Текст книги "Том 1. Романы. Рассказы. Критика"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц)
Только второй этаж! Артур думал, что это выше, что надо еще идти некоторое время, поднимаясь все выше и выше, пока наконец… Он не мог себе представить встречу с Викторией, не знал, что он скажет, как он посмотрит на нее; он знал только, что теперь уже ничто не могло бы задержать его. Из-за двери первой квартиры слышались звуки рояля. Незнакомый мотив в одной проскользнувшей ноте был похож на карусельный вальс; и он уносил с собой первый вечер в Вене, и белое платье Виктории, и ее первые слова. Еще один этаж, дверь и белая кнопка звонка. Артур нажал ее и, забывшись, долго не отнимал пальца – и звонок дребезжал и катился по проснувшейся квартире. Незнакомое женское лицо выглянуло оттуда, Артур вошел; из дальней комнаты в освещенную переднюю проходил легкий и нежный сумрак спальни. – Что вам угодно? Что вам угодно? – повторил, точно в назойливом сне, женский голос возле Артура. Снизу еще раз всплеснул в воздухе обрывок музыки. Не отвечая, Артур сделал несколько шагов и остановился на пороге комнаты. Со света он неясно видел широкий диван, белые потоки простынь и волосы Виктории. Он не мог идти дальше. Приподнявшись на локте, она всматривалась едва проснувшимися глазами в человека, стоявшего на пороге. Это продолжалось, может быть, одну секунду, потом раздался пронзительный, непохожий на звук обычного голоса Виктории, нечеловеческий крик: – Артур! и следующее, что он увидел – он не знал, как это вышло, – это были глаза Виктории у его лица. Он стоял, не сняв пальто, держа на руках ее тело.
– Артур! Артур! – повторяла она, точно ища в этом имени объяснение того, что сейчас происходило с ней и что было похоже на то, как если бы она летела в мягкую головокружительную пропасть, стены которой гудели, как колокольная медь. – Артур, как я ждала тебя! Артур, – голос ее изменился от проскользнувшего испуга, – пусти меня, я в пижаме, это стыдно.
Он послушно опустил ее на пол, но она уже забыла про пижаму и, положив руки на плечи Артура, продолжала говорить:
– Артур, я знала, что ты вернешься. Ты не мог не прийти, правда, Артур? Как я ждала тебя!
– Виктория! – Это было первое слово, которое он произнес. Он хотел сказать, что теперь уже никогда не уйдет от нее, что они уедут из Вены и что на свете существует самое настоящее счастье, которое дано испытать лишь немногим людям среди миллионов, которые… Он хотел сказать вообще очень много. Но он ничего не говорил и только сжимал все сильнее и сильнее ее тело. – Ты задушишь меня, Артур, – сказала она с жалобной улыбкой, трогательной и покорной, – ты забываешь, как ты силен.
Артур смотрел в ее глаза и молчал.
– Ты думал обо мне, Артур? Ты не забывал меня? Я все точно носила тебя в себе, как ребенка, ты понимаешь, мой мальчик? Это, наверное, смешно, Артур, я говорю «мальчик» о таком гиганте, как ты, Артур, я не смела, я не думала: но если бы ты не пришел, моя любовь была бы с тобой повсюду.
Он так и не нашел слов, они исчезли, повелительно уносимые этим последним путешествием, они были далеки, бледны и ничего не выражали; и сколько ни глядел Артур, не отрываясь, в глубину этих минут, он не видел ни одного слова, – было только далекое движение, точно в темноте неизвестного мира, более беспредельного, чем все, что он знал до сих пор, и совершенно невыразимого.
* * *
Вокзал неузнаваемо изменился, свежо и сильно сверкали синие молнии рельс, катился удаляющийся и возвращающийся грохот колес, летели птицы вдоль железнодорожного полотна, и волосы Виктории – у открытого окна – улетали вслед за ними золотым, прозрачным облачком; на первой остановке в поле сладко гудели черные столбы, как шмели над цветами в знойный день, и Артур вспомнил, как давным-давно, еще маленьким мальчиком он читал о песенке земли. Она послушно расстилалась вокруг, то черная, то зеленая; глубокие реки пролетали под грохотом мостов, слоились красные черепичные крыши, и наконец, мартовским вечером, холодным и сверкающим, поплыли навстречу глазам дома улицы La Fayette, огни Opera и весенние просторы avenue ЮёЬег.
