Текст книги "Том 1. Романы. Рассказы. Критика"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 57 страниц)
Володя молчал и только смотрел в побледневшее лицо с необычайным усиленным вниманием.
То, что случилось потом, было непохоже, как казалось Володе, на все, что он знал до этого: душно и нежно близкое тело, мягкие руки с острыми холодноватыми ногтями, запах волос, несколько детски-беззащитных движений и опять доверчивые, устремленные к нему руки. И голос Аглаи Николаевны, вдруг ставший точно частью ее тела.
– Я никогда этого не знал, – думал Володя. – Никогда, наверное, этого вообще нет. Но мыслей почти не было, они терялись, кровь текла с почти слышным, как ему казалось, шумом.
Он пошел пешком домой, холодным январским утром, не застегнув пальто. В кабинете Николая был свет. Володя привычным движением поднял руку к глазам, чтобы посмотреть, который час; но часов не было, он забыл их у Аглаи Николаевны, – наверное, на этом маленьком столике, рядом с узким и длинным бокалом, в котором стояли его вчерашние – самые лучшие – цветы. Дверь из кабинета открылась, и в осветившемся четырехугольнике показалась широкая фигура Николая.
– Доброе утро, Володя, – сказал Николай густым шепотом, – где это ты засиделся?
– Я гулял.
– Врешь как собака, знаем мы эти гулянья.
– Коля, ты никогда этого не поймешь, – твердо сказал Володя.
– Да, да, знаю, ты все облака видишь или волны, а облаков никаких нет. Иди спать.
– Не хочется. А ты почему не спишь, и который час вообще?
– Вообще пять часов утра, а я не сплю по серьезному делу: мне надо составлять годовой отчет. Я вчера вечером напился вдребезги, – сказал Николай, – мы с Вирджинией вдвоем выпили бутылку шампанского.
– По какому случаю?
– Годовщина рождения дочери; выпили и ослабели, faiblesse humaine[91]91
человек слаб (фр.).
[Закрыть], понимаешь?
– Понимаю: faiblesse humaine.
– Вирджинию я, просто смешно сказать, отнес на руках и уложил спать – какой срам, Володя, а? – вот я ее целую неделю дразнить буду.
– А тебя кто отнес?
– Сам, – сказал Николай, – и спал не раздеваясь. И можешь себе представить, приснилось мне какое-то чудовище, и вдруг я вижу, что голова у него – это лицо моего тестя, отца Вирджинии. Тогда я проснулся и вот с двух часов ночи сижу и пишу, как Боборыкин. Ну, хорошо, иди спать, я тебя завтра разбужу на службу.
Но проснулся Володя только поздно днем. В столовой Вирджиния что-то напевала вполголоса, читая, – эта ее способность одновременно петь и читать всегда изумляла Володю. Рядом с диваном, на котором он лежал, он нашел записку Николая: «Ты спал, как сурок, я решил тебя не будить. Выношу тебе общественное порицание».
Вечером Володя, наскоро пообедав, – что вызвало ироническую заботливость Вирджинии: – Николай, отчего наш хрупкий ребенок так мало ест? – и деловой вопрос Николая, вышедшего провожать Володю до двери: – Может быть, у тебя живот болит? – и сердитый ответ Володи: – Vous etes betes tous les deux[92]92
Вы оба дураки (фр.).
[Закрыть], – и хохот Николая:
– Вирджиния, пари, что он влюблен! – Ответ из столовой: – Tenu[93]93
– Принято (фр.).
[Закрыть], – и вот, наконец, улица и возможность взять автомобиль и через десять минут быть у Аглаи Николаевны.
Она сидела в кресле, Володя поцеловал ей сначала руку, подошел сзади и обнял ее – и все опять стало душно и хорошо, как накануне.
Поздней ночью она спросила его:
– Ты пришел, все спали?
– Нет, Николай работал.
– Что же ты сказал?
– Что я гулял. Но он не поверил.
– Правда? – Она засмеялась. – А он умнее тебя, ты знаешь?
– Возможно.
– Я думаю, несомненно: только ты иначе.
– Хуже или лучше?
– О, милый Володя, конечно, хуже.
– Спасибо.
– Ты обиделся?
