчивы, вечно лживы и вечно несчастны. Но уж совсем не вкусить от запретного плода, ну так и жить-то не стоит. Женщина она или не женщина, в конце-то концов? Конечно, она, как и всякая нормальная женщина, хотела бы сочетаться законным браком, создать полноценную семью и нянчить собственное дитя. А для этого прежде всего следовало бы забыть о Нем и поскорее встретить положительного, солидного человека, который смог бы достойно ее оценить и которого ей не сложно было бы – с течением временем – даже полюбить. И этот хороший человек, если он правда хороший, не должен задавать глупых вопросов о ее прошлом. Прошлое у каждого свое. Ну, допустим, что ей нечего скрывать. А если бы было? Разве в наше время так уж трудно выдать себя за девицу, если хороший человек потребует от тебя именно девственности? Полсотня в зубы, и репутация твоя кристально чиста, но так унижать себя! И не только себя. Достойный доверия супруг, вообще-то говоря, обязан смотреть на прошлое своей избранницы сквозь пальцы. А ежели нет, так значит дурак, чурка, такой ей и задаром не нужен. Долой пошлые распросы, надо будет – сама ему обо всем расскажет. Или не расскажет. Во всяком случае, право решать должно оставаться за ней. Мельком она подумала о Чурке, правда после того письма он уже не просто Чурка, в Чурка в кавычках. "Чурка". Обычный Чурка ни за что не сумел бы сотворить такое письмо. Прочитав его тогда, она даже растерялась, ибо ничего подобного не ожидала. Письмо – это всего лишь письмо, сотканная на равнодушной бумаге витиеватая вязь чужих мыслей, а живое человеческое слово – нечто совсем иное, близкое. Ведь и Художника она выделила из массы не только ради внешних его достойнств. Прежде чем она уверовала в его на Него похожесть, прежде чем остановила на нем взор – она навострила уши. Поначалу ее внимание привлек его недурно подвязанный язычок. На той вечеринке кроме танцев, кокетничанья и бездумного смеха, вдосталь хватало словесной игры и самолюбования. Общество явно претендовало на повышенную интеллектуальность, разгорелся оживленный и многоголосый спор о, если так можно выразиться, "предназначение высокого искусства", а там и о живописи и живописцах – так всплыла в беседе фамилия Дорэ. И этот, на Него похожий, стал весьма красочно расхваливать Дорэ и его необычайные таланты. Потом, когда вечеринка и танцы-жманцы подошли к естественному завершению, тот, на Него похожий, о котором она успела прознать, что он и сам из племени рисовальщиков, взялся проводить ее до станции метро, и там, в вестибюле, прощаясь она спросила:"А где вы столько узнали об этом Дорэ?". Художник, пожав плечами, ответил: "Да я сегодня впервые узнал об его существовании. Нас окружали поразительные пижоны", – и бог весть, когда он говорил правду, сейчас или тогда. Одних этих слов оказалось достаточно для того, чтобы она выделила его из общей массы. Только после этих его слов, а не танцев, когда, сказать правду, ей тоже что-то такое показалось, она, собственно, догадалась, что тот на Него похож. Вот она – сила живого слова. Но чисто грузинская нерешительность все же сослужила ей неплохую службу, вот она и пришла быстро в себя, а нынче, когда выяснилось, что Художник возомнив о себе невесть что, не соизволил ей даже позвонить, она окончательно решила дать ему отставку. Придется этому маляру и мараке примирится с тем, что приглашать в театр ему отныне придется совсем другую девушку. Ах, Дорэ, Дорэ – вот истинный виновник того, что сегодня так муторно у нее на сердце, катализатор ее душевного неблагополучия. Дорэ, да еще Он – ничего не видящий и, тем более, ничего не понимающий. Странно все-таки, что в этот воскресний вечер ей так никто и не позвонил. Даже немного обидно. Девочка едва покрывает дно чашечки заваркой и подливает кипятка. Брызги летят, жалят пчелками ее пальцы, но она мужественно льет воду до краев – чем слабее получится чай, тем лучше. Слава богу, хоть Чурке-то ничего не известно ни о Нем, ни о на