Текст книги "Том 1. Романы. Рассказы. Критика"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)
Рецензии и заметки*
Илья Эренбург. Виза времени*
В издательстве «Петрополис» опять вышла книга Ильи Эренбурга, которому несомненно следует отдать пальму первенства в смысле количества выпускаемых романов, рассказов и других произведений литературного порядка. Пожалуй, в истории русской литературы с Эренбургом могли бы в свое время потягаться только Немирович-Данченко и Боборыкин. Среди современных же писателей никто не может даже приблизиться к количеству эренбурговской «продукции». Это объясняется тем, что Эренбург, в сущности, меньше всего писатель и уж никак не беллетрист. Он – журналист, если хотите репортер с небольшим запасом идейного баланса, но к настоящей литературе он непосредственного отношения не имеет, – да, кажется, и не претендует на это. И если к «Визе времени» предъявлять требования журнального порядка, то она окажется книгой, не лишенной некоторого интереса.
Это очень «случайная» книга, трактующая о самых различных вопросах: горах Грузии, искусстве поствоенной Германии, и, конечно, многократно о Париже, о Польше и обо всем, чем угодно, вплоть до политического устройства Турции. Она не связана никаким философским единством – да оно и понятно; это было бы слишком обременительной и недоступной Эренбургу роскошью. Есть в книге и неизбежная эренбурговская «железная нежность пролетарских мускулов» и прочие вещи того же порядка, которые он по ошибке все помещает в свои книги, забывая, что теперь не 1920-й год. Но даже и это не очень раздражает, нельзя требовать от Эренбурга, чтобы он писал, как Максим Горький.
Не всегда приятна неизменная любовь Эренбурга к вопросам пера, но это по-видимому неизлечимо, и тем более грустно, что обо всем этом Эренбург рассуждает очень храбро и наивно – с тем налетом советского примитивизма, который, может быть, очень хорош и даже «неблагонамерен» в России, но уж слишком провинциален за границей.
Несомненный талант – только не литературный, конечно; в этом не следует заблуждаться – и ум Эренбурга служит ему для грошовой литературы: в самом начале его литературной карьеры – «Лик войны» – мы могли, казалось, рассчитывать на лучшие результаты: теперь же это, мне думается, непоправимо. Очень сокрушаться об этом не стоит; нельзя сказать, чтобы в лице Эренбурга мы потеряли возможного Толстого; но и злорадствовать причин нет, так как Эренбург все-таки честный и умный человек и не без некоторой склонности к прекрасным искусствам.
Следует, пожалуй, еще отметить небрежность языка: стилистом Эренбург никогда не был; правда, и русскую речь не пытался реформировать, язык у него, конечно, не бунинский, но все-таки писать «я хотел запросто намерить ботинки» как-то уж очень неловко, а неподготовленный читатель может и вовсе не понять, в чем дело.
Кто-то, что ли Шкловский, в свое время очень верно сказал: после «Лика войны» Эренбург написал еще «Хулио Хуренито». Все остальное – это вариации «Хулио Хуренито». Ко всем читателям Эренбургу следовало бы обратиться с просьбой: пожалуйста, читайте «Хулио Хуренито». Кроме этой книги, Эренбург ничего не написал.
<1930?>
Анатолий Мариенгоф. Бритый человек*
Две последние книги Мариенгофа, «Циники» и «Бритый человек», имели средний успех скандального порядка. За «Циников» сам Мариенгоф лицемерно упрекал себя в непонимании советской действительности и публично каялся в своих грехах. До «Бритого человека» очередь пока еще не дошла. Обе эти книги очень похожи друг на друга и, пожалуй, равноценные, если это слово можно употребить здесь даже в самом относительном смысле – в чем есть все основания сомневаться. Книги Мариенгофа плохи не только потому, что они щеголевато-циничны; это цинизм не страшный, пензенского происхождения и местного характера. Хуже то, что они малограмотны и беспомощны. Этот наивный человек пишет: «Его голова лежала у меня на груди и тупо не понимала тюремной азбуки сердца, выстукивающего трагические ругательства». Или: «Дерево, гнедое, как лошадь, ничего, вероятно, не имело против. Собака с плакучим хвостом придорожной ивы не сквернословила».