– Нет, – сказал он, чувствуя на своей руке ее горячую шею, – нет, конечно, нет.
Проходили недели, Володя в бюро был рассеян и задумчив, день заключался в ожидании вечера. Иногда Володя говорил брату:
– Коля, у меня сегодня дела, я не буду в бюро.
– Хорошо, – отвечал Николай, – я надену траурный костюм. – И Володя уезжал с Аглаей Николаевной в Булонский лес.
Были тихие зимние дни, по холодной воде озер плавали лебеди. Аглая Николаевна и Володя отправлялись в зоологический сад, где бесшумно, не останавливаясь, ходил по клетке волк, белые медведи ныряли в неглубокой канаве; в жарко натопленном стеклянном помещении неподвижно часами лежали крокодилы; маленькие зверьки – мангусты, мускусные крысы, хорьки, ласки – спали в небольших будках в глубине клеток. Раскачивалась длинная шея верблюда, резко кричали тюлени, медленно и тяжело ступал чудовищный гиппопотам, и громадный слон стоял, как гигантский часовой у ворот тропического государства. В дурно пахнущих клетках, сложив навсегда длинные крылья, полузакрыв глаза, сидели на скрюченных ветвях, запачканных пометом, орлы, кондоры, грифы. Тускло и непримиримо блестели желтые глаза тигров, жалобно рычали неуклюжие львы с оседающими задами; над холодной водой искусственной реки, застыв в неправдоподобно декоративной позе, стояли фламинго, которых когда-то, давным-давно Володя видел еще на Волге. Резко кричали обезьяны со сморщенными лицами, похожими на лица якутских старух; павианы со свирепыми мордами лениво гонялись за пугливыми самками; бесшумно и печально, ступая по вытоптанной траве тонкими, неутомимыми ногами, плавно неся в воздухе тяжелые головы с причудливыми рогами, ходили антилопы и олени; мелькали полосатые тела зебр; и близко, возле самых прутьев огороженного рва, чернела косматая громада бизона.
Потом они уходили в лес; пахло поздней осенью, бензином, асфальтом, холодными деревьями; и они возвращались домой в сумерки; над Триумфальной аркой вспыхивало электрическое сияние, струившееся вниз по avenue Булонского леса, покрытого в этот час черным блеском автомобильных крыльев, под светом громадных, круглых фонарей, висящих на высоких столбах; и вверху, начинаясь непосредственно от автомобильных крыш, все темнел и темнел зимний воздух, сгущаясь в легкую тьму на высоте пятого или шестого этажа домов.
* * *
Опять был отъезд, неожиданный, как и в прошлый раз, опять в Берлин, и Володя снова остался один; и так же, как тогда, почувствовал, что у него слишком много свободного времени. Не зная, куда себя девать, он три вечера подряд ходил в кинематограф, побывал в театре и даже пошел на балет, устроенный знаменитой балериной; она «играла» мифическую царицу, отдающуюся пленному воину. Володя не помнил точно, был ли этот воин варваром или нет, потому что в ту минуту, когда не следовало, неожиданно задремал. Балерина говорила какие-то стихи, воин, опираясь на бутафорское копье, жалобно сгибавшееся под его тяжестью, тоже отвечал ей стихами, потом вышли танцевать пять девочек в белых платьях и царица с варваром присоединились к их танцу, перестав на это время читать стихи; в общем, все было так чудовищно глупо, что у Володи от раздражения разболелась голова, и он ушел, не досидев до конца. На следующий вечер он зашел к Артуру, который сам открыл ему дверь.
– А, милый друг, как хорошо, что вы пришли, – сказал Артур своим тихим голосом.
– Скажите, пожалуйста, как вы не умерли от тоски в Париже? – спросил Володя. – Куда можно пойти? Только не в кинематограф, не в театр и не на балет.
– Хотите послушать диспут о советской литературе?
– Нет, уж лучше кинематограф.
– Хотите поехать на Монпарнас?
– C'est une idee[94]94
– Это мысль (фр.).
[Закрыть].