Него похожем, ни о Дорэ, ни о пропащей Таганке, куда она и не собирается идти. Не то чтобы его мнение имело бы какую-ту особую цену, нет. Просто к чему лишние пересуды. Умей Чурка читать на расстоянии ее мысли – вряд ли слал свои литературно оформленные письма. А впрочем, может и слал бы, кто его знает? Девочка глотнула из чашки. Горячо. Не мешало бы подбросить сахарку, но она ограничивает себя. Да и кто он такой, – этот Чурка? Раньше ей о нем было известно лишь то, что он несколько лет провел – как это суждено и ей – в каком-то московском институте и успел защитить там кандидатскую диссертацию. То ли по физике, то ли по химии, то ли по математике. А может по техническим наукам. После защиты вернулся в Тбилиси и устроился там работать по специальности, но науку вскоре забросил. Убежал из нее то ли в горсовет, то ли в прокуратуру, то ли куда-то еще. Следовательно, за ней пытается ухаживать карьерист. Не похоже, правда, что то письмо написано лгунишкой и карьеристом, но не исключено, что "Чурка" только прикидывается овечкой, а на деле он – проходимец и плут. Своим письмецом он ее, право, смутил – там есть такие бесстыжие фразы, что она читая даже краснела. Чай немного остыл. Девочке кажется, что она никогда в жизни не смогла бы выйти замуж за подхалима и карьериста. Она вновь подходит к окну и ставит полупустую чашку на подоконник. Ночь уже подступила к глазам, не видать и ребятишек внизу; их гомон улетучился в прошлое и легкие пташки более не задевают своими звонкими крылышками тополиных веток. У Девочки суетливо на душе. Мрак опускается на город, ветер усиливается, телефон продолжает молчать, совсем как в знаменитых стихах Блока – "аптека, улица, фонарь". Скоро полночь, потом ЗАВТРА, а завтра – тяжелый день. Мыслями Девочка возвращается к Вере. Неужели ей так ничем и не помочь, бедняжке? Можно, конечно, попытаться развеселить ее необязыващей легкой болтовней, но как устранить причины что довели ее до такого состояния? Никак их не устранить, ах, если б она могда! "Годы летят, ах как годы летят, и некогда нам возвращаться назад". "Возвращаться" или "оглянуться"? А впрочем неважно. "Наши годы как птицы летят". Сейчас она допьет эту чашечку и примется за следующую, а потом включит телевизор. Сегодня воскресенье, может и подадут в эфире что-нибудь веселенькое. Порции веселья она в последнее время привыкла получать по черно-белому маленькому ящику, а все эти вечеринки с Дорэ... Ничего они не стоят. В ее власти, конечно, хоть с завтрашнего утра начать жить красиво, например, вовсе не пойти в институт, забыться, но... Для этого ведь надобно перебороть, пересилить себя. Пожалуй даже поломать. Но это так трудно. Порой она мечтает о том, кто будет готов проделать эту неблагодарную работу за нее. Так тяжко нести на себе крест, взваленный на плечи еще тогда, когда совсем не разбираешься ни в жизни, ни в людях. Сама-то она никогда не решиться поломать себя, и потому не пойдет с Художником на Таганку, хотя это, возможно, и было бы наилучшим выходом. И наиболее счастливым. Сила женщины в ее слабости – в слабости и ее сила. Надо стать достаточно податливой и слабой, иначе не исключен и самый ужасный исход, летальный для души, и только потом для тела. Ей может все опостылеть. А ведь по натуре она очень жизнелюбива. Сегодня был погожий денек, но он "отошел, постепенно стемнев", ветер нагонит тучи и завтра по всей московской области установится дрянная погода. "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя...". Она любит непогоду. Как хорошо дома одной, когда за стенами свирепствуют ветер и дождь, а тебе тепло и некуда спешить, можно всласть слушать музыку непогоды и мечтать, и мечтать. Хорошо как в детстве. Но завтра напряженный понедельник, шеф, Вера, заботы, привычная суета, и нет никого способного тебя поломать и сделать счастливой. А сейчас она допьет свой чай, включит телевизор и будет тихо-тихо ждать случайного телефонного звоночка. И ждать, и ждать...