* * *
– Вот мы продаем автомобили, Володя пишет роман, – говорил Николай за обедом. – Автомобили продаются, роман пишется…
– Дальше, дальше, Коля.
– Вирджиния читает книги, Володя пишет роман…
– Волга впадает в Каспийское море, – сказал Володя.
– Именно. Вот ты меня прервал, и я потерял нить мысли. Да, вспомнил. Я хотел сказать, что все наши человеческие дела суть ничто и прах, и доказательство – это что после зимы наступает весна…
– А после весны лето, вслед за которым осень.
– Да, и происходит это так, как если бы не было ни романа, ни автомобилей, ни вообще ничего. Медведь выходит из своей берлоги, змея выползает из-под скалы…
– Ты скажи прямо, в чем дело.
Вирджиния знала, что Николай не произносил бы такой речи, если бы за ней не должен был последовать какой-нибудь план или проект; и судя по тому, что он говорил о погоде и весне, следовало предположить, что он задумал куда-нибудь поехать. Но Николай не уступал.
– У римских ораторов, как это известно всякому бывшему гимназисту, – Вирджиния дернула за рукав Володю, собиравшегося прервать брата, – итак, у римских ораторов речь была построена так: вступление – раз, изложение – два, заключение – три. Не желая быть голословным, я считаю достаточным сослаться на знаменитую и довольно каверзную в синтаксическом смысле речь Цицерона против Катилины.
– Николай!
Но Николай продолжал говорить: в его речи фигурировали и Гракхи, которых он вспомнил одновременно с Цицероном, и соображения о шоссейных дорогах, и хвалебное описание природы – «понимаете, тихий остров в. середине реки, а на острове – камыши и в омуте лилии и шелест травы». – Это в омуте-то у тебя трава шелестит? – Где надо, там и шелестит, – невозмутимо сказал Николай. Другими словами, Николай предполагал в ближайшее время – это происходило в конце мая – предложить Артуру принять участие в автомобильной поездке за город, скажем, в окрестности Фонтенебло. Можно захватить с собой купальные костюмы. Было решено, что Володя отправится к Артуру и пригласит его. Володя раскланялся и ушел.
За дверью квартиры Артура слышался смех и лай, сразу оборвавшийся после того, как раздался звонок. Горничная открыла дверь, и в эту же секунду показался Артур.
– А, Володя! Милый друг, тысячу лет вас не видел. Здравствуйте. – У него было гибкое и сильное рукопожатие, которое с первого же раза расположило к нему Володю.
– Что это у вас тут – лай и хохот?
– Это моя жена с собакой.
Только тогда Володя вспомнил, Николай за столом говорил, что встретил Артура с молодой женщиной в белом и что она оказалась его женой. – А она красивая? – спросила Вирджиния. – Замечательная, – сказал Николай, – красавица. – Брюнетка или блондинка? Николай задумался. В самом деле, брюнетка или блондинка? Он решительно не помнил этого. – Она была маленькая, «изящная, как статуэтка». – La comparaison est plutot usee[114]114
Пожалуй, избитое сравнение (фр.).
[Закрыть], – заметил Володя. – Да, уж ты у нас известный стилист – с черными глазами, большими, как блюдечки. – Как у андерсоновской собаки? – смеялась Вирджиния. – Да, только очень красивыми. – Впоследствии Вирджиния убедилась, что описание Николая совершенно не соответствовало действительности, что жена Артура была высокая, а не маленькая и что глаза ее были сине-серые. И хотя она шутила над Николаем и его ненаблюдательностью, но эта резкая неправильность описания доставила ей удовольствие; и, поймав себя на этой мысли, она с досадой пожала плечами. – Ты такой глупый, Николай, – говорила она ему вечером, когда они остались вдвоем, – ты такой глупый, как же ты не видел, что она высокая и что у нее волосы светлые с золотым отливом? А меня ты мог бы описать? Ну, какие у меня глаза? – Не знаю. А нет, знаю. – Какие? – Самые лучшие. – Она поцеловала его и, подумав, прибавила: – А Володя не ошибся бы. – Ну, ведь он специалист. – Почему? – Он писатель.
– …Да, так на какой же день это назначено? – спрашивал Артур. – На следующую пятницу? Я спрошу Викторию, кстати, представлю вас. Одну минуту.
Он вернулся в кабинет вместе с Викторией. Володя внимательно на нее посмотрел. Первое впечатление, которое она производила, было – что это неправдоподобно, что это экранное изображение, а не живая женщина. Блистательная молодость Виктории сразу заставила Володю вспомнить свои гимназические годы, lady Hamilton, Дину и долгие романтические мечты, целый мир – музыки, женщин, медленного разгона синих волн далекого, воображаемого моря. Это ощущение с такой силой охватило Володю, что он не сразу ответил на первый вопрос Артура, который спрашивал, говорит ли Володя по-немецки.
– Да, да, конечно. – Володя встряхнулся и заговорил по-немецки, чему Виктория по-детски обрадовалась. Проект пикника она встретила с восторгом, и Володя ушел, условившись о том, что в назначенный день в восемь часов утра Вирджиния, Николай и он будут ждать их у подъезда Артура. Провожая Володю, Артур вдруг, неожиданно для самого себя, спросил его:
– Володя, вы свободны завтра часа в два дня?
– Конечно.
– Хотите встретиться? Я вас давно не видел, мы поговорим.
– Хорошо. В два часа у метро Трокадеро.
– Entendu[115]115
– Договорились (фр.).
[Закрыть].
Все эти месяцы Артур находился в состоянии, которого он никогда не испытывал. Он не знал, что жизнь заключает в себе столько радости, что самые незначительные вещи, которые раньше он делал механически, могут доставлять столько удовольствия – все, вплоть до хождения в магазины перчаток, белья, материй, куда его водила Виктория. Ему казалось, что вся его жизнь до этого времени была чудовищно ошибочна и бессмысленна и что только теперь он жил впервые.
Вечер после визита Володи был такой же густой и счастливый, как другие, неясный и теплый; мягкий струился бордюр обоев на стене; Виктория в мохнатом белом халате, выйдя из ванны, сидела на коленях Артура. – Мы самые счастливые в мире, Виктория, правда? – Он почему-то вспомнил, – может быть, по противоположности ощущения тепла с тогдашним ощущением холода – Россию, позднюю осень, ледяной ветер над пустынной мостовой, пулеметную стрельбу, катившуюся вдоль стен, лохматых, нечищеных лошадей красной кавалерии, нетопленую комнату, заплаканное лицо квартирной хозяйки – какой вы счастливый, что уезжаете в Англию, только дал бы Бог доехать благополучно – и высокие волны Черного моря, и дядю, такого же широкого и громадного, как он сам, отчаянного, веселого и насмешливого. И путешествие сквозь этот незабываемый российский ледяной вихрь.
– Поезда не идут, пути взорваны.
– Артур, мы едем верхом.
И вот – два невысоких коня с непривычными казацкими седлами и отчаянный карьер через пустынную степь с ледяными лужами и сильным ветром в лицо, от которого захватывало дыхание и глазам становилось больно.
– Едем, Артур? Не устал ли мой бедный, хрупкий мальчик? – И дядин хохот летел по ветру. – Если лошади пристанут, мы их понесем, Артур? Ты видишь, они совсем маленькие. Ну, едем. – И после короткой остановки – быстрая дробная рысь. Пальцы ног Артура застыли, рука не чувствовала поводьев, но никогда он не сказал бы дяде, что он замерзает. – Молодцом, Артур, еще немного тренировки, и из тебя выйдет настоящий человек, как твой отец, а не бабий угодник, каким бы сделала тебя твоя мать. – И тотчас же по приезде в маленький уездный город, в единственной гостинице с разбитыми стеклами окон, заклеенными бумагой, – три раунда бокса: два синяка на лице Артура, опухший глаз у дяди и на следующее утро – опять такое же путешествие. – Это тебе не салон Констанции, – салоном Констанции, матери Артура, дядя называл все, что имело отношение к женщинам, которых он терпеть не мог и в светской жизни. Тогда Артур разделял его взгляды. Что сказал бы дядя теперь, увидев Викторию на коленях Артура? Салон Констанции? А что сказала бы мать? Артур представил себе ее медленные движения, рассчитанные повороты головы, изученные интонации: – Артур, но эта комната ужасна. Кто мог выбрать такие обои? Артур, разве можно покупать гладкие ошейники для собак? Собака должна быть декоративна, Артур. Все должно быть хорошо подобрано, декоративно и заранее известно. «В этом месте он должен остановиться и сказать: простите, я сделал два липших шага». Больше всего мать Артура любила повторять знаменитый рассказ об офицере, прискакавшем с докладом к Наполеону, изложившем все, что было нужно, и покачнувшемся в седле.