О литературе Мариенгоф имеет понятия чрезвычайно приблизительные, что, впрочем, естественно: не в пензенской гимназии этому научиться. Он, правда, цитирует Сковороду, что производит необыкновенно странное впечатление – вроде того, как если бы какой-нибудь хуторской донжуан стал бы играть Моцарта на балалайке – вместо родного «Яблочка» или «Кирпичиков».
Но я охотно допускаю, что книги Мариенгофа должны считаться очень неплохими и передовыми где-нибудь в обществе уездных эстетов – не знаю, достаточна ли такая слава. Самое любопытное, однако, это то, что ни «Циники», ни «Бритый человек» не оригинальны. У Мариенгофа был более блистательный предшественник, писавший в таком же роде; мне кажется несомненным, что Мариенгоф черпал свое «вдохновение» именно там, и, будучи очарован этим «искусством», почувствовал невозможность писать иначе. Имя этого писателя, который был несравненно талантливее и, главное, грамотнее Мариенгофа, – Ветлутин. Теперь о нем мало кто помнит, но несколько лет тому назад его «Записки мерзавца» имели успех более шумный и более заслуженный, нежели «Бритый человек». Правда, вряд ли кому-нибудь в голову приходила мысль, что Ветлутину можно подражать. Оказывается, можно. Я не удивлюсь, если когда-нибудь мне попадется в руки книга, написанная под сильным влиянием Брешко-Брешковского; после Мариенгофа следует быть ко всему готовым.
Говорить о том, что книгу Мариенгофа нельзя рассматривать как литературное произведение, кажется, не нужно. Думаю, что критики о ней спорить не будут – и «молодое поколение» зачитываться «Бритым человеком» тоже не станет. Остается констатировать лишний раз, насколько у людей различны вкусы: один любит описания природы, другой – человеческих чувств, третий – охоты, четвертый – великосветских салонов. Мариенгоф значительно скромнее: его, по преимуществу, занимает уборная. Это довольно странно, но в конце концов законно: каждому свое.
В заслугу Мариенгофу следует поставить то, что книги он пишет довольно короткие. Правда, когда он писал «имажинистические» стихи (оттуда же и злополучная собака с плакучим хвостом) в «Гостинице для путешествующих в прекрасном», это было еще лучше. Но, к сожалению, те времена прошли.
Алексей Толстой. Петр Первый*
Вышла первая часть большого исторического романа Алексея Толстого «Петр Первый», печатавшаяся раньше в «Новом мире». Несмотря на то, что роман еще не окончен и окончательная оценка его может быть произнесена только после опубликования второй части – уже и сейчас можно не сомневаться, что «Петр Первый» будет одним из лучших исторических романов о русской литературе.
Только необыкновенный талант Толстого позволяет ему вести длиннейший рассказ таким не эпическим стилем, который у всякого другого автора вышел бы утомительным и скучным, как это бывало, когда за исторические темы, довольно модные в российской литературе, брались другие писатели средних способностей. Толстой – исключение; то, что не позволено другим, позволено ему. У нас есть, пожалуй, основания сомневаться в исторической бесспорности Петра Первого; да и тот образ, который рисует Толстой, – мальчика Петра, несколько боязливого, дикого и не очень умного, плохо вяжется с обычными представлениями о нем. Академик Платонов как-то очень резко и насмешливо писал об исторических вещах Толстого, в частности о рассказе «День Петра», и надо полагать, что имел на это полное право. Но исторические неточности портят только плохие романы – читая же Толстого, об историческом соответствии забываешь.
Недостатки «Петра Первого» – недостатки самого Толстого и всего его обильного творчества. Этот исключительно одаренный человек, прекрасный рассказчик, никогда не становящийся скучным и во всем одинаково интересный – вплоть до «Аэлиты» или даже «Гиперболоида инженера Гарина» – лишен, однако, тех качеств, которые могли бы сделать его имя мировым. Толстой – самый лучший из второстепенных писателей. Конечно, он намного выше почти всех современных писателей в России; конечно, и в иностранной литературе мало найдется людей, которые могли бы с ним сравниться. Но ему не дано в своих вещах доходить до конца и приближаться вплотную к той границе, за которой начинается мировое значение искусства; а таланта на это у него хватило бы.
Россия раньше петровского времени изображена в романе Толстого самыми мрачными приемами: голод, разорение, дикость, невежество, глупость, трусость – кажется, все отрицательные качества собраны и сгущены в ней. Это несколько одностороннее освещение все же производит впечатление правдивости – благодаря толстовскому таланту убедительности.