   Х Х Х

   Разрисованную резными петушками дверь долго не открывали, и я, несмотря на охватившую меня робость, решился крутануть звонок посильнее. Наконец его отчаянное тренькание было услышано, и дверь медленно, с заунывным скрипом отворилась. Никогда ранее не доводилось мне видеть Писателя со столь близкого расстояния. Всем своим обликом этот рослый и мощный старец излучал достойную простоту, более подобавшую, на мой взгляд, коронованным особам, нежели мастеровым пера. Он любезно мне улыбнулся, молча сделал рукой пригласительный жест и, освобождая мне проход, подвинулся в сторонку. Глуповато, от великого смущения, покланиваясь, и невольно при том сутулясь, я осторожно ступил в прихожую и с наименьшим возможным подобострастием пожал протянутую мне Писателем руку. «Мне необходимо поговорить с Вами», – сказал он, и я с удовольствием отметил, что голос у Писателя молодой, бодрый и ровный. Затем Хозяин провел меня через весьма обширную гостиную и радушным велением длани предложил взойти на широченную, устланную довольно потрепанной ковровой дорожкой деревянную лестницу, ведшей, очевидно, на верхний этаж.

   Перед лестницей я на какую-то долю секунды замешкался, никак не решаясь заступить на ступеньку первым. Заметив мое смущение, Писатель ободрительно мне улыбнулся и прошел вперед. Мне осталось лишь следовать за ним, украдкой обозревая с лестницы гостиную и пытаясь понять куда же это я все-таки попал.

   Поднимались мы по лестнице с полминуты, не больше, но тем не менее я успел подпасть под очарование некоего чуждого, но все же знакомого, где-то вычитанного и оттого не раздражающего меня духа. Вставленный в неглубокую нишу бюст какого-то лысого римлянина, вероятно императора или философа; длинный массивный стол в окружении высоких чопорных стульев; развешенные по стенам и обрамленные позолоченными рамами картины; торжественно установленные на мраморные плитки старинные бронзовые канделябры; старинная же люстра, излучавшая хрустально-золотистый свет из под высокого потолка – все это немедля вызвало у меня вполне старорежимные ассоциации. Тем временам мы поднялись на второй этаж. Признаться мне и сейчас неведомо, как именно устраивали в прошедшие столетия свой быт достославные британские литераторы: могло статься, что верхние этажи их особняков занимали спальные покои, а не рабочие помещения, но незримо витавший в этом уголке улицы Перовской викторианский душок никак не желал меня покидать. Почему-то на мгновение я и сам представил себя писателем, эдаким современным Киплингом, который мрачно скрестив на груди руки, любуется отнюдь не интерьером старенького верийского здания, а серо-зеленоватым пейзажем Корнуэлла, с искренней грустью оплакивая былое величие той Империи, над владениями которой никогда не заходило солнце. Но увы, – мы немедленно проследовали в рабочий кабинет Писателя, и я, в силу необходимости, перестал оплакивать то, что никогда мне по праву не принадлежало. В кабинете было тепло, темновато и уютно, однако, очарование самодеятельным викторианством продолжалось. Свисавшие над потухшим камином ветвистые оленьи рога; белая и пушистая медвежья шкура на дубовом паркете; литографии и гравюры, заполонившие стены кабинета; многочисленые книги, журналы и альбомы, разложенные на письменном столе и на шкуре в некоем, одному только Хозяину ведомом порядке – все неоспоримо свидетельствовало о том, что обустраивая свою обитель Писатель целиком полагался на собственное разумение – чуткого женского влияния, по-моему, здесь не чувствовалось. Закрыв за собой дверь поплотнее, Хозяин включил стоявшую у него на письменном столе настольную лампу, и усадил меня в одно из удобных, но довольно ветхих кресел, окружавших небольшой журнальный столик. Затем Писатель неожиданно, подобно опытному фокуснику, исчез за тяжелой портьерой прикрывавшей, видимо, некий потайной ход, но через пару минут вернулся, неся поднос с парой высоких бокалов, зажигалкой, бумажными салфетками и лежащими на маленьких блюдечках пирожными. Поставив поднос на столик он опять исчез и, разумеется, вскоре же вернулся, на этот раз неся в правой руке бутылку красного вина (видать какого-то особенного, ибо на ней не было этикетки), а в левой – пачку заграничных сигарет, и на столике сразу стало тесно. Затем он, удобно устроившись в кресле напротив, с минуту оценивающе осматривал меня своими глубоко посаженными и хитровато прищуренными глазами, и, прервав наконец затянувшееся молчание, молвил: "Мне необходимо потолковать с Вами". Разумеется, я не имел ни малейшего представления, о чем же собирается Хозяин со мной толковать, но пока-что он вел себя вполне демократично – не по положению и возрасту. Мое первоначальное волнение уже унялось, я успел в некоторой степени освоиться с непривычной обстановкой и изготовился слушать.

