Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 81 страниц)
/Три партии./ Существовало тогда три партии в Государстве – партия Двора, обычно называвшаяся партией Мазарини, партия Принца де Конде и партия Парламента, отмеченная названием Фрондеров (fronde – (фр.) праща). Такое название было дано этой партии потому, что в разгар гражданской войны некоторые члены этого Корпуса считали недостаточными жуткие постановления против Кардинала; они настаивали на мнении, что надо для окончательной его погибели применить к нему их привычную тактику, когда они забрасывали своих собственных собратьев грязью. Их поведение исходило из того, что кое-какие члены этого достопочтенного Корпуса находили других его членов недостаточно страстными, и вообще ведение всех дел чересчур мягким.
Первая из этих партий была составлена по большей части из Куртизанов, вторая – из огромного количества боевых Офицеров и даже наиболее уважаемых, третья – из Герцога де Бофора, Коадъютора (Коадъютор – епископ, помощник Архиепископа Парижа с установленным правом «наследования») Парижа, кто был братом Герцога де Реца, и из всего Народа этого великого Города. Его обитатели не знали, по правде, чего они хотели, а если и знали, они думали, конечно же, единственно о том, как бы поддержать мир. Они уже испытали столько горестей во время гражданской войны, что, хотя длилась она не более шести недель, им потребовалось больше шести лет, чтобы хоть как-то от них оправиться. Но это слово – подати, ненавистное для населения, а Парламент ловко еще и увеличивал ужас перед ним, распространяя слухи, будто Кардинал все собранные деньги отсылал в Италию, делало их столь доверчивыми ко всему, что им пытались навязать, а их простота заводила их так далеко, что они действительно верили, что все подати целиком отменят, как только в дело вмешается Парламент,
Так как это очень много – иметь на своей стороне народ, почти равный по численности всему остальному Королевству, Кардинал, знавший, что он нелюбим Парламентом, осознавал также и то, что едва Принц де Конде будет арестован, как этот Корпус воспользуется удобным случаем, чтобы его погубить, старался не только отстранить от него Герцога де Бофора и Коадъютора, но еще и настолько рассорить их с Принцем де Конде, дабы они удержали Парламент в исполнении долга, обрадовавшись тому, что с ним произойдет. Это было для него довольно трудно по поводу первого, поскольку отвращение, сохраненное им к тюрьме, где с ним обходились весьма неделикатно, было еще настолько живо в нем, что он не мог без ужаса слышать упоминания о Кардинале; и хотя Его Преосвященство подумывал отдать одну из своих племянниц за его старшего брата, что вроде бы, по его мнению, должно было бы их примирить, это производило до сих пор столь мало эффекта, что тот желал ему такого же зла, как и прежде. Что до Коадъютора, то его душа была не лучше расположена в пользу Кардинала; так как он не просто мечтал о пурпуре, но еще и о том, как бы содрать его с Министра, чтобы натянуть на себя, он испытывал к нему такую же зависть, как влюбленный к счастливому сопернику. Впрочем, он не особенно был доволен и Королевой, она недостаточно хорошо приняла его предложение услуг, с каким он явился к ней в день баррикад; либо она знала его амбициозность и способность скорее разжигать беспорядки, чем он усмирять, или же она просто была в дурном настроении из-за того, что тогда происходило.
/Ложное покушение./ Эти трудности, отбившие бы охоту у кого угодно, кроме Кардинала, нисколько его не обескуражили. Так как в области коварства и мошенничества он вряд ли уступил бы кому-нибудь первенство, он додумался до одной штуки, до какой, может быть, никто бы не додумался. Он расставил ночью людей, и они нанесли выстрелы из мушкетона по карете Месье Принца, когда она переезжала через Новый Мост. По счастью, его внутри не было, но один из его лакеев (он их сам так назвал, и я распрекрасно могу сделать то же самое после него) был там ранен; он уверился, по всей видимости, (а Кардинал был в восторге, что он это заподозрил) что его хотели убить. Тем не менее, он не знал, от кого это могло исходить, по меньшей мере, если это не исходило от Министра. Он считал, что никогда никого не обижал, если только не его; но Его Преосвященство, в чьи планы не входило оставлять его в этом мнении, вскоре из всего этого выкрутился, чтобы уверить его, насколько далеко он был от этого дела, и с какой уверенностью должен был бы обвинить в этом покушении Коадъютора; он подкрепил свою клевету некоторыми обстоятельствами, способными прекрасно запечатлеться в мозгу Принца; эти обстоятельства состояли в том, что при одном разговоре Принца с высокородными особами он немного позубоскалил насчет Коадъютора. Он прошелся по его поводу, заметив, что его скорее можно принять за влюбленного, чем за святошу, и так как правда оскорбляет более жестоко, чем все остальное, и даже только видимость производит частенько тот же эффект, что и правда, этот Принц поверил, тем более, что это было правдой, а он еще и знал из надежного источника, каким образом его слова были переданы Коадъютору.
Этого было достаточно Принцу, чтобы, поверхностно осудив Месье де Реца, тут же его и приговорить. Он громогласно предал его проклятию, и когда дело стало известно Коадъютору, и этот Принц даже не пожелал принять его оправдания, из страха подвергнуться его насилию, слухи о котором были распространены повсюду, он нашел покровителя в персоне Кардинала. Его Преосвященство немедленно воспользовался этим обстоятельством, поскольку увидел, как тот нуждается в нем. Они объединились против Принца, и так как Коадъютор принадлежал к друзьям Герцога де Бофора, он пообещал этому Министру, заключая с ним договор, что привлечет к ним Герцога, если сможет. Он пообещал ему также, что если он этого сделать не сможет, то все-таки ручается, что Герцог никогда не примет партии Принца против него. Месье Кардинал был доволен этим обещанием, и увидев, что ему нечего больше бояться с этой стороны, не задумывался уже ни о чем ином, как об исполнении столь давно запланированного переворота. Все было исполнено весьма ловко, когда Принц менее всего этого опасался. Этот Министр нашел удобный случай собрать трех Принцев вместе; под предлогом дела, якобы имевшегося у Графа де Матиньона в Совете, он втихомолку внушил этому Графу, что не только тот должен молить Месье де Лонгвиля присутствовать там, но еще и заклинать его вызвать туда своих родственников. Они явились туда, ни о чем не подозревая; там же они были и арестованы, и препровождены в Замок Венсенн, где Кардинал дал им в охранники Деба (принцев охранял маркиз Ги де Бар. Одно ли это лицо с тем Деба, о котором говорилось выше, и о ком будет говориться ниже (осада Мурона), я не знаю – А.З.), кто был отборным Гасконцем. Он был моим товарищем, пока я находился при Его Преосвященстве, и никогда человек не мог найти лучшего секрета внушить к себе уважение публики. Каждый считал его неспособным на обман; даже те, кто не вполне разделяли мнения Кардинала, замечали, говоря об этом Деба, что он опровергает поговорку, поучающую нас, что каков мэтр, таков обычно и слуга. Но, наконец, после того, как он столь блестяще играл свою роль в течение некоторого времени, он показал, что мы еще недостаточно доверяем этой поговорке; в самом деле, он подхватил сто тысяч экю, что доверил ему Граф де Селанбер, Наместник Арраса, ставший впоследствии Маршалом Франции под именем Мондеже (Жан де Монтежё, граф Шулемберг – А.З.).
/Арест./ Добродушный Гитто, Капитан Гвардейцев Королевы, вместе с Комменжем, его племянником, были теми людьми, что арестовали трех Принцев, и так как была опасность, как бы их не спасли по дороге, Его Преосвященство пообещал Графу де Миоссану, Лейтенанту Роты Стражников Охраны Короля, что стоит ему довезти их до доброй гавани – тюрьмы, и он обеспечит ему жезл Маршала Франции. Это его мы видели потом Маршалом д'Альбре, отборным Гасконцем с непомерной амбицией; так эта честь, что вручается обычно в вознаграждение за великие свершения, досталась ему всего лишь за два лье пути, что он проскакал рядом с каретой, скрывавшей трех пленников. Но не надо этому удивляться. Он был из тех людей, кому все удается, и кто, воспользуюсь тем выражением, каким обычно обозначают счастливого человека, родился в рубашке. Он носил поистине прекрасное имя, а ведь имя д'Альбре таково, что никакое другое не может и сравниться с ним; если бы оно ему действительно принадлежало, все д'Альбре были бы обесчещены во времена, когда еще оставались настоящие; но так как существует большая разница между незаконными и законными потомками, не следует удивляться, если тот, о ком я говорю, показывал себя менее деликатным, чем те, кто происходил по прямой линии.
Как бы там ни было, я не слишком неправ, как мне кажется, сказав, что он родился в рубашке, поскольку в юности, совсем уже готовый вернуться в свою провинцию из-за отсутствия денег, он нашел одну Даму, настолько хорошо платившую ему за определенные услуги, какие он ей оказывал, что у него появилось, на что купить себе Роту в Гвардейцах. Он получил еще и множество других благодеяний; одним словом, именно ей он был обязан своей удачей. Правда, он не разводил деликатностей, а это, разумеется, заслуживало, чтобы она платила ему лучше, чем когда бы она принесла ему в дар свою первую любовь. Так как она, видимо, любила расу незаконных сыновей, до него она имела в любовниках человека из ее собственного дома. У нее было даже множество других любовников, вне зависимости от того, незаконные они были, либо законные.
/Благоразумный муж./ Все были готовы сказать об этом ее мужу, кто был первостатейным героем, но так как не было надобности говорить ему об этом, чтобы он узнал что-то новое, а он полагал, что в такого сорта положениях гораздо лучше изображать слепца, чем казаться особенно ясновидящим, он отвечал тем, кто, дабы разговаривать с ним более предусмотрительно, заводили речь издалека, и как бы желали говорить о ком-то другом, а не о нем самом, что, на его взгляд, если уж ему досталась жена кокетка, он найдет столь дурным, когда ему на это укажут, что, вместо всякого вознаграждения таким сердобольным людям, он просто нацепит их на свою шпагу. Большего и не требовалось для любителей побеседовать, чтобы они спрятали подальше свои комплименты. Они добросердечно констатировали, что он никогда не разрогоносится, как это порой намереваются сделать люди, убивающие любимцев своих жен; но пусть они претендуют на все, что им заблагорассудится, я не нахожу, что этим они намного разрогоносились. Я нахожу, напротив, что вместо того, чтобы вытащить себя из трясины, они погружаются в нее все глубже и глубже, по самые рога. В самом деле, это не что иное, как самому же разглашать о собственном бесчестье, и, как с большой солью сказал изобретатель ныне общеизвестной поговорки – из Cornelius Tacitus становиться Cornelius Publicus (Cornelius Tacitus, Cornelius Publicus – игра слов на совершенно достойных и, к тому же, исторических именах из Древнего Рима – в переводе с латыни – Скрытно Рогатый и Рогатый Публично).
Когда Месье Принц был таким образом заточен, его друзья и Ставленники, пришедшие в отчаяние, имели еще и горе видеть, как зажигались огни иллюминации в Городе. Но что-то не слышалось криков «Да здравствует Мазарини», как кричали когда-то «Да здравствует Бруссель». Они удовлетворились тем, что отпраздновали правосудие, как они верили, по праву отданное им с лишением свободы человека, не только похитившего у них часть их достояния, но еще и настолько хорошо затыкавшего все подъезды к Городу, что в его руках находилось решение, не помереть ли им всем от голода.
После того, как обитатели совершили по этому поводу сотню безумств, как это случается с ними обычно в тех делах, когда они вдруг поверят, что речь шла об их интересах, они немного утолили их великий огонь, что смешон любому обладателю хоть какого-то мозга. Месье Кардинал, кого я обхаживал особенно настойчиво в те времена, когда больше не состоял у него на службе, увидев меня однажды в своей комнате, где почти никого не было, спросил меня, что я думаю о столь неожиданных изменениях; я поначалу не хотел ему ничего говорить, из страха, быть может, не угодить ему, выразившись свободно. Тем не менее, мое молчание лишь увеличило его тщеславие. «Говорите, – сказал мне он, – и знайте, я не нахожу ничего хорошего в том, что вы один молчите о таком деле, где я, по меньшей мере, заслуживаю некоторой похвалы». – «Я в этом уверен, Монсеньор, – ответил ему я, – поскольку вы сделали все, что смогли, лишь бы сделать добро, но поверить, будто дела вам удадутся, как вы думаете, вот с этим я не соглашусь так рано».
/Прогулка по Парижу./ Он не пожелал, чтобы я говорил что-либо еще, и как бы оборвал меня на слове. «Вы демонстрируете остроумие, – подхватил он, – но дабы вам показать, что вы, так же, как любой другой, способны ошибаться, я хочу, чтобы вы поднялись в карету, немедленно, вместе со мной; я хочу, говорю я, вам показать бесконечные публичные приветствия, и как вы неправы, не веря в то, что народ теперь думает обо мне так же хорошо, как он думал обо мне плохо прежде». Я опять не захотел ничего ему сказать, из страха его огорчить своим настойчивым желанием его разочаровать. Между тем мы поднялись в карету, как он того и хотел; Его Преосвященство сидел в глубине вместе с Месье де Навайем, а я впереди с Шамфлери, его Капитаном Гвардейцев. Карета, куда мы уселись, была великолепна, лошади, впряженные в нее, тоже, все самые лучшие, какие только были на его Конюшне, ибо он желал привлечь к себе взгляды каждого; но вместо того, чтобы преуспеть этим в своих претензиях, с ним произошло совершенно противоположное; чем более его выезд был достоин восхищения Парижан, тем более они находили в этом повод его проклинать. Я прекрасно видел это по манере, как они переговаривались одни с другими, когда бы даже мне недостаточно было их взглядов; так же ни один не снял перед ним свою шляпу, и, напротив, его разглядывав ли, как человека, разодетого за их счет; мы пересекли Город от Пале Рояля до Ворот Сент-Антуан, и никто не предстал перед нами, чтобы поаплодировать ему, что ли, хоть немного. Навай, уже хотевший, чтобы он вернулся в Пале Рояль, старался занять его по дороге забавными разговорами, дабы избавить от огорчения по поводу того, что ему приходилось видеть; но у него не было никакого желания смеяться, особенно после того, как он расхвастался свысока, что стоит ему лишь показаться на улице, чтобы вскоре опровергнуть мою мысль; потому ничто не шло ни в какое сравнение с его смущением по возвращении. Я взял слово, как это делал Навай, чтобы отвлечь его от печали, но так как он знал, что я далеко не так угодлив, как Навай, он не был мне настолько же благодарен.
Впрочем, говоря по правде, Навай был тончайшим Куртизаном, когда-либо существовавшим при Дворе. Составленное им состояние прекрасно это показывает; чтобы Дворянчик из Гаскони, каким он и был, накопил более ста тысяч ливров ренты – хорошее доказательство тому, что он умел больше, чем кто-либо другой. Правда, дочь его старшего брата, чьими землями он владеет, немного жалуется на него; узнавать, права она или нет – это то, во что я не погружаюсь, да и не хочу я в это вмешиваться; у меня достаточно моих собственных дел, нечего мне заботиться о делах других, и хорошо ли, дурно ли он поступил, этим пусть занимаются те, кому это интересно, меня все это не касается.
/Тюренн спешит на помощь Конде./ Тем временем трех пленников перевели из Замка Венсенн в Маркусси, а оттуда в Авр (Гавр – А.З.) де Грас. Были получены сведения, что Виконт де Тюренн, позволивший перетянуть себя на сторону Принца де Конде, движется к Шампани, и будто он рассчитывает без труда пересечь ее; он намеревался явиться вытащить Месье Принца из его тюрьмы, неспособной сопротивляться его армии; но Его Преосвященство организовал переезд; как я только что сказал, Виконт де Тюренн осадил Ретель и взял его; Эрцгерцог дал ему войска, и тот присоединил их к нескольким Полкам, находившимся в его распоряжении. Все это составило армию от тринадцати до четырнадцати тысяч человек – Тюренн командовал ею один, Эрцгерцог не появлялся там собственной персоной, как уверяют многие историки. Но не надо верить их россказням, поскольку совершенно достоверно, что этот Принц был в Брюсселе. Я говорю об этом, как знаток, я, кто вскоре оказался там в числе войск, что имели дело с Принцем де Конде и разбили его вдребезги.
Я не слишком дурно судил о чувствах Парижан к Его Преосвященству. Ненависть, какую они питали к нему, заставила их быстро забыть об оскорблениях, якобы полученных ими от Принца де Конде; итак, они оплакивали его несчастье теми же глазами, где совсем недавно сияла радость при известии о его заточении; они твердо и бесповоротно требовали, чтобы его и его братьев освободили из заключения и выгнали Кардинала.
/Парламент шевелится./ Парламент, втихомолку подстрекавший их к действиям и со времени заключения мира сделавший множество вещей, достаточно ясно дававших понять, что он никогда не подчинится этому Министру, разве что под давлением силы, вскоре присоединился к ним, чтобы поддержать их восстание. В нем засело семя бунта, и мир ни в коем случае его не вырвал; итак, внезапно вновь обретя былые силы, он возобновил свои ассамблеи вопреки запретам Двора. Кардинал украдкой противился этому, прежде чем сделать это открыто. Он жаловался Коадъютору, пообещавшему ему держать его при исполнении долга, что тот плохо сдержал свое слово; по его заверениям, Парламент никогда не должен был зашевелиться, а он сделал намного хуже, чем когда-либо делал. Он сказал, что именно ему следовало этому помешать, раз уж он за это взялся. Коадъютор ни единым словом не отозвался на это. Он действительно обещал ему сдерживать Парламент всякий раз, когда его разберет желание пошевелиться, но так как Кардинал, со своей стороны, обещал ему достать шапку Кардинала, а она так и не явилась, этот Коадъютор пальцем не пошевелил, дабы удовлетворить его жалобы. Как один, так и другой пытались друг друга надуть; весь вопрос состоял поначалу в том, только бы обделать это так тонко, чтобы никто этого не заметил; но так как это стало теперь весьма трудным делом, когда они узнали друг друга лучше, чем вначале, опасение сменило дружбу, в какой они взаимно поклялись, потом ненависть, и, наконец, крайнее желание погубить друг друга.
/Границы, установленные Богом./ Виконт де Тюренн, овладев Ретелем, подумал подобным образом поставить всю границу Шампани под свое подчинение. Это было ему нетрудно, пока дела оставались в том положении, в каком они были. Не было никого, чтобы ему это запретить, а завоевания, что Министр вбил себе в голову осуществить в Италии ради своих личных интересов, задерживали там войска, которые гораздо лучше могли бы быть употреблены против Тюренна, чем в стране, что отделена от нас барьером, какой нельзя преодолевать без того, чтобы, по всей видимости, идти против воли Бога, так как, наконец, когда хорошенько всмотришься в положение вещей, кажется, можно воистину сказать – именно Бог пожелал установить границы Государствам, и невозможно их лучше расположить, чем ту горную цепь, что отделяет эту страну от нашей. То же самое с Пиренеями, кажется, совершенно подобно и специально установленными для отделения нашей Короны от Испанской. Но, наконец, так как не сегодня пошли против воли Высшего Господа всех созданий, и даже когда это дано нам в Писании, не следует удивляться, если на это идут с еще большей охотой, хотя можно смело сказать, что все совершается по некоему предопределению. Но быстро тушатся все светильники ради собственной амбиции, и желание командовать всем светом заставляет не только перелезать через горы, но еще и переплывать целые моря, когда встает вопрос о собственном удовлетворении.
/Маневры подле Ретеля./ Как бы там ни было, необходимость защитить Шампань обязала этого Министра оставить свои пустые прожекты и действовать более спешно; он вызвал несколько соединений, что стояли по другую сторону Альп, и отдал их Маршалу дю Плесси. Тот служил уже давно, и повсюду, где бы он ни находился, он считался добрым Капитаном. Было необходимо, чтобы он не только пользовался такой репутацией, но еще и в действительности был им, дабы выступить против Виконта де Тюренна, кто уже начинал заставлять себя бояться, а равно и уважать. Кардинал присоединил к этим войскам Полк Гвардейцев, и так как мы превосходили противника в пехоте, у Маршала дю Плесси не было никаких затруднений маршировать прямо на Ретель, который он намеревался отобрать. Виконт де Тюренн был слишком удален от этого города, чтобы вовремя придти ему на помощь, если он окажется несколько стеснен; итак, поскольку успех этого предприятия зависел только от проворства, Маршал принялся за него с таким усердием, что осада была завершена прежде, чем Виконт де Тюренн смог также прибыть на высоты Сонпюи. Он бросил все, что задумал сделать с другой стороны, чтобы явиться на подмогу этому городу, и надеялся довести дело до конца, потому что имел в своем распоряжении лучшую Кавалерию Европы. Во-первых, у него имелось шестнадцать сотен коней, и они были так же прекрасно экипированы, как сегодня у Гвардейцев Короля. Люди составляли такую же элиту, как и кони, и он имел, кроме того, старые войска, что сражались некогда под командой Великого Густава и знаменитого Герцога Веймарского. Так как он не получил еще никаких новостей о том, что город сдан, то по-прежнему двигался с той же поспешностью, с какой шел с тех пор, как пустился в путь; но, прибыв в Сонпюи, он узнал не только об участи этого Города, но еще и о том, что Маршал выступил ему навстречу, дабы избавить от заботы куда-то ходить его искать. Когда Кардинал принял гонца от этого Маршала, он счел, что для него столь важно находиться при готовящейся битве, что он тут же нанял почтовый экипаж, дабы туда явиться. Он запасся заранее десятью тысячами луидоров, что составляло в те времена крупную сумму для Двора. Он желал выказать свою щедрость солдатам, чтобы обязать их сражаться более доблестно. Без сомнения, его одолевало сильное желание одержать победу, поскольку он захотел, чтобы она ему столько стоила; такое усилие над его склонностью было настолько же замечательно, как и его состояние – в самом деле, десять тысяч луидоров значили для него то же, что десять миллионов для другого; и хотя они извлекались не из его кошелька, совершенно точно, что это решение ему было очень нелегко принять, прежде чем полностью на него отважиться. Но, наконец, он принял во внимание, что это, может быть, станет средством заставить Парламент вернуться к исполнению долга. Он опасался этого Корпуса больше, чем армии, и даже слышать не мог о нем без дрожи. Он всегда помнил о дне баррикад, и так как видел, как из-за того, что осмелились наложить руку на двух или трех из его членов, сто тысяч человек тотчас же взяли в руки оружие, он рассудил с большим резоном, что никогда не будет в безопасности, пока не найдет средства или подкупить его, или настолько принизить его значение, что он больше не будет иметь сил ему досаждать.
/Разгром Тюренна./ Едва Виконт де Тюренн узнал о прибытии этого Министра и с каким намерением он явился, как счел, что не должен отказываться от битвы. Он льстил себя надеждой, что достоинства его Кавалерии заменят ему недостаток в батальонах; итак, вместо того, чтобы выстроиться для баталии, как обычно практикуется при подобных обстоятельствах, он удовольствовался тем, что раскидал отряды Пехоты между эскадронами. В таком порядке он пошел на противника, ожидая пробить себе проход, но Маршал расставил своих пеших людей в выгодных местах, повелев им ни в коем случае не стрелять без приказа, и скомандовал залп, так сказать, в упор; какими бы достоинствами ни обладала эта Кавалерия, она пала в таком большом количестве, что остальные оказались совершенно сбитыми с толку. Маршал воспользовался этим беспорядком. Он бросил на них в то же время свои эскадроны, что не особенно утомились при осаде и были свежи и мощны. Эта атака окончательно их сразила, и когда они отступили в полном смятении, Виконт де Тюренн напрасно призывал их вернуться к нападению. Он так и не смог их собрать; таким образом, каждый побежал в свою сторону, и он сам был вынужден сделать то же самое. Маршал отрядил несколько эскадронов для преследования беглецов. Большое количество было взято в плен, и Виконт де Тюренн сам подвергся бы той же участи, если бы не его добрый конь и знание дорог. Он удалился в Стенэ. Это Место, принадлежавшее Месье Принцу, встало за него и приняло Испанский Гарнизон, чтобы быть более в состоянии защищаться.
Кардинал, вернувшись в Париж после этой победы, счел, что он должен заставить трепетать Парламент. Итак, не веря, что этот Корпус всегда будет в состоянии навязывать ему закон, он весьма гордо разговаривал с несколькими из его членов, кого Королева вызвала в Пале Рояль, чтобы сделать им выговор за те предприятия, что они устраивали во всякий день. Этот Корпус действительно был совершенно изумлен тем преимуществом, что ставило Двор превыше его противников; но, наконец, поразмыслив над тем, что если он потерпит, чтобы этот Министр окончательно одолел Месье Принца, ему, может быть, станет совсем невозможно сопротивляться Его Преосвященству, он принял к рассмотрению ходатайство от Мадам Принцессы с просьбой об освобождении ее мужа. Мать этого узника уже подавала ему одно в начале его заточения; оно содержало то же, что и это; но Парламент тогда его отверг, поскольку Коадъютор, направлявший его действия, был тогда в добром сговоре с Министром. Так как он еще надеялся, что тот добудет ему Шапку Кардинала, обещанную по их договору, он поостерегся допустить, чтобы это ходатайство было выслушано; но, наконец, когда Его Преосвященство сыграл с ним такую же распрекрасную шутку, как некогда с Епископом Лангром, ничто не мешало ему больше открыто выступить за Месье Принца, разве что страх, как бы у того не сохранилось желания отомстить за свое так называемое покушение.
Друзья Месье Принца, всегда действовавшие за него со времени его заключения, видя, что, несмотря на добрую волю Парламента, ему трудно будет выбраться оттуда, где он находился, если Коадъютор не расстарается для него, держали совместный совет, как им поступить в столь деликатном деле. Этот Прелат хотел, чтобы ему дали гарантии против страха, каким он был скован. Это показалось им справедливым настолько, что они предложили себя ему в заложники того, что не только Принц никогда не подумает об этом в своей жизни, но еще и будет ему другом. Они ему сказали, дабы он удовлетворился их словом, что все люди, сколько бы их ни было в Париже, а также и они сами, не верили больше, будто бы он был замешан в том, что произошло на Новом Мосту. Действительно, вот уже некоторое время каждый начинал признавать, что все это исходило лишь от Кардинала. Его даже еще больше возненавидели за такое надувательство, тогда как он продолжал себе аплодировать втихомолку за то, что его уловка так славно ему удалась.
/Полая монета./ Коадъютор нашел, что слово стольких честных людей – это уже кое-что, особенно в деле вроде этого, что говорило само за себя. Однако, так как прежде, чем заявить себя окончательно за Месье Принца, он желал бы заключить с ним некоторые условия, он нашел, что никогда бы не чувствовал себя в безопасности, по меньшей мере, пока тот сам их не утвердит. Такое утверждение было как бы и невозможно в том положении, в каком тот находился. Деба, кто последовал за ним в Авр, и кто был совершенно предан Его Преосвященству, по-прежнему продолжал не спускать с него глаз. Он сделался даже настолько мнительным, что еще немного – и он заподозрил бы собственную тень. Но как бы он ни был хитер и опаслив, тем не менее, его обманывали несколько раз, и даже прямо в его присутствии. Один из его Стражников, кого удалось подкупить, передавал Принцу записки в монете достоинством в одно экю, специально сделанной полой изнутри и так ловко закрытой, что, не считая ее необычной легкости, выглядела она в точности, как остальные. Никто бы не устраивал столько тайн, если бы этот стражник мог поговорить с ним по секрету или ловко передать письмо, так, что никто бы не заметил; но Деба никогда не выпускал своего пленника из виду, или же, если он его и покидал, его сын, вылитый он сам, тотчас же заступал на его место. Итак, все было опасно с такой бдительностью, как у них, потому и прибегли к этой уловке, чтобы передать Принцу весточку или получить ее от него. Воспользовались же именно этим инструментом, потому что он часто играл в палет то с Принцем де Конти, то с Герцогом де Лонгвилем, а подчас даже с Деба-сыном. Что до отца, то, далеко не имея с ним ничего общего, он ненавидел его так сильно по поводу его жестких манер, что употреблял невероятные усилия для того, чтобы его стерпеть.
Стражник стал причиной. того, что прибегли к этому изобретению, поскольку, когда его подкупили, у него осведомились, чему этот Принц имел привычку посвящать свое время. Он отрапортовал о том, о чем я только что сказал, и даже что Принц поручал ему подбирать их биты; итак, его научили тому, что ему надо сделать, а именно, когда он отдаст полое экю Принцу де Конде, он пожмет ему руку или как-нибудь подмигнет, чтобы тот догадался об этой тайне. Стражник не подвел, и этот Принц, кто был весьма ловок, быстро поняв по легковесности этого экю, что монета сделана для чего-то другого, а не для игры в палет, сунул ее в карман и взял оттуда другую взамен.
/Договор с Месье де Рецем./ Вот так смогли сообщать ему новости о том, что происходило, но так как договор, который Коадъютор желал получить для своей безопасности, содержал немало статей, и в эту монету его могли поместить лишь в несколько приемов, это заставило бы потерять множество времени, если бы смерть вдовствующей Принцессы де Конде не изгладила этого затруднения. Этим обстоятельством воспользовались, дабы испросить у Двора позволения повидать ее сына по поводу завещания, какое она оставила. Это было так естественно, что не вызвало у Кардинала никакого подозрения. Он, впрочем, и отказал бы, если бы не боялся, что против него поднимутся крики. Он знал, что за его поведением наблюдали, и соверши он малейшую вещь, какой можно найти возражение – никто не будет в настроении ее ему простить. Итак, Перро, о ком я вроде бы уже говорил, арестованный в то же время, что и его мэтр, но позже выпущенный на свободу, получил позволение пойти его повидать. Деба следил за ним во все глаза, дабы он не заговорил с Принцем ни о чем, кроме предмета его вояжа, но так как, каким бы несгибаемым он ни был, совершенно невозможно при такого сорта встречах даже для него не быть обманутым, Президент ухитрился сунуть в руку своего Мэтра бумагу, содержавшую все, о чем он хотел дать ему знать.