Во всем романе есть два-три человека, в какой-то степени способные к рассуждению, пониманию событий и вообще мышлению. Все остальные – воры и непроходимые дураки: так же изображена и боярская Дума. Но, повторяю, искать исторической точности в «Петре Первом» – занятие ненужное и лишнее. Наша историческая литература исключительно бедна – опять также если не считать совсем третьестепенных произведений – романов Мордовцева или Мережковского. И, конечно, роман «Петр Первый» займет в ней по праву исключительное и только ему принадлежащее место.
<1930>
В. Катаев. Отец. Сборник рассказов*
В книге Катаева собрано шестнадцать рассказов разных размеров и не всегда одинакового литературного достоинства. Теперь, когда произведения не непосредственно пропагандного или комментаторского характера становятся в России редкостью, – этой книге читатель должен обрадоваться. Катаев – один из немногих писателей, полууцелевших от своеобразной литературной и цензурной чистки последнего времени; впрочем, «Отец» издан в Берлине и в России наверное не продается, хотя и трудно понять, почему бы: «контрреволюционного» в нем нет решительно ничего. Как почти все, написанное в недавние годы в России, книга Катаева не лишена некоторого «правительственно-доброжелательного» налета, едва, впрочем заметного и, конечно, совершенно необходимого: быть объективным русским литератором, не находясь за границей, невозможно. Но те рассказы Катаева, где он является чем-то вроде «сурового бытописателя революции», – как нарочно, наименее удачны, хотя талант автора придает относительную убедительность даже коммунисту Ерохину в рассказе «Огонь»; до сих пор герой-коммунист советской литературы неизменно выходил удивительно похожим на переодетого Кузьму Крючкова – или Николая Курбова, что было уж вовсе неправдоподобно.
Лучший рассказ в сборнике – «Отец». В нем описывается старый и несчастный человек, интеллигент, и его бесконечная любовь к сыну, доходящая до полной готовности пожертвовать всем, чтобы сыну стало легче. Прекрасно описана тюрьма, в которой сидит сын, ежедневные приходы отца и то, как старик умолял конвойных передать сыну «табачок» – когда арестантов вели по улице. Сына выпустили, он стал полноправным советским гражданином, и хорошо устроился; а отец продолжал пребывать в нищете и ничтожестве и так и умер. Рассказ написан умно и хорошо, с той спокойной и жестокой беспристрастностью и тем отсутствием какого бы то ни было подчеркивания, которые доступны только настоящему писательскому дарованию.
Впрочем, в писательском даровании Катаева сомневаться никогда не приходилось. Даже в самых мелких и незначительных его вещах попадаются места удивительные по почти законченному совершенству. Это тем более неожиданно, что повествование Катаева чрезвычайно неровно; и одно время казалось, что, отдавая должное несомненному таланту этого писателя, мы не вправе все же предъявлять к нему особенно строгие требования: так можно было думать после недавней книги Катаева «Бородатый малютка» – книги грубоватого юмора.
В сборнике «Отец» Катаеву удались даже наиболее трудные по выполнению описательные и бессюжетные рассказы.
Стилистические ухищрения, особенно распространенные в рыночной советской литературе и объясняющиеся в некоторых случаях отсутствием литературного слуха, а чаще просто невежественностью – у Катаева скорее, случайны, и надо полагать, что в дальнейшем они окончательно исчезнут.
Книга лишена каких бы то ни было политических или социальных тенденций: в сущности, и генеральша, продающая сигары покойного мужа, и коммунист Ерохин описаны в почти одинаковых тонах; если о Ерохине и сказано несколько похвальных слов, то звучат они настолько вяло, что сразу же чувствуется их обязательность и невесомость.
Нынешний период российской литературы особенно скучен и тяжел: витрины литературных магазинов заполнены колхозными, ударными и пр. повестями, за которые берутся юркие полужурналисты, полуспекулянты, но меньше всего литераторы. В таких условиях книга Катаева кажется оазисом в пустыне. В нормальных обстоятельствах она несколько потеряла бы в ценности; но это не мешает ей оставаться одной из лучших книг рассказов, вышедших за последние несколько лет.
Проф. Самойлович. S.O.S. в Арктике*
«S.O.S. в Арктике» – описание экспедиции русского ледокола «Красин», отправленного на розыски экипажа злополучной «Италии» и спасшей, как известно, итальянцев. В книге нет никакого беллетристического элемента, но читается она с неослабевающим вниманием – и, конечно, она интереснее многих и многих увлекательных романов. Написана она чрезвычайно просто и лаконично, но многие места ее вызывают настоящее волнение.