За столиками Coupole сидело множество народа, слышалась русская речь – с польским акцентом, еврейским акцентом, литовским акцентом, малороссийским акцентом. Невзрачные художники с голодными лицами, нелепо одетые – особенно удивил Володю маленький человек в клетчатых штанах для гольфа и черной бархатной куртке, усыпанной пеплом и перхотью, – спорили о Сезанне, Пикассо, Фужита; за ближайшим к Володе и Артуру столиком какой-то развязный и многословный субъект ожесточенно хвалил французскую поэзию и цитировал стихи Бодлера и Рембо.
– Слушайте, Артур, как он может понять это, когда он ни одного слова правильно не выговаривает? – тихо спросил Володя.
– Он, наверное, чувствует, – серьезно сказал Артур; Володя пожал плечами.
С Артуром многие раскланивались.
– Вы их знаете? Кто они такие?
Артур рассказывал Володе то, что на Монпарнасе знали все, где вообще всё знали друг о друге. Вот этот сорокалетний мужчина уже пятнадцать лет сидит то в Rotonde, то в Coupole, то в Dome, пьет кофе-крем и не просит в долг больше двух франков, – пишет стихи, ученик знаменитого поэта, умершего за год до войны; этот – художник, рисует картины еврейского быта Херсонской губернии – еврейская свадьба, еврейские похороны, еврейские типы, еврейская девушка, еврейский юноша, еврейская танцовщица, еврейский музыкант. Вот поэт, недавно получивший наследство, лысеющий, полный человек лет пятидесяти. Вот молодой автор, находящийся под сильным влиянием современной французской прозы, – немного комиссионер, немного шантажист, немного спекулянт – в черном пальто, белом шелковом шарфе; вот один из лучших комментаторов Ронсара, прекрасный переводчик с немецкого, швейцарский поэт тридцати лет – умен, талантлив и очень мил; по профессии шулер. Вот подающий надежды философ – труд об истории романской мысли, книга в печати о русском богоборчестве, интереснейшие статьи о Владимире Соловьеве, Бергсоне, Гуссерле; живет на содержании у отставной мюзик-холльной красавицы, с которой ссорится и мирится каждую неделю.
– Неприятная вещь, Монпарнас, – сказал Володя, поднимаясь.
– Да; только это хуже, чем вы думаете, – ответил Артур. – Я его знаю хорошо.
Они проехали почти до моста Альма. Вдоль avenue Bosquet стояло множество автомобилей, в одном из больших домов был бал. На левой стороне улицы тускло светилось маленькое кафе.
– Зайдем на минуту, хочется пить.
Кафе было набито шоферами и бездомными, оборванными людьми, открывавшими дверцы автомобилей и получавшими за это – кто два франка, кто франк, кто пятьдесят сантимов. Один из таких бездомных, молодой еще человек с темным и обветренным от непрерывного пребывания на воздухе лицом, с выбитыми или выпавшими зубами нечистого рта, совершенно пьяный от двух стаканов красного вина, стоял у стойки и пел. И Артур и Володя прислушались к словам романса. В романсе говорилось, как хороша Италия, как прекрасна природа и любовь.
пел бродяга. Володя вдруг поперхнулся от судорожного смеха и быстро вышел на улицу. Артур последовал за ним. Володя продолжал смеяться. – Jamais les deux amants… – начинал он декламировать и останавливался. – Jamais les deux amants… – он опять хохотал, – n'ont connu de soirs aussi doux.. – Потом он сказал:
– Нет, Артур, вы только подумайте, этот человек спит под мостом, питается объедками и заживо гниет всю жизнь. Amour?..[96]96
Любовь?., (фр.)
[Закрыть] Он знает женщин с Севастопольского бульвара от двух до пяти франков. И он поет, – нет, вы только послушайте:
Jamais les deux amants
N'ont connu de soirs aussi doux…
Артур молчал – и смотрел прямо перед собой на Сену и на мост. Ночь, казалось, становилась темнее, холоднее и глубже. С набережной дул сильный ветер.
Артур отвез Володю домой, поставил автомобиль в гараж и, несмотря на очень поздний час, снова вышел на улицу.