– Vous etes blesse?[116]116
– Вы ранены? (фр.)
[Закрыть]
– Non, Sire, je suis mort[117]117
– Нет, сир, я мертв (фр.).
[Закрыть].
– Удивительно, это совсем по-английски, – говорила она. Артур вспомнил ее тщательное французское произношение:
– Vous etes blesse? – Non, Sire, je suis mort.
– Да? Из Вены? Но она не говорит по-английски? И даже не свободно по-французски? Это поразительно. У нее большое приданое, Артур? У вас может быть ребенок? Но это невозможно. Значит, я буду бабушкой? Но разве ты не понимаешь, что это абсурд, Артур?
* * *
Володя вернулся домой после короткой прогулки вечером. Николай и Вирджиния были в театре, маленькую девочку давно уложили спать; в квартире было тихо, только рояль изредка чуть-чуть позванивал, когда по улице проезжал грузовик. Володя сел было писать, но ничего не получалось. Он несколько раз вывел свою фамилию, изменяя росчерк – В. Рогачев, В. Рогачев, В. Рогачев, потом вкось написал:
«Что день грядущий мне готовит?» –
и задумался. Легкие шаги по коридору вдруг привлекли его внимание. Он поднялся, открыл дверь и увидел няню, молодую девушку, только что вышедшую из ванной. Он посмотрел на часы: было половина десятого. В коридоре было темно; и, когда няня поравнялась с комнатой Володи, он заметил, что на ней был только легкий капот.
– C'est vous, Germaine?[118]118
Это вы, Жермен? (фр.)
[Закрыть] – сказал он вдруг изменившимся голосом. Он видел ее белое тело у шеи, где сходились полы капота, и руки – рукава Жермен были засучены, – ее ноги без чулок. – Qu'est ce que vous faites? – Je rentrais chez moi, monsieur Vladimir. – Venez done pour un instant[119]119
Что вы делаете? – Я ухожу к себе, месье Владимир. – Подождите минутку (фр.).
[Закрыть], – сказал он, не узнавая своего голоса и понимая, что он не может сейчас иначе говорить и действовать. В глазах Жермен появился испуг, и за этим испугом Володя заметил еще что-то, точно это был двойной взгляд. – Может быть, мне так кажется, – успел он подумать, – может быть, это просто отражение моего же желания? Губы его пересохли, он провел по ним языком: неподвижные глаза Жермен были направлены на него с тем же двойным выражением. – Mais venez done, n'ayez pas peur, voyons[120]120
Ну подойдите, не бойтесь (фр.).
[Закрыть]. – Он взял ее руку выше локтя, и – хотя он знал это раньше и Жермен знала это так же, как он, – сейчас это стало неминуемо. Он поднял ее на руки, капот опустился и повис, открыв все ее тело. – Laissez moi[121]121
Оставьте меня (фр.).
[Закрыть], – сказала Жермен, но по тому, как она вздрагивала в его руках, Володя чувствовал, что ее слова не имеют никакого значения и никакого отношения к тому, что происходило.
– Vous vous cteshabillez?[122]122
Вы раздеваетесь? (фр.)
[Закрыть] – Жермен прошептала это с тем же невыразительным ужасом, с каким она сказала: laissez-moi.
Она ушла в двенадцать часов – за несколько минут до того, как открылась входная дверь и голос Николая сказал:
– Тебе не хочется есть, Вирджиния? Нет? А мне очень хочется.
Володя лежал в темноте, ощупывая свое тело. – Кровоподтек на шее – c'est plutot idiot[123]123
идиотизм какой-то (фр.).
[Закрыть]. И зачем на свете существуют женщины?
– А у Володи темно, – сказал голос Вирджинии. Голос начался за шаг до двери и замолк за дверью. – Неужели он спит в это время?
– Он настолько ненормален, что от него можно всего ожидать, – ответил из темноты голос Николая.
Но Володя не спал. Далекое детство вспомнилось ему, когда он услышал, как в столовой звенели вилки, ножи и тарелки. Так в давние, безвозвратные времена он слышал из детской, как мать возвращалась из театра, из такого чужого и блестящего мира бархатных лож и люстр, неузнаваемая в вечернем платье, нарядная и почти чужая женщина, непохожая на всегдашнюю маму. И чтобы убедиться, что это все-таки она, он звал ее, – она входила в детскую на цыпочках и обнимала его:
– Спи, мой мальчик, спи, Володенька.
И тогда он чувствовал, что она была такая же мягкая и теплая, как всегда, только платье обманчиво струилось в полутьме, – чужое до слез, все сделанное из лож, театра и электричества. – А где они были, в каком театре? – вспоминал Володя. – Ах, да, в Marigny, там же, где я видел Артура и его жену. – Володя представил себе белое платье Виктории и смокинг Артура. – Белое – черное, белое – черное, – повторил он несколько раз. Жермен тоже – белое – черное. Как все остальное. Обрывки стихов вспомнились ему.
Он мною был любим, он мне был одолжен
И песен и любви последним вдохновеньем.
– А путешествие все продолжается. «Rappelez-vous, vieux amis, mes freres, ces annees?..»[124]124
«Помните ли вы, мои старые друзья, мои братья, эти годы?..»
[Закрыть] – откуда это? Что же остается? Несколько соединений звуков, сумевших что-то удержать, воспоминания о нескольких чувствах, выцветающих, как фотографии и перспективы дальнейших странствий. Хорошо было бы остановиться однажды, на берегу светлой реки, в небольшом доме: белое здание, белый песок, белые придорожные камни, белое платье – как развевающийся белый шарф матери Юлиана, который он пригвоздил дротиком к воротам, приняв его издали за птичьи крылья. И вот время заливает все, и целая жизнь потом, как подводное царство, неподвижно стоит на дне, как эти морские леса, растущие глубоко под поверхностью, чуть колыхаемые незримым течением, точно задумавшиеся раз навсегда, точно пронизанные слишком поздним пониманием безвозвратных вещей. – Пониманием? – думал Володя. – Что можно понять? Что все было даром? – Он вспомнил рассказ Артура о своем дяде, который возненавидел женщин, потому что с ним случилась обыкновеннейшая вещь – его невеста вышла замуж за другого, не дождавшись его возвращения: он уехал на год за границу, писал ей пламенные письма и вернулся – как раз вовремя, чтобы узнать, что на этот раз уехала она – в свадебное путешествие. И мать Артура сказала ему фразу, которой он никогда не мог ей простить: – Vous voyez, c'est toujours les voyages qui vous perdent[125]125
Вас губят путешествия (фр.).
[Закрыть].
– Это было зло.
– Да, но почти невинно. И это не все, – сказал Артур. И он рассказал, что муж этой женщины вскоре разорился и пустил себе пулю в лоб, она осталась без средств, с двумя маленькими детьми, и дядя, этот самый дядя, ненавидящий всех женщин и ее больше других, посылал ей ежемесячно деньги. Володя пожал плечами.
– Действительно, подите, разберитесь в этом.
– Мне кажется все-таки, что я понимаю, – задумчиво сказал Артур.
– Что же это?
– Я думаю, уважение к собственному чувству, неудачному, но все же лучшему, которое он знал.
Это было незадолго до того незабываемого разговора, когда Артур, неизменно сохранявший внешнее спокойствие, но с лицом, унизанным многочисленными каплями пота от волнения, которое ничем, кроме этого, не выражалось, рассказал Володе историю доктора Штука. Он сам не понимал, почему он это сделал; он просто не мог больше молчать об этом, это душило его. Он знал, конечно, что, рассказывая это Володе, он ничем не рискует. Но и Володя не понимал так же, как Артур, что могло вызвать это необычайное признание. Теперь Володя вспомнил эту историю – и с тем большим вниманием стал думать о ней, что она отвлекала его от мысли о Жермен. – Да, Николай прав: проблем не существует, есть только чувства. Но Николай не знает, что они так же обманны и несущественны, как проблемы, что они тоже вянут и изнашиваются, стареют и умирают. Можно любить и быть неверным – вопрос темперамента и случайности. Можно быть джентльменом и никогда не совершить ни одного дурного поступка – кроме одной биографической подробности: однажды ночью, на парижской улице задушить человека, который не заслуживал иной участи. И вместе с тем Виктория несколько месяцев тому назад принадлежала этому человеку и просила у него денег на квартиру, за которую ей нечем было платить. Какая чудовищная, какая невероятная вещь! Нет, надо отказаться раз навсегда от иллюзии понять и привести хоть в какой-нибудь порядок все эти несовместимые и невероятно соединяющиеся вещи.
* * *
– Существование синтетических концепций невозможно. Всякая логическая система предполагает ряд положительных и неизменных величин, вернее, меняющихся лишь в известных пределах, – минимум и максимум, – как в теореме о пределе вписанных и описанных многоугольников.
Это говорил Володе Александр Александрович. Он находил своеобразное успокоение в этих формулах, в этой терминологии; они переставали выражать мнения о психологии или эволюции чувств, они становились строгими, самостоятельными понятиями, с которыми было легче действовать, чем с ответами или желаниями Андрэ или сожалением по поводу того, что у такого-то человека мало денег и много неприятностей.
– Мы должны найти абсолютное, – и Александр Александрович шагал по комнате, держа в руке Библию.
– Знаете, Александр Александрович, мне иногда кажется, что у нас все – как номера в старинном Стамбуле. Вы помните номера в Стамбуле? Кажется, вышло так, что, стремясь к цивилизации, константинопольская администрация предложила гражданам перенумеровать дома и явиться за номерами. Граждане явились, но каждый выбрал себе номер, который ему понравился, – и прикрепил его к своему дому, не интересуясь тем, какой номер у его соседа. И получилось так, что улица начиналась со сто тридцать седьмого номера, вслед за которым шел двадцать четвертый, а потом одиннадцатый и семьдесят третий. Такая же путаница в наших понятиях и чувствах. On ne s'y recommit plus[126]126
не разобраться (фр.).
[Закрыть].
– Руда, руда, – сказал Александр Александрович. Володя не понял.
– Почему руда?
– Потому что вы хотите абсолютных и очевиднейших вещей. Любовь значит любовь, голод значит голод, жажда значит жажда и ненависть значит ненависть. Это как металл – золотая жила в камне. Расплавьте это, отделите золото от камня, это будет чистое чувство – и тогда это Петрарка или Песня Песней. Но в жизни, Володя, в каменном сплаве, это только блестит и исчезает.
И Александр Александрович, который всегда думал образами и самые отвлеченные вещи сводил к изображениям, продолжал:
– Каменистая, пустынная страна, коричневые скалы, круглые, лиловые облака – понимаете, Володя? И ручей с золотым, переливающимся дном – понимаете? И воздух высокий и чистый, как лед. Все точно профильтровано, все настоящее. Любовь значит любовь, экаэкда значит жажда. Но надо, чтобы это находилось за миллион верст, в идеальном воздушном оазисе, – чтобы туда не проникало ничто извне. И тогда можно было бы – там – понять истинную ценность вещей.
– Да, да, Александр Александрович. Попробуйте объяснить это вашим профессорам.
* * *
Володя встретил Александра Александровича – после их расставания в Севастополе, девять лет тому назад, – в Сорбонне, на лекции, после которой он подошел к нему и заговорил. Это была лекция профессора по социологии, которому весь мир представлялся ветвистой сетью социальных систем, озаряемых в редкие минуты профессорского вдохновения par le flambeau de la verite[127]127
светоч истины (фр.).
[Закрыть], факелом истины. Кто-то вошел, открыв дверь, – с десятиминутным опозданием, Володя повернул голову и увидел Александра Александровича, которого нельзя было не узнать: его продолговатое лицо, нависшие над глазами веки и легкие, светлые волосы, точно поднятые ветром. Он впервые пришел на лекцию по социологии – Володя знал всех слушателей профессора уже несколько месяцев. Рядом с ним сидела обычно девушка с тугим узлом черных блестящих волос, безжалостно скрученных над затылком; она была богата и красива, у выхода из университета ее ждал автомобиль, увозивший ее с волшебным серебряным хрустом на ту далекую улицу Парижа, где густо цвели каштановые деревья, где по песчаным аллеям проезжали всадники, точно появляющиеся из прошлого столетия и смутно двигающиеся в туманном утре двадцатого века; где за закрытыми ставнями громадных окон все так же медленно струилась давно устаревшая, давно ставшая несовременной жизнь последних представителей исчезнувшего мира, проводивших дни в тяжелых старинных библиотеках с книгами старых и умных писателей, которые так страшно, так непоправимо ошиблись, создав навсегда рассыпавшуюся легенду о том, каким должен был быть мир. Слушательница профессора неодобрительно смотрела на Володю, когда он улыбался в тех местах, где профессор допускал лирические отступления вроде flambeau de la verite или feu sacre de la Revolution[128]128
светоч истины… священный огонь Революции (фр.).
[Закрыть]. Володе стоило сделать небольшое усилие памяти, и тотчас парижская аудитория наполнялась различными людьми, несущими feu sacre и вместо ряда последовательных imparfaits du subjonctif[129]129
Здесь: сложных, изысканных выражений (фр.).
[Закрыть] профессора, он слышал крики солдат, и выстрелы, и удаляющуюся канонаду сражений и видел выжженные поля, разрушенные дома, седого почтенного горожанина, убитого шальным снарядом у своего крыльца, в маленьком и тихом городе, где до революции не было, казалось, ничего, кроме пасьянсов, зимы, внуков, бесконечной тяжбы в местном суде, где все звали друг друга по имени и отчеству и где не существовало незнакомых. Там было тихо, хорошо и скучно до той минуты, пока не вспыхнул le feu васгё, неосторожно произносимый профессором, – уничтоживший эту жизнь и осветивший иначе страшные картины: корчившихся от ран людей, пылавших домов, неподвижных виселиц, точно заботливо сохраненных со времен Пугачева, когда, озаряемые факелами, они медленно плыли по течению Волги, грузно качаясь в темноте исчезающего, смутного и страшного времени. И все-таки – каждый раз Володя с силой произносил это слово – и все-таки, несмотря ни на что, революция была лучшим, что он знал, и революция России представлялась ему как тяжелый полет громадной страны сквозь ледяной холод и тьму и огонь. Но ни девушка, ни профессор ничего не знали об этом: они знали только искусственные и игрушечные изображения войн и революций, которые изготовили в спокойных кабинетах смешные и немного сумасшедшие ученые люди; изображения состояли из аналогий и параллелей, сравнений, сопоставлений и диаграмм, в то время как на самом деле не было ни аналогий, ни диаграмм, а была смерть, и печаль, и последнее человеческое – отчаянное или радостное – исступление.
Но Володя ни с кем не мог поделиться этими мыслями, потому что никто из присутствующих не знал ничего ни о революции, ни о виселицах, ни о Пугачеве. Только Александр Александрович, который тоже заметил Володю, мог бы его понять. Когда лекция кончилась, Володя быстро подошел к нему и лишь в эту минуту понял, как он рад его видеть.
– Александр Александрович! Смотрю и глазам не верю.
Он крепко жал руку Александра Александровича и громко говорил по-русски. Александр Александрович не успевал отвечать.
– Бели бы вы знали, как я рад! Настоящий, живой, русский Александр Александрович! А помните Севастополь и Приморский бульвар?
Володя почувствовал, пожав руку Александра Александровича, что есть нечто, не изменившееся, неиспортившееся за эти девять лет – и так же, как в Севастополе, над бесконечной перспективой Черного моря, открывавшейся со скалы, на которой они сидели летними жаркими вечерами, – здесь, в Париже, за тысячи верст от этих мест, опять точно севастопольский воздух наполняет грудь. И Александр Александрович, отвечая на его мысль, сказал, проводя в воздухе ломаную линию – все тем же давно знакомым движением:
– Помните, Володя, как изгибается бухта? И какой песок и густой, кожаный цвет листьев на деревьях? И какая свобода! Это мы с вами потеряли. А как ваш брат?
– Женат, отец семейства, процветает.
Они шли по бульвару St. Michel. Александр Александрович рассказал, что он давно в Париже, что он архитектор, что он закончил Ecole des Beaux Arts, – и пригласил Володю прийти к нему поздно вечером.
И потом часто, не вечером, а ночью, Володя приходил к Александру Александровичу, и начинались разговоры – о неразрешимых вещах, о невозможности жить иначе и о многом другом. Однажды Володя рассказал Александру Александровичу об одном из своих первых романов в Константинополе, героиней которого была гречанка, говорившая по-английски, Мэри. Был блестящий под луной Босфор, и ночное купанье, и после купанья – турецкий кофе.
– Обидно, – сказал Александр Александрович. – Обидно, что мы, в сущности, рабы грубейших, несовершеннейших вещей. Я подумал об этом, слушая ваш рассказ.
– Да, Александр Александрович.
– Вот вы говорите – море, ночной воздух, тело, рассекающее воду, и еще, скажем, кофе и Мэри.
– Мэри и кофе, Александр Александрович.
– Мэри и кофе, если хотите. Но дело в том, что вам двадцать лет и ваше тело – идеальный механизм. Поэтому вы влюблены, и вы плывете в лирическом океане: ваши движения неутомимы, сильны и равномерны. Но вот происходит глупейшая вещь: у вас заболевает селезенка, или печень, или еще что-нибудь. Кроме этого, ничто, казалось бы, не изменилось. И вот весь лиризм идет к черту, и то, что было прекрасно вчера – и вообще прекрасно, – становится скучным и ненужным.
Было тихо: Андрэ лежала на диване и внимательно слушала, с трудом понимая русскую речь.
– И возникает вопрос, все тот же самый, по-прежнему, кажется, неразрешимый: какова истинная ценность этих вещей и каково ее положение вне селезенки? Я хочу освобождения, Володя. Если бы мир был организован рационально…
– Как termitiere?[130]130
муравейник (фр.).
[Закрыть]
– Как termitiere? Почему непременно как termitiere? Нет, нужно только правильное распределение функций.
Нужны ученые и производители, и не нужно этой ужасной, мучительной смеси. Полная свобода, вы понимаете?
– Понимаю. Гипертрофически развитая голова и хилое тело ученых, чудовищные тела производителей… Нет, Александр Александрович, это было бы ужасно. И потом – что вы сделаете с женщинами?
– Женщины настолько ближе нас к правильному распределению функций, Володя. Elles n'ont que tres peu de chemin a faire[131]131
– Они гораздо ближе к этому (фр.).
[Закрыть].
– Александр Александрович! А донна Анна, a lady Hamilton?
– Володя, ведь это все театр. Тяжелый занавес, огромные декорации, тысячи глаз, оркестр и все остальное. Мы внушаем женщине сотни лет все те фантазии, по которым нас ведет наше вдохновение; мы создаем ее тысячу раз, и она только следует за нами в нашем лирическом путешествии. Но ее вообще не существует, это мы ее выдумали. Для чего – я не знаю; думаю, что ответ на этот вопрос лежит в области скорее физиологической, онтологической, если хотите; объяснение – в эволюции культурных форм, во всяком случае это не есть отдельно существующее божество, это даже почти не индивидуальность.
– Я бы согласился с вами, Александр Александрович, если бы тому, что вы говорите, не мог бы противопоставить неопровержимые доводы.
– Какие?
– Исторические, Александр Александрович. – Voyons[132]132
– Полноте (фр.).
[Закрыть], Володя, ведь эти вещи хрупки, как игрушки. Есть история – статистика; тогда она скучна и произвольна. Есть другая история – это роман, то есть то же самое, что поэзия. Я говорю об исторических методах, с которыми мы имеем дело. А история Рима, например, или вообще история античного мира, это даже не статистика и не роман, это опера, Володя. По крайней мере, в вашем и моем представлении.