Об экипаже «Красина» писали все газеты мира, но в те времена сообщения носили восторженный и отрывочный характер и, конечно, не могли дать точного представления о том, как проходило путешествие «Красина» среди полярных льдов. Теперь обо всех подробностях путешествия книга проф. Самойловича сообщает детальные данные.
Трудности продвижения во льдах были подчас настолько велики, что в течение нескольких часов самый мощный ледокол России едва делал десяток метров; а судно, идущее за ним, не могло за ним следовать, так как лед тотчас же смерзался.
Удивительны полеты советских авиаторов – Чухновского и Бабушкина, которым, собственно, экипаж «Италии» и обязан своим спасением. Не надо забьюать, что воздушные разведки происходили на гигантском пространстве арктического океана, покрытого льдами, и что достаточно было бы порчи мотора, чтобы летчик разделил участь многих других, погибших; впрочем, именно это и случилось с теми, кому менее благоприятствовала судьба: участь Гильбо и Амундсена еще свежа в памяти.
Проф. Самойлович объективен в своей книге настолько, насколько вообще можно быть объективным. Но и из его беспристрастного описания становится ясным позорное поведение Цапли; становятся особенно трагическими обстоятельства гибели Мальмгрена: очень хорошо одним случайным замечанием определена фигура чеха Бегоунека, который, едва увидев спасителей, тотчас же спросил – сможет ли он продолжать свои научные занятия на ледоколе. Прекрасно описан почти умирающий от истощения Мариано; и с едва заметным высокомерным удивлением описан Цапли на «Красине».
Как всегда – как на войне или в минуту особенной опасности – в Арктике люди становятся видны до конца: трусость и геройство там виднее и законченнее, чем где бы то ни было. Достаточно вспомнить, что генерал Нобиле сразу же стал предметом единодушного презрения всех читателей газет всего земного шара – так же, как и Цапли: и, конечно, жизнь и карьера этих людей теперь погублены навсегда. Не без некоторой эгоистической гордости можно сказать, что русскому экипажу «Красина» и русским авиаторам принадлежит в этих событиях самая почетная роль.
О Шмелёве*
Пожалуй, из эмигрантских писателей старшего поколения Шмелёв почитается меньше всех. Почти каждый раз его очередное выступление в журнале или газете вызывает чувство неловкости и сожаления, которое иногда переходит, как это случалось уже несколько раз, в прямую насмешку, если дело касается чисто литературной критики, или в возмущение, если речь идет о политической тенденциозности его произведений. Это все в одинаковой степени естественно: трудно найти во всей русской литературе человека как-то более неуместного, чем Шмелёв.
Перед иностранцами нам бы за Шмелёва было стыдно; к счастью, иностранцы его не знают. Не так давно в «Числах» были напечатаны ответы писателей на анкету о Прусте; и среди них ответ Шмелёва производит совсем особое впечатление. Рядом с умными и сдержанными строками Алданова, рядом с вполне европейскими рассуждениями ответ Шмелёва, написанный его всегдашним небрежным и плохим языком и отдающий предпочтение Альбову перед Прустом, но свысока упоминающий о Франсе и составленный вовсе уж в удивительно нарочитых тонах, был более всего похож на критику русского семинариста или «нижнего чина из грамотных», но писательским его назвать никак нельзя – это было бы слишком оскорбительно и незаслуженно.
Не стоит, конечно, говорить о том, что и Пруст, и Франс просто недоступны Шмелёву, как недоступен Поль Валери какому-нибудь уездному дьякону, который к тому же и по-французски не знает. Но элементарная тактичность должна бы удержать Шмелёва от выступления в анкете и не говорить о литературе, то есть области явно находящейся вне его компетенции. К сожалению, тактичности у Шмелёва и на этот раз не хватило.
Совсем недавно в «Современных записках» стал печататься роман Шмелёва «Солдаты». Сам факт появления этого романа на страницах эсеровского журнала так же удивителен, как удивительно было бы сотрудничество Демьяна Бедного на страницах «Возрождения». Но дело не только в этом. «Солдаты» претендуют на известную литературность: интересно было бы выяснить, в какой степени роман Шмелёва имеет на это право.
Это рассказ о «солдате», капитане Бураеве, который сам себя называет в одном месте «профессионалом и… гладиатором последнего срока». Капитан Бураев бьет плеткой крамольного семинариста; капитан Бураев, «воспитанный в рыцарском уважении к женщине» (так нам его рекомендует автор), ссорится со своей любовницей, которая ему изменяет с развратным и либеральным адвокатом, и называет ее словами, которые заменимы многоточиями, ввиду их нецензурности, – странное выражение «рыцарского отношения к женщине». Но капитан Бураев, помимо рассуждения об интеллигентщине, о всякой «сволочи», цитирует Пушкина, умиляется всему военному – и все это не переставая испытывать нежные и рыцарские чувства к большинству женщин, которых он встречает. В этом проходит его жизнь: полковые смотры, женщины и «умные» рассуждения о «сволочи» и интеллигенции и т. д.
Вещь, в общем до трогательности несложная. Психология героя, этого самого «гладиатора» – смесь военного писаря (со всеми прелестями писарского стиля), российского Дон-Жуана, которого много лет назад Философов, разбирая примерно такой же роман Фон-Визина, резко назвал «жеребцом», – и еще, пожалуй, анахронического, запоздавшего члена Союза русского народа. Надо отдать Шмелёву справедливость: у Пруста и Франса ничего подобного нельзя найти.
Роман написан исключительно плохо и беспомощно – с бесконечными многоточиями, восклицательными знаками, «мраморными лицами и ногами» – одним словом, так в прежние времена писали Вербицкая и Арцыбашев – только более гладко и грамотно.
«– Люси!..
– Мой… Стеф!..
Все пропало в блаженствах ночи».
Цитаты можно было бы приводить без конца. Можно отметить совершенно объективно и нисколько не преувеличивая, что в России средний литературный комсомолец, несомненно – в смысле стиля и композиции – конечно, гораздо сильнее Шмелёва.
Небольшой Шмелёвский талант погублен чудовищной литературной некультурностью. Существует, помимо этого, еще средний образовательный уровень, обязательный для всякого «интеллигентного» человека и минимальный для писателя. К сожалению, Шмелёв находится значительно ниже этого уровня. Это было бы не так уж страшно: Гоголь был человек малообразованный, Достоевский был невежествен, но у них была гениальность. У Шмелёва же его талант ровно настолько велик, чтобы позволить ему писать небольшие бытовые рассказы, но при отсутствии очень значительных способностей необходим все тот же культурный уровень: положение создается безвыходное.
Остается только порадоваться тому, что даже в эмигрантской литературе, далеко не блестящей, Шмелёв является исключением. Идеологически он близок, пожалуй, только Краснову – Брешко-Брешковскому, т. е. людям, к литературе никакого отношения не имеющим. Этой отчужденностью и неуместностью объясняется и высокомерное отношение критики к Шмелёву.
Если бы Шмелёвский роман был произведением не то что литературным – это невозможно, литературой мы называем вещи более грамотно написанные – но ограничивался бы претензиями эстетического порядка, это можно было бы оставить без внимания: мало ли романов пишется и печатается. Но роковая и неизменная особенность такой литературы в кавычках заключается в обязательных для нее – и непосильном философствовании, и политически-государственных концепциях, излагаемых сусальным языком какого-нибудь «огородника Балунова», который был подпаском, стал миллионером и теперь говорит о России и способен управлять государством. Ему вторят другие – какой-нибудь поп, который, как у Шмелёва, «народ ведет», не больше и не меньше, и ведет его, оказывается, в чрезвычайно полезном направлении: «к Богу и к родине». В лучшем случае рассуждения эти до трогательности бессодержательны: «Покуда в народе дух, он живет. Как дух пропал – долой со счета». А стиль такой: «Вон у меня ребята даже поют: „Наша Матушка-Расея всему свету голова“. А мы будто тому ли верим, а? А кака махина-то! Будто и без причины? Без причины и чирей не садится. Для чего удостоены такого поля? По такому полю и дорога немалая, а прямо тебе большак на самый что ни есть край света!»
Сам герой, пожалуй, еще проще «огородника»: идеал его Россия – вся Россия – «как солдаты», то есть государство, – эта «самая замечательная матушка» Россия должна уподобиться полку, да еще с такими «умственно отсталыми» людьми, как герой Шмигль, в качестве командиров. Кстати, бедная такой участи не заслужила.