* * *
Сначала он думал о Монпарнасе. Будучи еще студентом, он нередко проводил там целые ночи и с тех пор запомнил все лица, бывавшие там, всех женщин, карьера которых проходила на его глазах, всех этих Жинет, Жаклин, Луиз, которых он видал еще тогда, когда они впервые попадали на Монпарнас – и некоторые из них даже выдавали себя за студенток – они все были молоды и свежи; но за три или четыре года с непостижимой и грустной быстротой полнели, грубели и старели, – так что Артур не сразу узнавал их. Все так же, каждый вечер, за одними и теми же столиками, окруженные печальной монпар-насской сволочью, они просиживали долгие часы, ожидая клиента, потом уходили в один из отелей за углом – и снова возвращались на прежнее место. Все те же художники, бесчисленные художники, – некоторые с папками, некоторые без папок, – прохаживались вдоль столиков, не решаясь сесть до тех пор, пока не встретят знакомого, готового заплатить два франка за их кофе. Поэтов становилось все меньше и меньше – и потому, что поэзия явно шла на убыль, и потому, что для поэзии нужно было хотя бы уметь грамотно писать и чему-то когда-то учиться; и хотя к монпарнасским поэтам никто не предъявлял требований особенной культурности – как, впрочем, ни к кому на Монпарнасе, – все же какие-то зачатки, какие-то проблески культуры надо было иметь, чтобы как-нибудь превысить умственный уровень международного спекулянта, или газетного репортера, или стриженой дамы лет сорока, обожавшей «богему».
«Се sont des rates»[97]97
«Все они пропащие» (фр.).
[Закрыть], – думал Артур. Здесь были педерасты, лесбиянки, морфинисты, кокаинисты, просто алкоголики всех сортов, и все эти люди, задыхающиеся от испорченных легких, последнего, неизлечимого кашля, обнаруживающие первые признаки белой горячки, сифилиса, хронических воспалений и тысячи других болезней, вызванных голодом, нечистоплотностью, наркотиками, вином, – презирали «толпу», которой бессильно завидовали – за ежедневные обеды, удобные квартиры и отсутствие венерических заболеваний; и наименее глупые из постоянных посетителей Монпарнаса или те, кому явно недолго уже оставалось жить и не стоило питать несбыточные иллюзии, понимали в глубине души, что ничего никогда не выйдет ни из картин, ни из стихов, ни из романов, потому что нет денег, нет знаний, нет работоспособности и не о чем, в сущности, писать, если только не обманывать себя и других или быть идиотом. Но это понимали лишь немногие: остальные же были твердо убеждены, что рано или поздно их оценят, вспоминали примеры ныне знаменитых художников, принадлежавших в свое время к этой же монпарнасской богеме. – Они забывают, – думал Артур, – что у тех был талант, редчайшая вещь и, кажется, неизвестная на теперешнем Монпарнасе. – Тупая скука была на лицах неподвижных женщин, до которых тоже доходили обрывки споров об искусстве, звучавших, как слова на мучительно непонятном языке, все эти упоминания каких-то иностранных фамилий и сложные фразы, в которых не было ничего ни интересного, ни родного, ни просто понятного, как разговор о заработке, о своей семье – где-нибудь в глухом углу Оверни или Бретани, где нет ни искусства, ни Монпарнаса, а есть сабо, работа, коровы, сведенные мозолистые пальцы и приятный, родной запах навоза; и как ни мало понимали в искусстве спорящие, слушающие понимали еще меньше. – Зачем эти женщины приехали сюда? – думал Артур. – И зачем попали сюда, в среду, которая навсегда останется им чуждой и непонятной, все эти молодые люди из Бессарабии, из Румынии, из Польши, Литвы, Латвии и еще каких-то русских, Богом забытых станций и городов – Кременчуга, Жмеринки, Житомира? Чтобы голодать и пить cafe-creme[98]98
кофе со сливками (фр.).
[Закрыть]и навсегда сгинуть в этой толпе сутенеров и наркоманов, страдающих манией величия и хроническими болезнями?
Артур шел вдоль реки; это были его обычные прогулки – путешествия над Сеной; он заходил далеко, туда, где уже начинали выситься мрачные дома бедных кварталов Парижа, где светились мутные стекла убогих кафе и за цинковой стойкой плохо одетые люди пили красное вино. Тогда он переходил мост и шел обратно, к просторным набережным, по которым свободно гулял ветер – от Конкорд до Трокадеро.
В эту ночь он остановился у перил моста Александра Третьего и долго смотрел на воду; она текла, чуть плескаясь у быков моста, – темная, медленная и густая. Вокруг было совершенно пусто. Артур закурил папиросу. Сильный ветер поднял рябь на реке. Артур внимательно, не отрываясь, смотрел на поверхность воды – и вдруг вспомнил опять сине-желтый Дунай с невысокими волнами и лодку Victoria, которую он нанимал потому, что ее имя было такое же, как имя женщины, с которой он плыл по Дунаю. Виктория! Он видел ее как сейчас – в синем платье, с босыми смуглыми ногами в белых сандалиях, с белым шелковым платком вокруг загорелой шеи; она лежала на спине, глядя вверх и покачиваясь вместе с лодкой на волнах, и изредка Артур брызгал на нее водой из-под весла, и она приподнималась и говорила ему на своем смешном французском языке: insupportable! insupportable, Arthur![99]99
несносный! несносный, Артур! (фр.)
[Закрыть]Потом они причаливали к пустынному островку, раздевались и шли купаться. Виктория выросла на тирольских озерах и плавала с такой же легкостью, как ходила. Артур любил следить, как она удалялась от высокого берега, поднимая за собой легкую, белую пену. Когда он догонял ее, она внезапно ныряла, он опускался вслед за ней, и они долго плыли рядом, под водой, пока она не поднималась на поверхность и ложилась на спину, заложив руки за голову и не делая ни одного движения.
Он познакомился с ней случайно, приехав со своими товарищами на экскурсию в Вену на два дня; вечером второго дня они все толпой в двадцать человек отправились на ярмарку, убогую ярмарку почти нищей в те времена Вены; крутились скрипящие деревянные карусели, летели шары в вечернем воздухе, и, перебивая друг друга, звучали многочисленные мотивы фокстротов и вальсов. Артур остановился у карусели с деревянными, картинными лошадьми в золотых и бархатных седлах, вращавшимися под стариннейший вальс, хромающая мелодия которого навсегда запомнилась ему. Когда карусель остановилась, женщина в большой белой шляпе, в белом платье, хотела спрыгнуть вниз, но зацепилась и падала с высоты полутора метров; Артур успел заметить выражение испуга в ее глазах. Он поймал ее длинное тело на лету и мягко опустил его на землю.
– Danke schon, – сказала она. – Sie sind sehr stark, mein Herr[100]100
– Огромное спасибо… Вы очень сильный, мой господин (нем.).
[Закрыть].
Да, это были ее первые слова, сказанные с неповторимой и певучей интонацией. Артур пошел провожать ее домой, по незнакомым улицам Вены, куда-то на Schmalzhofgasse, где она жила. По дороге они зашли в кафе. Артур рассказал, что он англичанин, студент и что он рад видеть хоть одного человека, знающего Вену, так как и он и его товарищи здесь впервые. Она назначила ему свидание на следующий вечер, в этом же кафе; Артур попрощался с ней у порога ее дома и вернулся в гостиницу в состоянии несвойственного ему радостного волнения, напевая вдруг вспомнившееся ему и не перестававшее звучать всю дорогу «О sole mio»[101]101
«О мое солнце» (ит.); известная неаполитанская песня.
[Закрыть], и, только поднявшись в свою комнату, вспомнил, что завтра утром он должен уезжать в Париж, где его ждут занятия, курс французской литературы, история экономических доктрин и множество строгих и скучных вещей, таких далеких от карусельной мелодии, белой шляпы, сине-серых глаз и всего, что занимало сейчас его мысли.
Он уехал из Вены лишь много месяцев спустя. Встретив Викторию в кафе – в тот вечер – он сказал: – Теперь, кроме вас, у меня никого нет в Вене. – А ваши товарищи? – Они уехали в Париж сегодня утром. – И вы должны были ехать с ними? – Нет. – Неправда, вы остались, чтобы не пропустить свидания, на котором вы обещались быть. Так должен поступить джентльмен, не правда ли? – Нет, просто человек, которому Бог дал глаза, чтобы видеть вас, – сказал Артур. – Это начало? – Я надеюсь. – Она вздохнула.
Она прожила с Артуром полгода – и все это время он был почти совершенно счастлив. Иногда только он думал, что, в сущности, не знает почти ничего о Виктории, кроме ее имени и фамилии и того, что она старше его на два года, что она была замужем и развелась и что ее мать живет в Тироле. Если Артур начинал ее расспрашивать, она зажимала ему рот рукой, – нельзя быть таким любопытным, Артур. Он настаивал. Тогда она говорила:
– Артур, тебе хорошо со мной?
– Да.
– Ты меня любишь?
– Да.
– Если этого недостаточно, я больше ничего не могу тебе дать, Артур. Это то, что у меня есть. Больше у меня нет ничего. – И Артур замолкал.
Он предложил ей выйти за него замуж – она рассмеялась. – Мой мальчик, если бы ты знал, в какой степени это невозможно! – Но почему? – Не будем говорить об этом.
Она любила, как ребенок, чтобы Артур носил ее по квартире; длинное ее тело казалось особенно легким в его руках. Однажды, обняв его шею и близко глядя в глаза – были сумерки летнего дня, – она сказала с необыкновенным сожалением:
– Ах, Артур, если бы это было возможно!
– Что, моя дорогая?
– Ты не понимаешь. Ты не первый, Артур. Подними меня еще выше, ты можешь? Я бы хотела сейчас, с твоих рук упасть вниз, на мостовую – так, раз навсегда, и ничего бы не осталось, и последнее, что было бы, это воспоминание, что ты держал меня на руках. Артур, бедный Артур! – И она заплакала – в первый и последний раз за все время. Было в ней нечто, чего Артур не знал, – и это не было пустяком, за этим должны были существовать вещи, которых смутное присутствие Артур подозревал, не зная, однако, в чем они заключались. Иногда он говорил себе, оставаясь один, что он совсем не знает Викторию, не знает почти ничего, кроме ее тела и голоса, легкого, глубокого и нежного, как голос, который слышался ему точно из далекого детства. Иногда утром, после очередной попытки неудачных вечерних расспросов – ах, Артур, ты неизлечим, ты все так же напрасно любопытен, – он с сумрачной нежностью смотрел на это чужое и прелестное лицо с закрытыми глазами, и ему хотелось разбудить Викторию и сказать: проснись и расскажи мне все.
Но при первых звуках ее голоса он забывал о своих вопросах. Последние дни Артура в Вене были особенно тягостны для него. Виктория внезапно раздражалась, чаще хмурила свои тонкие брови. – Артур, ты должен уехать. Может быть, мы с тобой еще увидимся. Ты не будешь обо мне вспоминать дурно, Артур? – Нет, почему? Я не уеду, я ничего не понимаю. В чем дело, Виктория? – Ничего, Артур; тебя, наверное, ждут в Париже? – Нет. – Никто не ждет, Артур? Ни мать, ни сестра, ни любовница? – Нет, Виктория, у меня нет сестры, моя мать в Лондоне; и у меня нет любовницы. – Правда, Артур? И даже ни одной petite femme?[102]102
малышки (фр.).
[Закрыть] – Нет, Виктория, у меня нет никого, кроме тебя. – Какой ты бедный, Артур, ты и сам не знаешь, какой ты ужасно бедный. – Виктория! – Нет, ничего. Мы идем в кинематограф? Ты обещал, Артур.
И однажды утром она исчезла. Она не оставила ни записки, ни клочка бумажки – ничего. Артур спустился вниз, и ему сказали, что Виктория уехала с небольшим чемоданом. Он вернулся наверх и долго ходил по комнате, не зная, что делать. Он позвонил на прежнюю квартиру – там ничего не знали. Он провел так две недели и наконец уехал из Вены, ничего не понимая, кроме того, что ему несомненно тяжело, пусто и тревожно. Была поздняя весна: летом и осенью он возвращался в Вену, но всякий раз его розыски оставались тщетными, и кончилось тем, что он почти потерял надежду когда-либо увидеть Викторию.
* * *
– Николай, что делает твой брат?
– Милая Вирджиния, я мог бы тебе ответить, как Каин: разве я сторож моему брату? Но я тебе просто скажу, что не знаю. И он ведь вообще ненормальный.
– Ненормальный? Почему, Николай?
Разговор происходил вечером в кабинете Николая: Вирджиния стояла у полки с книгами, заложив руки за спину и опираясь на толстые тома, в которых трактовались вопросы экономического и статистического порядка. Николай сидел за столом перед раскрытым полицейским романом со сложнейшей интригой и многочисленными револьверными выстрелами: в романе фигурировали и пустынные ночные набережные Сан-Франциско, и Бродвей, и Вашингтон, и множество персонажей, принадлежащих то к аристократии, то к полиции, но в одинаковой степени подозрительных. Николай очень любил такие книги; и когда Вирджиния презрительно отзывалась о них, он протестовал: – Нет, нет, ты не права. Это все-таки большое напряжение фантазии и очень увлекательно. Посмотри, как все сложно, и до конца не знаешь, кто преступник. А если даже знаешь, можно сделать вид, что не знаешь. – Ты, однако, согласен, что это глупо? – Да, ну, это бесспорно, – говорил Николай, – Но интересно. И на следующий день он опять принимался за очередное убийство в каком-нибудь сквере с одноруким преступником и проницательным инспектором Скотланд-Ярда.
– Почему он ненормальный? Я тебе сейчас объясню. – Он подумал минуту и сказал: – Видишь ли, он фантазер и путешественник: он не такой, как другие. Мы живем среди чувств, которые мы испытываем, и вещей, которые нас окружают. Нам этого достаточно, Вирджиния, правда? А Володе недостаточно. Его все тянет куда-то, ему все чего-то не хватает. Он лежит на спине и придумывает необыкновенные истории, в которых сам участвует, или ходит без толку по городу, точно ищет что-нибудь, точно что-то потерял. А что? Спроси его, он сам этого не знает. Вот почему я говорю, что он ненормальный.
Внизу позвонили. Незнакомый мужской голос говорил какие-то слова, которых нельзя было разобрать. Потом раздался стук в дверь кабинета, и вошедший субъект в черном пальто и котелке сказал Николаю, что его брат был сбит с ног автомобилем на бульваре Strasbourg и отвезен в госпиталь. Николай быстро вышел в переднюю. – Я с тобой, – сказала Вирджиния. – Он только кивнул головой. Николай вывел из гаража автомобиль, и они поехали в госпиталь, где лежал Володя. – И надо же было! – повторял Николай. – Идиот, наверное, был пьян. – Вирджиния понимала, что это относилось к шоферу автомобиля, наехавшего на Володю. – Если бы я был там! – говорил Николай, нажимая одновременно на гудок и акселератор.
Володя лежал на кровати. Лицо его было забинтовано. – Он очень опасно ранен? – спросил Николай, сняв шляпу со своей курчавой головы. – Повреждена голова, правая рука, и сломано ребро, – сказала сестра. – Но?.. – Надо надеяться.
Володю перевезли домой, Николай и Вирджиния уложили его в постель; по телефону Николай вызвал сиделку и до поздней ночи пробыл в комнате Володи, который бредил и не приходил в себя.
Бесконечная желтая дорога все вилась и вилась перед глазами Володи. Травы и ковыль росли по ее краям, ветер с легким треском катил по ней гальку, такую же, как на морском берегу. Тень чьих-то крыльев бесшумно ползла по ней. – Орел? – думал Володя и вдруг видел ворона, улетавшего куда-то вправо. – Да, ведь тень все увеличивает. А почему нет столбов вдоль дороги? – Но дорога начинала потихоньку шуметь и бурлить, и Володя замечал, что это уже не дорога, а синий поток, уносящий его в неизвестные края. – Что это за страна? – Только небо было знакомое, милое домашнее небо с белыми барашками и одиноким обтрепанным грозовым облачком. Вот чья-то черная лодка у берега. – Боже мой, ведь я, кажется, раздет, – думал Володя. Он посмотрел на себя – на нем был гимназический мундир с белым крахмальным воротничком – как глупо, воротничок только давит шею, ведь теперь лето. Мундир был расстегнут и серые гимназические брюки тоже. Он силился застегнуть их, но не мог достать – и внезапно увидел женскую руку с блестящими ногтями, которая быстро, уверенно и ловко застегнула все пуговицы. – Слава Богу, теперь все прилично, – все шумело, как река, и двигалось перед ним; на грозовом облачке сначала появились квадратные края, потом совершенно расплылись и исчезли, и, вглядевшись, Володя увидел картину: массивный старый дуб с резными листьями, рядом с ним береза, под ними зеленый берег тихого залива, и на берегу, весь осыпанный дрожащим, пятнистым светом пробивающегося сквозь листья солнца, стоит с двухстволкой охотник в ярко-зеленом костюме. – Ах, да, это наша картина, висевшая в столовой, – вспоминал Володя, – как же она попала сюда? – Я здесь, Володя, – сказал чей-то голос из-за спины. Он силился увидеть, кто это говорит, но не мог, и голос слабел и удалялся. – Если ты не увидишь меня сейчас, ты не увидишь меня никогда. – Володя сделал необыкновенное усилие, чтобы повернуть голову, повернул – и вдруг все грозно ухнуло и потемнело, и долго ничего не было видно, пока не застучал по звонкой крыше частый и сильный дождь. Он струился все сильнее и сильнее, он тек уже по лицу Володи и попадал в рот и был теплый и соленый.
– Он резко повернулся и дернул головой, – говорила Вирджиния Николаю, – и вот, ты видишь, кровь просачивается сквозь повязку и заливает ему лицо.
Дождь стих, влажный ветер мягкими бархатными кругами летел вокруг Володи. Вдалеке шумел лес; в лесу росли вперемежку с ольхой, кленом тяжелые каменные кресты. Кто-то ехал вдалеке в длинной повозке, фыркала лошадь, стучали подковы по крепкой, глинистой дороге. Все опять стало темнеть в глазах Володи, все тихо скрывалось. Явственно доносились, часто произносимые протяжным голосом, давно знакомым Володе, все те же слова: до свиданья, до свиданья! – Ты понимаешь? – говорил в это же время чей-то другой голос. – Ты понимаешь? До свиданья? – А может быть, я просто умираю? – подумал Володя. Черные волны внезапно показавшегося моря шумели и разбивались где-то вблизи. И Володя сам из страшной дали увидел себя: он лежал на песчаном берегу под высоким желтым обрывом, с которого свешивалось чье-то огромное и неподвижное лицо с медными волосами. Все было пусто и жутко вокруг, лишь шумела вода невиданной, непроницаемой черноты и низкое небо осталось прорезанным длинным крылом, исчезнувшим стремительно и беззвучно.
У постели Володи стояли Вирджиния, Николай и доктор. Засунув руки в карманы, доктор внимательно, как казалось, смотрел на ту часть лица Володи, которая была видна из-под перевязки. Николай несколько наклонился вниз; Вирджиния крепко сжимала его руку.
– Я надеюсь, – сказал доктор, – что все кончится благополучно. Но рана на голове довольно серьезна. Главное, это чтобы он не двигался.
– Володя! – сказал Николай.
И вдруг глаза Володи открылись. Светлый, непонимающий их взгляд остановился сначала на Вирджинии, потом на Николае, потом перешел на доктора. Затем глаза закрылись и снова открылись, и очень тихо, так что трудно было расслышать, Володя произнес:
– Я понимаю. Это Вирджиния и ты. Но кто же третий?
– Тебе лучше? – сказал Николай. – Третий – это доктор. Как ты себя чувствуешь?
– Я очень устал.
– Постарайся заснуть.
– Хорошо. До свиданья.
– До свиданья, – улыбнувшись в первый раз за все время, ответил Николай. И они вышли из комнаты Володи.
* * *
Свой первый визит после выздоровления Володя, еще не очень твердо державшийся на ногах, сделал Александру Александровичу. Это объяснялось тем, что в течение дня Володя ходил по комнатам и решение выйти на улицу принял лишь в половине двенадцатого вечера. Этому предшествовал разговор с Николаем.
– Я не виноват, что ты идиот, – кричал Николай. – Ну, куда тебя черт несет, на ночь глядя? Ну, признай же сам, что это чистейший идиотизм. Ты лежал три недели, как последняя собака, потом поднялся, и изволите видеть, monsieur намерен совершить ночную прогулку.
– Не кричи, Коля.
– Я не кричу, – мгновенно успокоившись, как всегда, сказал Николай. – Я только хочу тебе сказать, что ты поступаешь неправильно.
И когда Володя надел пальто, то рядом с ним оказался Николай – тоже в пальто и шляпе.