   Писатель ловко разлил вино по бокалам, пригубив свой со вкусом причмокнул, и кивком головы пригласил меня последовать своему примеру. Признаюсь, вино показалось мне очаровательным. Улыбнувшись краешками губ Хозяин сказал: "Истинная Хванчкара. Это такая редкость, остаток прошлогоднего урожая. Подарок моего старого друга, пожилого рачинского крестьянина. Вот уже много лет как он каждой осенью от всего сердца преподносит мне десятилитровый бочонок, и я с большим удовольствием принимаю это подношение. Я пью это вино малюсенькими порциями, как лекарство. Оно поддерживает мои угасающие, увы, силы – а это нелегкое дело". "Да, вы правы, замечательное вино", – отозвался я. Он отпил глоточек, вытер губы салфеткой и продолжил (забегая вперед, добавлю, что беседа наша, случайно или нет, но протекала на русском языке):

   – Вы наверное несколько удивлены тем обстоятельством, что я, совершенно чужой вам (тут я сделал рукой слабый, но протестующий жест) и старый уже человек, без видимых на то оснований, предпринял определенные шаги для того, чтобы завязать знакомство с вами. Но все в этом бренном мире имеет свое объяснение. Дело в том, что вы, – как впрочем и все мы, – живете не в безвоздушном пространстве, и проявляемая в последнее время вами общественная активность не может оставаться незамеченной. Во всяком случае, в поле моего зрения она попала. Впервые я прослышал о вас от некоего Арчила Кезерели, моего дальнего родственника, семье которого долгое время никак не удавалось улучшить свои жилищные условия. То есть, ему не отказывали в этом прямо, но просто не продвигали в очереди вперед с той скоростью, какая полагалась ему по закону; или, скорее, полагалась бы, работай в нашем обществе законы с человеческим лицом, ну это так, к слову... В общем, Арчил устал ждать. В свое время он пришел ко мне сюда, домой, и по-родственному попросил меня помочь. Я допускаю, что он до сих пор таит на меня обиду, так как несмотря на полнейшее мое к его семейству сочувствие, оказать ему ожидаемое им содействие я так и не смог. Вы вправе мне не поверить, но не помог я ему вовсе не потому, что желал бы избежать возможных обвинений в протекционизме, а потому что я, по складу характера, просить никогда не умел и до сих пор не умею, и вообще – довольно таки беспомощен в практических вопросах нашей жизни. Не умею и никогда не умел, да... Даже за родного внука, хотите верьте – хотите нет, не заступаюсь, хотя до меня и дошли слухи будто этот шалопай при вынужденном общении с гаишниками вовсю использует мой авторитет, дабы уберечь талон от прокола. Но тут я просто бессилен. Не слушается, не считает такое поведение зазорным, на все готов – лишь бы выкрутиться. Одним словом, человек Новый. Впрочем, я ненароком отвлекся. Так вот, несмотря на то, что Арчил Кезерели, вероятно, до сих пор на меня в обиде, в свое время он ознакомил меня со своим правым делом со всей возможной откровенностью. Именно правым, ибо моя убежденность в правомочности претензий супругов Кезерели зиждется не на слепой доверчивости, а на точном знании суммы необходимых фактов. И, позволю себе повторить, будь я человеком иного склада, я не преминул бы оказать семье Арчила всяческую поддержку, но, увы, – выше головы не прыгнешь; я всего лишь не сделал для них того, чего не смог бы сделать в аналогичной ситуации для себя самого. Так или иначе, но новую квартиру они недавно все же получили, и вам об этом, уважаемый товарищ депутат, конечно, хорошо известно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю