355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гайто Газданов » Том 1. Романы. Рассказы. Критика » Текст книги (страница 42)
Том 1. Романы. Рассказы. Критика
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:13

Текст книги "Том 1. Романы. Рассказы. Критика"


Автор книги: Гайто Газданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 57 страниц)

– Что вы думаете о Достоевском, Павлов? – спросил его молодой поэт, увлекавшийся философией, русской трагической литературой и Нитчше.

– Он был мерзавец, по-моему, – сказал Павлов.

– Как? Что вы сказали?

– Мерзавец, – повторил он. – Истерический субъект, считавший себя гениальным, мелочный, как женщина, лгун и картежник на чужой счет. Если бы он был немного благообразнее, он поступил бы на содержание к старой купчихе.

– Но его литература?

– Это меня не интересует, – сказал Павлов, – я никогда не дочитал ни одного его романа до конца. Вы меня спросили, что я думаю о Достоевском. В каждом человеке есть одно какое-нибудь качество, самое существенное для него, а остальное – так, добавочное. У Достоевского главное то, что он мерзавец.

– Вы говорите чудовищные вещи.

– Я думаю, что чудовищных вещей вообще не существует, – сказал Павлов.

Я пришел к нему пятнадцатого числа, пил с ним чай и потом заговорил о самоубийстве.

– Вам осталось десять дней, – начал я.

– Да, приблизительно. Ну, какие же вы приведете соображения, чтобы доказать нецелесообразность такого поступка? Вы можете говорить все, что вы думаете: вы знаете, что это ничего не изменит.

– Да, знаю. Но я хотел бы еще раз услышать ваши доводы.

– Они чрезвычайно просты, – сказал он. – Вот судите сами: я работаю на фабрике и живу довольно плохо. Ничего другого придумать нельзя: я думал об одной поездке, но теперь мне кажется, что, если бы она вдруг не оправдала моих надежд, это было бы для меня самым сильным ударом. Дальше: никому решительно моя жизнь не нужна. Моя мать успела меня забыть, я для нее умер десять лет тому назад. Сестры мои замужем и со мной не переписываются. Брат мой, которого вы знаете, оболтус двадцати пяти лет, обойдется без меня. В Бога я не верю; ни одной женщины не люблю. Жить мне скучно: работать и есть? Меня не интересует ни политика, ни искусство, ни судьба России, ни любовь: мне просто скучно. Карьеры я никакой не сделаю – да и карьера меня не соблазнила бы. Скажите, пожалуйста, после всего этого: какой смысл мне так жить? Если бы я еще заблуждался и считал, что у меня есть какой-нибудь талант. Но я знаю, что талантов у меня нет. Вот и все.

Он сидел против меня и улыбался и точно говорил всем своим высокомерным видом: вы видите, какие это все простые вещи и вместе с тем я их понял, а вы не понимаете и не поймете. Я бы не мог сказать, что мне было жаль Павлова, как жаль было бы товарища, у которого я, может быть, вырвал бы из рук револьвер. Павлов был где-то вне сожаления: он был точно окружен средой, сквозь которую чувства других людей не могли проникнуть, как не проникают световые лучи через непрозрачный экран; он был слишком далек и холоден. Но я жалел о том, что через некоторое время перестанет двигаться и исчезнет из жизни такой ценный и дорогой, такой незаменимый человеческий механизм; и все его качества – неутомимость, храбрость и страшная душевная сила – все это растворится в воздухе и погибнет, не найдя себе никакого применения.

– Теперь скажите, что вы думаете по этому поводу, – сказал Павлов.

– Я думаю, – ответил я, – что вы не правы, когда ищете какое-то логическое оправдание всему: это, действительно, потеря времени. Вот вы говорите, что вам скучно и что в вашем существовании нет смысла. Как такие абстрактные идеи могут вас заставить совершить какой бы то ни было поступок, вернее, я считаю этот вопрос второстепенным. Представьте себе, что я работаю четырнадцать часов подряд, устаю как собака и становлюсь голоден так, точно не ел три дня. Затем я иду в ресторан, плотно обедаю, прихожу домой, ложусь на диван и закуриваю папиросу. На кой черт мне смысл?

Он пожал плечами.

– Или еще, – продолжал я. – Представьте себе, что вы прожили год без женщины: я бы не говорил вам этого, но ведь нам осталось говорить не так много, – поэтому у меня нет времени искать другой пример. Вы прожили год без женщины – и потом вы добились благосклонности девушки, которая становится вашей любовницей. Неужели и в этом вас будет интересовать смысл?

– Ну, это все вещи временные, – сказал он.

Меня удивляло то, что физическая любовь к жизни не была сильна у этого человека. Если бы он был болезненным юношей, это было бы понятно. Но он был исключительно силен и крепок; и такое соображение могло бы, пожалуй, объяснить то, что он не особенно устал бы от четырнадцати часов работы, – но других вещей это не объясняло. Ничего похожего ни на отчаяние, ни на разочарование у Павлова не было. Я знал этого человека много лет, знал его ближе, чем другие, и мог только думать в результате, что передо мной возникло и прошло таинственное явление, для определения которого у меня не оказалось ни мыслей, ни слов, ни даже интуитивного понимания. Я мог бы успокоиться на этом, сказав себе, что Павлов с его самоубийством так же загадочен для меня, как те животные, живущие на дне моря, которые совершенно похожи на растения, как ночной шум неизвестного происхождения, как множество других нечеловеческих явлений. Но я не мог примириться с этим.

– Есть что-нибудь на свете, что вы любите? – спросил я. Я ожидал отрицательного ответа. Но Павлов сказал:

– Есть.

– Что же это такое?

И вдруг он заговорил. Я помню, какими странными показались мне его признания в тот вечер. Он говорил, не стесняясь, приводя ужасные подробности, которые в другое время покоробили бы меня: но тогда все казалось мне естественным – и ни на одну минуту я не мог забыть, что Павлов приговорен к смерти и что никакие силы не спасут его: и его голос, который тогда звучал и колебался, так и пропадет без отклика, так и заглохнет в этом теле, которое станет трупом. Он начал издалека и рассказал мне историю детства, долгие годы воровства, удивительную охоту с револьвером на барсука, в России, во Владимирской губернии, – речка, лодка, в которой он катался; и он казался явно взволнованным, когда заговорил о лебедях, которых называл самыми прекрасными птицами в мире. – Знаете ли вы, – сказал он затем, – что в Австралии водятся черные лебеди? В известное время года, над внутренними озерами этой страны они появляются десятками тысяч. – И он говорил о небе, покрытом могучими черными крыльями: – Это какая-то другая история мира, это возможность иного понимания всего, что существует, – говорил он, – и это я никогда не увижу.

– Черные лебеди! – повторил он. – Когда наступает период любви, лебеди начинают кричать. Крик им труден; и для того, чтобы издать более сильный и чистый звук, лебедь кладет шею на воду во всю длину и потом поднимает голову и кричит. На внутренних озерах Австралии! Эти слова для меня лучше музыки.

Он долго говорил еще об Австралии и черных лебедях. Он знал множество подробностей об их жизни; он читал все, что было о них написано, проводя целые дни за переводами английских и немецких текстов, со словарем и с записной книжкой в руках. Австралия была единственной иллюзией этого человека. Она соединила в себе все желания, которые когда-либо у него появлялись, все его мечты и надежды. Мне казалось, что если бы он вложил всю силу своих чувств в один взгляд и устремил бы глаза на этот остров, то вокруг него закипела бы вода; и я увидел в своем воображении эту фантастическую картину, которую мог бы увидеть во сне: тысячи черных крыльев, закрывающих небо, и холодный и пустой вечер на безлюдном берегу, возле которого кипит и волнуется море.

Я просидел с ним почти до утра – и ушел, томимый странными чувствами. – Всего хорошего, – сказал мне Павлов. – Спокойной ночи. А мне через час на фабрику.

– Зачем это вам теперь? – против воли спросил я.

– Деньги, деньги. Я их не унесу с собой, конечно, но я должен заплатить нескольким людям. Неудобно пользоваться преимуществами своего положения.

Я промолчал.

– В сущности, я уезжаю в Австралию, – сказал он.

Я вышел на улицу, было утро, уже началась обычная жизнь; я смотрел на проезжавших и проходивших мимо меня людей и думал с исступлением, что они никогда не поймут самых важных вещей; мне казалось в то утро, что я их только что услышал и понял, и если бы эта печальная тайна стала доступна всем, мне было бы тяжело и обидно. Как и всегда в первую минуту, я увидел нечто невыразимое во всем, что окружало меня, – в кинематографической витрине на углу, в остановленном грузовике со свернутыми колесами, чем-то похожем на человека, застывшего в неестественной и искривленной позе, в торговке зеленью, катившей свою ручную тележку, – я увидел во всем этом непонятное движение и скрытый от меня смысл, в который я не мог сразу вникнуть; но, против обыкновения, раздражение и немая досада на это продолжались недолго, так как в зависимости от того, что я только что слышал, все стало неважным и пустым, только зрительным впечатлением – как пыль, вдалеке поднявшаяся на дороге.

Двадцать четвертого августа я принес Павлову полтораста франков.

– Спасибо, – сказал он, подавая мне руку.

Я сидел у него целый вечер, мы говорили о разных предметах, не имевших отношения к его самоубийству. Тому, что он был совершенно спокоен, я не удивлялся: может быть, впервые он попал в такие обстоятельства, в которых ему пригодилось его неистраченное духовное могущество – и в которых ему следовало бы провести всю свою жизнь. Он пошел со мной до площади с каменным львом, где мы расстались. Я сильно сжал его руку: я знал, что это наша последняя встреча.

– До свиданья, – по привычке сказал я. – До свиданья.

– Всего хорошего, – ответил Павлов.

Я уходил, оборачиваясь. Когда я дошел уже почти до середины площади, то поднял руку, и до меня донесся его спокойный, смеющийся голос:

– Вспомните когда-нибудь о черных лебедях!

Авантюрист*

Анна Сергеевна уехала с бала, опять, как и третьего дня, не дождавшись конца третьего или четвертого танца, – и снова на вопросы о том, что ее побуждает к такому раннему уходу, не знала, что ответить. Действительно, никаких особенных причин к этому, казалось, быть не могло. Она по-прежнему любила танцы и боялась одиночества, по-прежнему ни одно более или менее значительное событие тогдашней петербургской жизни не обходилось без ее косвенного участия, – но все это в последнее время не то чтобы потеряло для Анны Сергеевны интерес, но стало рядом давно известных привычек, без которых она не могла бы, пожалуй, обойтись, но которые сами по себе не могли всецело заполнить ее обширные досуги и удовлетворить постоянное и смутное ожидание чего-то, что, может быть, когда-нибудь случится. Когда и как – Анна Сергеевна себе этого не представляла. Давно, много времени тому назад, она думала, что это откроется ей тогда, когда она выйдет замуж; затем она считала, что брак обманул ее ожидания и что настоящая ее страсть – искусство; потом она полагала, что и ее мужа, и ее дилетантские занятия литературой и музыкой ей заменит поручик Соколов; но и поручик Соколов при более близком знакомстве оказался неинтересным. Месяц тому назад второй счастливый ее поклонник, новый секретарь ее мужа, уехал вместе с ним за границу – и Анна Сергеевна думала сначала, что ей будет трудно обойтись без его почти постоянного присутствия, его шуток, стихов и французских комплиментов и перестать чувствовать его необъяснимую притягательность, которой она не могла сопротивляться; но уже через неделю она перестала об этом думать. Она не слишком много обо всем этом размышляла, не желая себе портить кровь, но беспричинное ее ожидание сопровождало ее всегда и было не менее неприятно, чем распоровшийся край платья или плохо держащаяся на коже пудра.

Она медленно ехала по городу, были тишина и мороз, и изредка было слышно, как трещал и звенел снег. Кучер сидел неподвижной глыбой на козлах, лошадь шла почти шагом; ветра почти не было, улицы были белые и пустые. Но вот, проезжая мимо Горбатого моста, за которым точно врезался в снег и низкое небо длинный фантастический ряд каменных домов, Анна Сергеевна увидела на тротуарной тумбе человека с поднятым воротником шубы. Он сидел, не шевелясь, глубоко погрузив голову в воротник и не глядя перед собой – и в первый момент ей даже показалось, что человек заснул, но потом она вдруг почувствовала, что он не спит, – и она не сумела бы объяснить, почему именно она это узнала: в позе сидящего ничего не изменилось. Странное желание взглянуть поближе на этого человека вдруг пришло в голову Анне Сергеевне. Она велела кучеру остановиться, вышла из саней и направилась к тумбе. Подходя ближе, она стала как-то неуверенно шагать и тотчас же подумала, что человек пристально смотрит на ее ноги. Она все же подошла к нему вплотную – и измененным от долгого молчания голосом спросила:

– Что вы здесь делаете?

Он поднял голову, и Анна Сергеевна широко открыла глаза: ей еще никогда не приходилось видеть такого лица. Человек был необычайно красив, с удивительно правильными чертами безукоризненно овального лица; но не это поразило Анну Сергеевну, а, скорее, выражение его – неуловимо ненормальное, почти сумасшедшее, непостижимо как не искажающее это классическое лицо.

На вопрос Анны Сергеевны он ничего не ответил, только улыбнулся и слегка пожал плечами.

– Вы не хотите отвечать? – с внезапным гневом сказала Анна Сергеевна. Тогда он посмотрел на нее с удивлением. «Может быть, он иностранец», – подумала Анна Сергеевна и сказала неуверенно:

– Да вы понимаете по-русски?

– Нет, – отчетливо ответил высокий мужской голос.

– На каком же языке вы говорите? – спросила Анна Сергеевна по-французски. – Как странно, – говорила она себе, – не говорит по-русски, сидит здесь один ночью – кто это может быть? Aventurier?[294]294
  Авантюрист? (фр.)


[Закрыть]

– Если вы хотите говорить по-французски, я буду счастлив, – ответил он. По-французски он говорил быстро и правильно, но слишком отчетливо произнося слова и вкладывая в них ту почти неуловимую металлическую интонацию, которая всегда отличает речь француза от речи иностранца, знающего язык, может быть, лучше, чем он. Анна Сергеевна, впрочем, не обратила на это внимания.

– Что же вы здесь делаете? – повторила она.

– Я сижу и смотрю и время от времени закрываю глаза, чтобы лучше запомнить то, что я вижу. Знаете, – внезапно поднимая голос, сказал он, – не думали ли вы, глядя вокруг себя ночью в Петербурге, – не думали ли вы, что конец мира, когда он наступит, будет очень похож на это? Мне не кажется, что произойдет: катастрофа или землетрясение и потоп; нет, наши потомки будут просто замерзать и вот так же глядеть на прекрасные здания, погруженные в белизну и звон снега, как мы с вами смотрим на это сейчас. Я завтра уезжаю из Петербурга, – сказал он без всякой связи с предыдущим.

Анна Сергеевна не сразу ответила иностранцу – его голос и слова, которые он говорил, показались ей вдруг почему-то соответствующими ночной улице Петербурга, покрытой слежавшимся снегом и черными зданиями, застывшему на козлах кучеру и неподвижной лошади, казавшейся черной статуей, и всей этой странной и случайной встрече. Она молчала, задумавшись внезапно, и точно в привычном ходе ее мысли и ощущения произошла неожиданная остановка. Потом она взглянула на своего собеседника: он стоял, немного согнувшись, засунув руки в карманы, и смотрел прямо перед собой напряженными глазами, которые, казалось, втягивали в себя все, что их окружало. Странная вертикальная морщина пересекала его блестящий на морозе лоб.

– А что вы собираетесь делать сейчас? – спросила Анна Сергеевна. Он закашлялся, засмеялся и с улыбкой ответил:

– Я поеду к вам в гости, если вы ничего не имеете против этого. Не сердитесь на меня, – сказал он, заметив, как нахмурилась Анна Сергеевна. – Если вы не хотите этого, я пожелаю вам счастья и буду ждать здесь утра – без вас.

– Авантюрист, – подумала опять Анна Сергеевна. – Впрочем… впрочем, его можно пригласить в гости.

– Прекрасно, – сказала она. – Я приглашаю вас в гости. Теперь время не для визитов, но вы ведь завтра уезжаете, и мы с вами больше не увидимся.

– Никогда, – твердо сказал авантюрист.

– Никогда? Вы совершенно в этом уверены?

– Я это знаю. Но, впрочем, может быть, вы предпочитаете говорить об этом у вас дома. Мне очень холодно, – сказал он с неожиданной почти детской интонацией.

И они поехали. Мимо них быстро двигались дома, проехало огромное здание Инженерного замка, в стороне врезались в морозный воздух и исчезли тяжелые линии Зимнего дворца, проскользнула широкая лента льда под мостом, и, наконец, кучер остановил взмыленную лошадь перед одним из невысоких домов Сергиевской улицы.

– Мы приехали, – сказала Анна Сергеевна.

Он вылез из саней и помог ей выйти: тяжелая дверь тотчас же открылась, и они очутились в передней, где спал двенадцатилетний казачок, открыв рот и невольно изображая на детском бледном лице выражение искреннего недоумения.

– Вася, – тихо сказала Анна Сергеевна, улыбнувшись. – Вася, – повторила она, когда перепуганный казачок вскочил с узкого диванчика, на котором лежал, – чему ты, голубчик, удивился? Что тебе приснилось? А?

– Простите, матушка, – сказал мальчик неожиданно решительным голосом, – задремал.

– Ну, иди, голубчик, – ласково сказала Анна Сергеевна. – Только сними с барина шубу раньше.

– Извините меня, – сказала она опять по-французски, обратившись к авантюристу, – я сейчас. Не хотите ли пройти в гостиную?

– Экскюзэ[295]295
  – Извините (фр.).


[Закрыть]
, – с одобрением прошептал казачок. И потом, сняв шубу с барина, сказал уже вслух с вопросительной интонацией: – Экскюзэ?

– Да-да, – сказал авантюрист, улыбаясь и гладя мальчика по голове. – Allez[296]296
  Здесь: вперед (фр.).


[Закрыть]
.

Он уже сидел на диване и рассматривал быстрым и точным взглядом старинные картины на стенах, освещенные пламенем больших свечей, зажженных в гостиной, и потому казавшиеся более мрачными, нежели они были при дневном свете, – когда вошла Анна Сергеевна, оставшаяся в своем бальном, очень открытом платье. Свет свечей бежал и струился по ее плечам и груди. Она села в кресло напротив своего гостя и доверчиво сказала:

– А я вас принимала за авантюриста. Но вы авантюрист, у которого, по крайней мере, я нахожу одно достоинство: вы не похожи на других.

Теперь, когда он снял шубу, он показался похудевшим, но его красота от этого еще выиграла. На минуту Анна Сергеевна подумала, что он не похож на живого человека, что изумительное совершенство этого лица, скорее, было бы свойственно статуе или картине.

– Я думаю, что вы не очень далеки от истины, – сказал гость. – Если хотите, я – авантюрист. Но я не злоумышленник, во всяком случае.

– О, этого вы могли бы не говорить, – сказала, улыбаясь, Анна Сергеевна. – У злоумышленника такого лица быть не может. Вы очень добры, наверное. И все же в вас есть что-то неприятное, – прибавила она с беззащитной откровенностью.

Он взял ее руки, и уже это одно прикосновение, с неуловимой быстротой распространившееся по всей коже Анны Сергеевны, сразу заставило ее почувствовать необъяснимую власть авантюриста над ней. У нее даже несколько изменилось лицо, приняв на секунду искаженное и несвойственное напряженное выражение.

– Какая прекрасная гибкость восприятия, – медленно и точно про себя сказал авантюрист. – Как хорошо. У вас чисто русская кровь в жилах? – спросил он. – Я бы этому очень удивился. Я вижу какую-то темную полосу.

У вас в роду все русские?

– Нет, – сказала Анна Сергеевна, удивившись, – нет. Мой дед – сын норвежца и итальянки.

– Это самое иступленное соединение, – сказал гость. – Самые иступленные – норвежцы. Но вы всегда жили в России?

– Всегда.

– Я видел одну женщину, очень похожую на вас, – это было несколько лет тому назад. Но она была ирландка. Вы любите Ирландию?

– Я никогда не была в Ирландии.

– Но, может быть, вы любите Англию?

– Я никогда не была в Англии.

– Но ведь вовсе не необходимо быть в какой-нибудь стране, чтобы любить или не любить ее. Уверяю вас, что я любил Филиппинские острова, и Сан-Франциско, и Лондон до того, как мне удалось там побывать. И я очень люблю Париж, которого никогда не видел.

– Как? Разве вы не француз?

– Нет, – сказал гость, улыбаясь. – Я не француз. Я американец.

– Американец? – с удивлением повторила Анна Сергеевна. – Это совершенно на вас не похоже. Как ваше имя?

Авантюрист не сразу ответил.

– Меня зовут Эдгар, – сказал он. – Эдгар Аллан По.

– Вы не похожи на негоцианта, – сказала Анна Сергеевна. – Ни тем более на колонизатора.

– Я не колонизатор и не негоциант. Я – только не пугайтесь – поэт.

– Что же вы делаете здесь, в России?

– Вы уже забыли, что я авантюрист, – сказал Эдгар, улыбнувшись. – Авантюрист бывает всюду, на то он и авантюрист. Я не очень хорошо знаю, зачем я приехал в Россию. Но, во всяком случае, я буду искренне жалеть, что через несколько часов я ее покину и не смогу больше разговаривать с вами.

– Вы пишете стихи? В России вам нечего делать, у нас нет поэзии. Французы лучше.

– Я не нахожу, – сказал Эдгар. – Французы, по-моему, плохие поэты.

– Как? А Корнель? А Расин? А Ронсар? А Буало?

– Из них всех один Ронсар еще немного похож на поэта. Остальные – не поэты, это ошибка. Они или подражатели, или чиновники. Я, впрочем, и Ронсара не люблю.

– Кого же вы любите?

– Франсуа Вийона, – быстро сказал Эдгар. – И Алена Шартье. Он неудачный, может быть, поэт, но замечательный человек.

– Я всегда завидовала поэтам, – сказала Анна Сергеевна. Но, взглянув на собеседника, она увидела, как потемнело и нахмурилось его прекрасное лицо, как сощурились и потухли его глаза и как губы его свела такая быстрая и ужасная судорога, что она невольно испугалась и вспомнила, что с первого же взгляда она заметила в его лице что-то сумасшедшее.

– Пусть Бог, – медленно сказал Эдгар, – пусть Бог сжалится над вами, если вы когда-нибудь почувствуете себя во власти призраков, и крыльев, и неумолимых глаз. И этого лица, – он говорил, как в бреду, – от которого вы никуда не уйдете. И этого знания, которое заставит вас заметить нелепость судорог матери у трупа своего сына, смешные движения умирающего и неправильность расположения сосков у женщины в ту минуту, когда она становится матерью моего ребенка.

Он замолчал, потом снова заговорил с той же жалобной интонацией, которая прозвучала в его голосе, когда он жаловался, что ему холодно.

– Пусть мне дадут спокойно умереть. Я больше не могу. Я никогда не отдыхаю – и вот уже много лет все вращается передо мною, и пропадает, и опять появляется люди, предметы, страны; а ночью я вижу сны и во сне свой труп на земле.

Она молчала, не зная что сказать этому странному человеку.

– Затем, – продолжал он, – я слишком много знаю и неумеренно много чувствую. Я вижу сквозь непрозрачные предметы, я слышу звуки скрипки в футляре и звон неподвижных колоколов. Вам это кажется странным?

– Да. Но уверены ли вы, что вы всегда видите и слышите то, о чем говорите?

– Всегда, – с отчаянием сказал он. – Дайте мне вашу руку.

Анна Сергеевна протянула ему руку. Пальцы ее дрожали. У Эдгара была холодная и неподвижная рука, и на этот раз Анна Сергеевна не вздрогнула от его прикосновения. Но по мере того, как ее горячие маленькие пальцы все дольше держали руку Эдгара, пальцы авантюриста становились вновь теплыми и живыми. Тусклые глаза его, глядевшие в сторону, постепенно оживлялись.

– Я скажу вам одну только вещь, чтобы доказать, что я не фантазирую и не ошибаюсь, – сказал Эдгар. – Я вижу у вас с левой стороны груди почти над сердцем, чуть-чуть ниже, белый шрам. Откуда он у вас?

Анна Сергеевна, знавшая, что Эдгар не мог видеть шрама, вздрогнула.

– Это оттого, – сказала она упавшим голосом и опять побледнев, – что я еще девочкой ранила себя, споткнувшись о крыльцо и наткнувшись грудью на острую железную скобку, о которую вытирают сапоги, когда бывает грязь или снег. Но неужели вы это видите?

– Вижу, – уныло сказал Эдгар. – Я вижу еще одно: у вас скоро будет ребенок.

– Это неправда, – сказала Анна Сергеевна, покрасневшая, как девушка.

– Моя дорогая, – сказал авантюрист изменившимся голосом, который показался Анне Сергеевне бесконечно давно знакомым, – не поймите меня плохо. Я знаю, что вы живете сейчас одна. Нет, я говорю не так и не потому, как вы сначала подумали. Но всякое событие, прежде чем оно происходит в действительности, уже существует. Так в этой комнате уже существует рождение вашего ребенка, которое я вижу еще и потому, что в ваших жилах слишком густа и горяча кровь. Здесь существует сейчас моя смерть, и в небольшом пространстве, которое мы с вами видим вокруг нас, помещается целый город Америки или Англии, где я умру. Скорее, впрочем, Америки, так это далеко от нас. Почему вы не удивляетесь памяти? Память – это зрение, обращенное назад. Но ведь есть люди, которых Бог поместил впереди их жизни. Представьте себе, что вы стоите где-то далеко, на краю длинной дорожки, которую освещают факелом. Огненное знамя приближается к вам, оно освещает по пути города, в которых вы будете жить, лица людей, которых вы увидите, тела женщин, которых вы будете любить. Потом в последнюю минуту оно осветит черный океан, в который вы погрузитесь навсегда; красное пламя обожжет вам лицо и грудь, и вы умрете.

Он остановился. Оплывали свечи в гостиной, дрожащие тени бежали по потолку; за окнами было холодно и темно. Анна Сергеевна вспомнила, как, будучи маленькой девочкой и лежа в кровати, она свертывалась под одеялом, укрывалась с головой и воображала, будто это ее пещера, или большое гнездо, или берлога, где она недосягаема для всех и где ее маленькое тело обволакивает сладкое тепло. Это чувство, изменившееся с годами, все же всегда оставалось в ней; оно бывало особенно ощутительно тогда, когда на дворе была осень и шел холодный дождь или была метель, а Анна Сергеевна сидела перед пылающими дровами и чувствовала себя далекой от всех несчастий и бед, в тепле и спокойствии. Теперь же, сидя против замолчавшего Эдгара, она почувствовала внезапный холод, точно в комнату, такую недосягаемую до сих пор, вошли извне холодные камни чужих городов, ледяное дыхание замерзающей земли и точно тут, рядом с ней, лежало застывшее тело с мертвым и прекрасным лицом.

– Как странно, – сказала она, – как все это странно. Я никогда не думала, что на свете может существовать такой человек. Даже в Америке.

– Почему вы такой? – спросила она. – Не удивляйтесь моей наивности. Я не нахожу сейчас других слов.

– Я не знаю почему, – сказал Эдгар. – Я знаю, что в глазах всех знающих меня я только бродяга и сумасшедший. Я учился в Англии, я был военным, я знаю несколько языков, я силен и здоров – и мне кажется, что нет вещей, которых я не понимаю. Когда со мной говорят незнакомые люди, я знаю, что они скажут; я вижу всегда – умрет ли этот прохожий насильственной смертью или у себя дома; я узнаю шулера до того, как он возьмет карты в руки, и вора, который вдалеке пройдет по улице. Я знаю, как и почему женщина, с которой я говорю, будет меня любить и почему потом она будет плакать. Я слышу звон снега и слова, которые еще не произнесли, но сейчас произнесут; я угадываю с закрытыми глазами, находится ли в доме, куда я вошел в первый раз, мужчина или женщина; я чувствую, как тяжелым облаком летит в воздухе война, о которой еще никто не думает; и, сидя в Лондоне, я слышу, как трещит и содрогается корабль, который сейчас пойдет ко дну в середине Тихого океана. Но я не знаю, почему я обречен этим мучениям и в силу какого страшного закона я живу, окруженный десятком смертей в день.

Вспоминая потом об этом разговоре и о том, что случилось затем, Анна Сергеевна всегда испытывала тоску и стеснение в груди, как будто бы дорогой и близкий ей человек находился в смертельной опасности. Она подошла к авантюристу, села рядом с ним и начала гладить его волосы.

– Бедный Эдгар, – бормотала она, – бедный Эдгар!

Он не сделал больше ни одного движения. Его голова лежала на ее теплом плече.

Из дальней комнаты прокуковала кукушка, и все опять стало тихо. Голова Эдгара не шевелилась, глаза его были закрыты; но по тому, что сзади на стене, находившейся против спины Анны Сергеевны и которую она не могла видеть, еще стояла, как ей казалось, живая и настороженная тень, – она знала, что он не спит.

Перед закрытыми глазами Эдгара текла широкая спокойная река. Далекие чужие голоса перекликались над ней, быстрое шуршание воды и бульканье играющей рыбы дополняли эти звуки. Река текла, и расширялась, и меняла цвет; вот она огибает желтый берег с едва виднеющимися вдали маленькими хижинами и становится мутной и серой; затем она синеет, как сталь на огне, проходя мимо невысокого замка, окруженного деревьями. – Это Рейн, – думает Эдгар.

И вот вдалеке, там, где река сливается с океаном, в приморском холодном тумане возникает гигантская фигура, держащая в руке пылающий факел. Река приближается к нему: и перед глазами Эдгара освещается широкая полоса воздуха, в которой бешено раскачиваются черные сломанные мачты и разорванные паруса; и, непостижимо держась на воздухе и не падая вниз, вьются призраки и трепещут крылья; и на воздушных волнах равномерно качается как будто заснувшее, но страшное и живое лицо, которое давно преследует Эдгара и медленно следует на ним – за кораблями и экипажами, через Англию, и Шотландию, и Россию, – для которого, как для него, не существует ни смерти, ни опасности, ни расстояний.

– Я еще не твой, – медленно и гневно сказал Эдгар по-английски. – Я еще не твой.

И тогда он вспомнил о руке, которая не переставала гладить его. Он взял ее и поцеловал, потом положил опять на свои волосы, опустил голову, и Анне Сергеевне показалось, что он заснул. Она заглянула ему в лицо. Он спал спокойно, грудь его равномерно поднималась и опускалась: длинные ресницы бросали тень на его белое неподвижное лицо, и только в левом углу губ не успел еще лопнуть маленький пузырек нежно-розовой пены.

6 мая 1930 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю