Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 81 страниц)
/Весьма ароматная дуэль./ Он все еще одевался, говоря мне это, и я рассудил, что вовсе не должен с ним хитрить. Я ему признался в том, что меня сюда привело, и извинился, что принимаю его предложения в том состоянии, в каком он находится. Я ему сказал, что если и ловлю его на слове, я ни на единый миг не усомнился в том, что это доставит ему удовольствие, потому что мне известно его крайнее великодушие; но зная также, какой вред это может нанести его здоровью, я не потерплю, чтобы он подвергал себя такой опасности. Он не придал никакого значения моему возражению, закончил одеваться, и мы вместе явились на свидание, назначенное мне Англичанином. Он туда еще не прибыл, что меня весьма огорчило, потому что время, какое я проводил в настоящий момент, не приближаясь к той, кто спровоцировала меня на другую битву, казалось мне совершенно зря потерянным. Через полчаса Англичанин и его компаньон показались у стен Люксембурга, выходивших здесь за пределы города, и мы пошли им навстречу, настолько мне не терпелось завершить нашу ссору. Арамис был охвачен какими-то желаниями, двигаясь туда, и сказал мне, что очень хотел бы остановиться, если бы мог сделать это с достоинством; но, находясь в присутствии наших противников, он боялся, как бы они не истолковали во зло ту нужду, причины которой они не знали. Я ему ответил, что его стеснительность совсем ни на чем не основана, и все его знакомые знали, что он был столь бравым человеком, кого просто невозможно обвинить в слабости; я мог, к тому же, засвидетельствовать, в каком состоянии его нашел, что полностью оправдает его, если даже кто-то произнесет обвинение такого сорта.
Он никак не хотел мне поверить и заметил мне, что эти Англичане не были его знакомыми, и именно им он боялся внушить дурное мнение о своей храбрости, если поступит так, как я ему советовал; так, за разговором, мы и приблизились к ним. Мы все четверо обыскали друг друга, чтобы посмотреть, не было ли здесь какого-нибудь мошенничества, поскольку случалось, что некоторые фальшивые смельчаки натягивали на себя кольчугу и устремлялись на противника, прекрасно зная, что его шпага не могла причинить им никакого зла; мы не нашли ничего, не соответствующего установленным формам. Тем временем, и тогда как тот, кто должен был биться против Арамиса, ощупывал его со всех сторон, его желания настолько доняли его, что он уже был не властен делать или не делать того, что так ему хотелось. Усилие, какое он предпринимал над собой, чтобы сдержаться, заставило его перемениться в лице; Англичанин, кто был очень тщеславен, как почти все из его Нации, тотчас заподозрил, будто он испугался, и он больше совсем в этом не сомневался, когда распространился дурной запах, вынудивший его заткнуть себе нос. Этот Англичанин, очень большой грубиян, сказал Арамису, что он задрожал вовремя, и если от простой щекотки рукой с ним случилось то, что он сейчас унюхал, то что же будет, когда он пощекочет его своей шпагой.
Арамис, по-прежнему донимаемый своими желаниями, дал тогда поблажку своему животу, чтобы не испытывать больше такого стеснения; Англичанин, обладавший столь добрым носом, торопливо отступил из страха, как бы не отравиться, но, хотя всей его заботой тогда было затыкать себе рукой нос, он был обязан в тот же момент оставить эту предосторожность, чтобы приняться за другую – Арамис пошел на него с разящей шпагой в руке, и Англичанин, – боясь, как бы он не оказался таким же, как один Маршал Франции, кто, как говорили, никогда не ходил на битву, не страдая от того же неудобства, и кто, однако, заставлял себя бояться больше, чем никого другого, – подумал было защищаться, но сделал это так плохо, что едва Арамис смог его настигнуть, как он попятился. Тогда Арамис спросил его, у кого же из них двоих больше страха, и не об этом ли он хотел сказать, когда заявлял, что заставит его задрожать иначе, пощекотав его кончиком своей шпаги. Арамис, говоря это, неотступно следовал за ним по пятам и нанес ему, наконец, добрый удар шпагой, так что его предосторожность в быстром отступлении не смогла его уберечь.
Что же до его товарища, то он лучше справлялся со своими обязанностями в отношении меня, и если дрался и не более счастливо, то, по крайней мере, делал это, не сходя с места. Я нанес ему уже два удара шпагой, один в руку, другой в бедро; и, одновременно сделав ложный выпад под воротник, я приставил ему острие к животу и вынудил его молить меня о жизни. Он не заставил себя упрашивать, настолько он боялся, как бы я его не убил. Он вручил мне свою шпагу, и, покончив на этом битву между нами двумя, я побежал к моему другу, чтобы прийти к нему на подмогу, если он нуждался в моей помощи; но в этом не было необходимости, и он бы вскоре сделал то же, что и я, если бы тот, против кого он бился, соизволил не столь резво отступать перед ним. Однако, когда тот увидел, что приближаюсь еще и я для атаки на него, следуя обычаю дуэлей, и что вместо одного человека, кого уже ему было слишком много, он сейчас получит двоих, он не стал дожидаться, пока я добегу, и сделал то же, что и его товарищ. Он вручил свою шпагу Арамису и попросил у него извинения за все, что он мог сказать ему неучтивого. Арамис охотно ему простил, и два Англичанина ушли, даже не попросив обратно их оружия, хотя мы имели намерение его вернуть; Арамис вошел в Дом Предместья Сен-Жак и, пока по его приказу разводили огонь, чтобы он смог переменить белье, предложил мне сходить купить ему рубаху и кальсоны. Я принес ему все, что он просил, и, проводив его затем к нему домой, тотчас же его покинул, чтобы пойти повидать мою Миледи.
/Миледи хочет мстить за брата./ Я спросил у Стражников, стоявших перед дверью Королевы Англии, где находятся апартаменты Миледи… Тот, кто меня осведомил, сказал, что не думает, чтобы я смог бы поговорить с ней в настоящее время, поскольку она только что села в карету и уехала навестить своего брата, кто был недавно ранен. Его слова тут же заставили меня заподозрить, что, должно быть, это был один из двоих, против кого мы имели дело, Арамис и я. Так как этот Стражник был Француз и показался мне довольно честным, я спросил его, прикинувшись, будто не придаю этому большого значения, где же могло случиться такое несчастье. Он мне ответил, что произошло это за Картезианским монастырем; брат хотел послужить секундантом одному из своих друзей; обо всем уже сказали Королеве Англии, дабы она приняла свои меры при Дворе, чтобы покарать того, кто привел его в подобное состояние.
Я не захотел узнавать больше, чтобы убраться оттуда. Я подумал, что не должен представать перед моей Миледи после того, как стал причиной несчастья ее брата, и какую бы доброту она ни питала ко мне, надо было дать ей время, по меньшей мере, посмотреть, к чему приведет эта рана. Потому я сказал Стражнику, что, поскольку она сейчас в таком затруднительном положении, я подожду другого раза явиться ее повидать. Стражник мне ответил, что я правильно сделал, приняв такое решение; она очень любила своего брата и все равно была бы не в состоянии меня принять. Я ушел оттуда весьма огорченный этой помехой, боясь, как бы она не лишила меня удачи, обещавшей мне большое удовольствие, хотя я и не знал, чем она была на самом деле. Я вернулся к себе, более разозленный тем, что эта битва столь близко коснулась ее, чем интересом, проявленным к дуэли Королевой Англии. Я знал, что, говоря против Арамиса и меня, она не могла поступить никак иначе, как говорить и против обоих Англичан.
/Игра в кошки-мышки./ Прошло три дня, и я не получал никаких новостей от моей Миледи, все еще очень занятой братом, чья рана показалась поначалу намного более опасной, чем была. Но, наконец, успокоившись за это время, я получил на четвертый день второе письмо, составленное так:
«Я прекрасно вижу, как, вместо того, чтобы признать допущенную вами ошибку и явиться просить у меня за нее прощения, вы желаете осложнить положение, все еще сохраняя шпагу, которой вы или ваш секундант не овладели бы с такой легкостью, как вы это сделали, если бы имели дело не с Коксом и моим братом, если бы имели дело со мной. Пришлите мне их оружие или, скорее, принесите мне его сами, не боясь, что я пожелаю воспользоваться им против вас. У меня есть гораздо более опасное, чем это, и оно такого свойства, что, вовсе не желая мне зла, когда я снисхожу до употребления его по поводу кого-либо, мне за это бывают признательны».
Эта записка очаровала меня ничуть не меньше, чем первая, и, уже считая себя самым счастливым из людей, я отправился к Арамису, чтобы умолять его отдать мне шпагу, оставшуюся в его распоряжении. Я сказал ему, что те, против кого мы бились, попросили меня вернуть им шпаги через такую особу, кому я ни в чем не могу отказать. Он не стал меня расспрашивать, кто же это был, да я бы и не сказал ему, рассматривая это дело, как очень для меня серьезное. Он мне возвратил эту шпагу, и, спрятав обе под плащом, каким я специально запасся, я тут же явился к Миледи… Я бросился к ее ногам, едва вошел, и, вручив ей шпаги, сказал ей, – когда бы даже она пронзила бы меня ими сама, она лишь исполнила бы свой долг, поскольку я имел несчастье ей не угодить; однако, если она задумала взяться за месть другим оружием, каким она мне угрожала, я признался, что не мог бы умереть более прекрасной смертью. Я говорил правду или, по меньшей мере, был уверен, что ее говорю, объясняясь с ней таким образом. Никогда не существовало более красивой особы, чем она, и вопреки времени, протекшему с тех пор, я признаюсь, что еще не могу подумать о ней, не почувствовав, как вновь открываются мои раны. К тому же, она обладала не меньшим разумом, чем красотой, потому-то отношения, в какие входишь с такими особами, длятся гораздо дольше, чем те, в какие входишь с другими.
Моя Англичанка ответила мне, что я слишком дешево отделаюсь, если она сделает то, о чем я ее просил; вовсе не шпагой она намеревалась меня атаковать, но таким оружием, что вскоре даст мне почувствовать, на что она способна. Я ей ответил, видя, насколько открыто она говорила, что нисколько в этом не сомневаюсь, и, не откладывая на дальнейшее, я уже испытываю достаточное могущество, какое имеют надо мной ее глаза, не упоминая о других ощущениях. Она мне заметила, что мне нечего делать, как только смеяться, потому что, если я смеюсь теперь, то, может быть, вовсе не всегда мне доведется смеяться. Ее игривость мне понравилась, и, влюбившись прямо с этого первого визита, я становился все более и более влюбленным, до такой степени, что был счастлив, лишь когда находился подле нее. Я нажил не одного ревнивца, потому что она явно выражала свое расположение ко мне. Я позволил себе воспламениться еще больше, и так как она была благородной девицей и, казалось, обладала всеми достоинствами, какие могла иметь молодая особа, я не выдержал и сказал ей в порыве страсти – хотя я и был очень счастлив отдать ей мое сердце, однако, никогда не смогу надеяться быть совершенно счастливым, если не буду обладать ее сердцем, и скорее совершу невозможное, чем откажусь от моей цели. Она спросила, как бы насмехаясь надо мной, как я собираюсь за это взяться, чтобы преуспеть. Я ей ответил, что постараюсь добиться успеха на войне, дабы получить возможность предложить ей руку и сердце; я не намеревался покупать себе счастье в ущерб ее благополучию; я предпочел бы никогда ничем для нее не быть, чем добиться моих целей, не окружив ее достатком; я имел честь быть дворянином, и даже из довольно славного Дома; а так как мне недоставало лишь богатства, чтобы быть, как другие, я буду трудиться изо всех моих сил, но я его добуду.
До сих пор эта девица обращалась ко мне с наилучшей миной в мире, и любой другой, так же, как и я, подумал бы, что он ей по душе; но едва я закончил эту речь, как увидел ее внезапно изменившейся в лице. Она меня спросила, с видом настолько же способным оледенить, насколько прежний ее вид обращал меня в сплошное пламя, хорошо ли я знал, кем она была, чтобы осмеливаться разговаривать с ней подобным образом; если я не знал, она была рада мне это сообщить; она была дочерью пэра Англии, и особа ее знатности не пара маленькому дворянину из Беарна; к тому же, она не постесняется мне сказать, что я принадлежал к Нации, настолько для нее ненавистной, что даже, когда бы я сделался тем, кем вознамерился стать, она бы не пожелала и взглянуть в мою сторону; итак, если она и проявляла ко мне противоположное отношение до сих пор, то только для того, чтобы лучше подчеркнуть мне ту ненависть, какую она питала к Французам, и чтобы тем вернее отомстить за презрение, какое я осмелился показать к ее Нации перед Королевой Англии.
Я, признаюсь, был настолько поражен, когда услышал от нее такие слова, что подумал, уж не сплю ли я. Тогда я ее спросил, не испытывала ли она меня, говоря все это, и если так, то при том состоянии, в какое она меня привела, для нее это было совершенно бесполезно, поскольку она обладала мной столь абсолютно, что я гораздо больше принадлежал ей, чем самому себе; она ответила мне с беспримерным варварством, что очень этому рада, потому что я тем больше буду страдать, чем больше я ею увлекусь. Я оставляю другим думать, как выходка, вроде этой, повлияла на меня. Я бросился к ее ногам, умоляя не доводить меня до отчаяния, как она это делала, но добавив презрения к без того уже жестоким словам, она мне сказала, что другая на ее месте запретила бы мне, может быть, заходить ее навещать, но, что до нее, то она будет рада вновь меня видеть, дабы иметь больше случаев насмехаться надо мной. Если и было какое-то средство, способное меня излечить, так это были, без всякого сомнения, ее слова; они должны были заставить меня ненавидеть ее так же, как я смог ее полюбить; однако, я любил ее чистосердечно, и, поскольку не так-то просто, как думают, переходят от любви к ненависти, или от любви к безразличию, я ушел от нее в таком отчаянии, какое легче себе вообразить, чем описать. Едва я вернулся домой, как сразу же ухватился за перо. Я писал тысячу вещей и зачеркивал их одни за другими, потому что они мне были не по вкусу. Наконец, проделав эту карусель уже не знаю сколько раз, я остановился вот на каких словах, – мне показалось, что я лучше выразил ими свою мысль:
«Гораздо больше бесчеловечности в том, что вы сделали, чем если бы вы нанесли мне тысячу ударов кинжалом один за другим; вы были правы, грозя мне полностью отомстить за то, что я сказал, не задумываясь. Вы не могли бы лучше взяться за это, чтобы добиться цели, единственно в этом я признаю ваше чистосердечие. Что меня удручает, так это то, что я еще не научился вас ненавидеть, хотя ваше поведение должно бы сделать вас намного более ненавистной в моих глазах, чем вы кажетесь желанной в глазах других».
/Презрение и насмешка./ Я отправил это письмо Миледи с лакеем, кого я содержал с некоторого времени на доходы от моей игры. Он ее нашел в ее комнате в компании некой горничной; та пользовалась у нее большим доверием. Она сказала этому малому, что сейчас мне ответит – но вот весь ответ, какой она мне устроила. Она позвала к себе девиц Королевы, ее госпожи, и вдоволь посмеялась над моим письмом вместе с ними. «Вы скажете вашему мэтру, – обратилась она к этому лакею, – какое значение я придала тому, что он мне написал; вы сами были свидетелем этому, и я ничуть не сомневаюсь, что, при таком добром свидетельстве, он имеет все основания быть довольным».
Такой ответ для меня стал довершением моего отчаяния. Я заставлял моего лакея три или четыре раза рассказывать мне все, что он видел. Я делал все, что мог, убеждая себя не только бросить ее, но еще и отомстить. Я находил, что этим лишь восстановлю справедливость; ведь то, что она мне подстроила, называлось не иначе, как западня; я не могу быть порицаем вообще никем за то, что сделаю против нее; но эти мысли, возбуждаемые поначалу огромной досадой, не задерживаясь надолго в моей душе, вскоре уступали место другим, имевшим большее отношение к любви. Я продолжал, вопреки всякому презрению, ухаживать за ней, и ей еще хватало жестокости это терпеть, поскольку она рассудила, – чем чаще я буду ее видеть, тем более я стану жалок; действительно, я сделался таким настолько, что все сказанное мной здесь для описания моего состояния даже не приблизится к нему никаким образом. Она получала огромное удовольствие, видя меня в таком положении, и, спрашивая меня время от времени, по-прежнему ли я верю, что лучше устраивать свое жилище с медведями, чем с особами ее Нации, она мне ясно показала, что если ее лицо и было весьма далеко от сходства с мордами этих зверей, зато ее сердце походило на их сердца в точности.
/Чем рискуют в злачных местах./ Пока она в столь ужасной манере обращалась со мной, случай предоставил мне возможность поверить, что я смогу заставить ее отказаться от неприязни ко мне. Ее брат, кто давно уже излечился от своей раны, и кто был крайне развратен, пошел повидать гулящих девиц, проживавших довольно близко от его дома, и с ним произошло то, что достаточно часто происходит с людьми, принимающимися за ту жизнь, какую вел и он. Он был оскорблен бретерами, которые, пожелав завладеть тем, что при нем было, устроили ему Германскую ссору. Один из них заявил ему, будто тот набрался дерзости явиться на свидание с его женой, и он взял в руку шпагу без всяких дальнейших приветствий. Товарищи этого бретера одновременно выхватили свои шпаги, и все, что мог сделать Англичанин в подобной ситуации, это кинуться в ближайший кабинет и захлопнуть за собой дверь. По счастью, внутри имелось кольцо с крюком, и, воспользовавшись ими, чтобы сделать себе заграждение из двери, ожидая, когда к нему смогут прийти на выручку, он принялся призывать себе на помощь из окна кабинета, выходившего на улицу.
К счастью для него, я проходил мимо с тремя или четырьмя гасконскими дворянами, кого я угостил завтраком. Так как я знал, что здесь было злачное место, я им сказал – может быть, кто-то из наших друзей попал в переплет, и если они захотят мне поверить, мы войдем туда и постараемся его оттуда вытащить. Они приняли это предложение, и, вместе поднявшись, мы начали делать с дверью комнаты, где были бретеры, то же, что они пытались сделать с дверью кабинета, где находился Англичанин. Они изо всех сил выламывали ее и не замедлили бы добиться своего, но предпринятая нами диверсия дала двери небольшую передышку, и эти убийцы, или эти воры, а, может быть, одно и другое вместе, поскольку такие люди способны на все, сбежались на нашу сторону, чтобы улизнуть прежде, чем правосудие наложит на них руку. Итак, сами открыв дверь, уже получившую от нас несколько бесполезных ударов, едва распознав по нашим минам, что мы не имели ничего общего со стражниками, они сказали нам, что не намеревались защищаться против нас, как могли бы сделать против Комиссара; они рассчитывали на нашу мудрость, чтобы выслушать их резоны, и просили нас не становиться в позу неумолимых.
Они рассказали нам то, о чем я уже говорил, то есть, что один из них был мужем одной из женщин, находившихся тут же, перед нашими глазами, и, не стерпев, чтобы какой-то Англичанин являлся ее навещать, они преследовали его и загнали в кабинет. В конце концов, они не верили, что такие люди, как мы, могли бы оправдать какого-то иностранца, являвшегося наносить подобное оскорбление Французу прямо в его доме. У меня было столько причин ненавидеть Англичан из-за манеры обращения со мной Миледи…, что, признаюсь, я не был больше настолько разгневан, как раньше, на этих негодяев. Мы объявили им помилование под впечатлением от их обвинительной речи. Однако, так как все мы были слишком гуманны, чтобы оставить им на растерзание этого иностранца, мы вытащили его из кабинета, несмотря на упорное нежелание его открыть дверь, настолько он был перепуган. Но, наконец, позволив себя убедить, он вышел из своего укрытия. Он был разом страшно поражен и страшно весел, когда меня узнал; ему было известно, как я влюбился в его сестру, и он даже принимал участие во всех ее жестокостях ко мне; он тотчас рассудил, – если только я не изменил своих чувств по ее поводу, то приму его сторону с той же горячностью, как я мог бы это сделать для моего собственного блага.
Как только я бросил на него взгляд и узнал его, я действительно дал ему в этом слово. Я сказал ему, взяв его за руку в знак дружбы: «Как, Милорд, вы, у кого такие прелестные цыпочки под боком, приходите сюда заниматься любовью со старыми клячами, подобными тем, что я вижу здесь». Поскольку передо мной находились две, кто не были ни красивы, ни молоды, и, даже если бы они и обладали этими двумя качествами, они все равно не удостоились бы от меня большего внимания, учитывая подлое ремесло, каким они занимались. Я был прав, делая такой упрек Милорду, потому что Королева Англии имела подле себя пять или шесть фрейлин, хотя и не казавшихся мне столь же красивыми, как Миледи…, но наверняка бывших таковыми в глазах всякого другого. Он мне ответил, что это было безумие, простительное людям его возраста, но он в него никогда больше не впадет после того, что с ним приключилось. Он приблизился в то же время ко мне и сказал совсем тихо: «Месье д'Артаньян, вы оказали мне сейчас услугу, что никогда не умрет в моей памяти. Я хочу, чтобы моя сестра изменила свое поведение по вашему поводу, и если она не сделает все, что я ей скажу, я вам ручаюсь – она будет иметь дело со мной».
Это обещание мне было в тысячу раз приятнее, чем если бы он мне дал сто тысяч экю, хотя меня весьма бы устроил такой подарок. Я обнял его в ту же минуту, думая лучше так засвидетельствовать ему мою признательность, чем всем тем, что мог бы ему сказать. Одновременно я шепнул ему на ухо, не желает ли он, чтобы мы вышвырнули бретеров в окно. Он ответил мне, что они достаточно оскорбили его, чтобы возбудить в нем такое желание, но, имея секретные резоны скрыть это приключение, он не только от всего сердца отказывается от этой прихоти, но еще и умоляет меня никому и ничего об этом не говорить. Его секретные резоны состояли в том, что он был влюблен в одну благородную женщину из его страны, и если бы она случайно узнала, что он посещал места такого сорта, ему пришлось бы навеки распроститься с надеждой, что она позволит ему когда-нибудь приблизиться к ней.
Как только милорд поговорил со мной таким образом, мир с бретерами был заключен, и мы его увели, мои друзья и я, не осведомляясь о том, что с ними произошло, когда Комиссар вошел в этот дом, в то время, как мы были всего лишь в четырех шагах от него. Этот Комиссар послал кого-то за нами, чтобы просить нас дать показания против них, но мы нашли весьма кстати указать ему справляться со своими делами, как он сам сумеет, а мы никогда не послужим свидетелями для устройства процесса кому бы то ни было.
/Жестоко обманутая надежда./ Я был тогда настолько переполнен надеждами, данными мне милордом, что моим самым большим желанием было состариться на несколько часов, дабы увидеть, не станет ли Миледи… немного более снисходительна. Но я был неправ, выказывая такую поспешность, поскольку время не должно было принести мне ничего хорошего. Тем не менее, здесь не было никакой вины милорда. Я узнал от надежного лица, что он сделал все возможное, убеждая свою сестру обходиться со мной иначе. Он ее даже просил, увидев, что она не могла решиться относиться ко мне по справедливости, притвориться, по крайней мере, будто бы у нее нет такого уж отвращения ко мне. Но как бы он с ней ни разговаривал, признавшись ей даже в своем обязательстве передо мной, дабы скорее склонить ее к этому, ему не удалось ничего от нее добиться. Я по-прежнему ходил к этой красивой и привлекательной особе, ходил, пожалуй, слишком часто для моего собственного покоя, потому что она имела жестокость всегда позволять мне ее видеть, дабы заставить меня еще дороже расплатиться за доставленное удовольствие. Ее брат не осмелился признаться мне, в каких чувствах он ее нашел, и предоставил мне самому разбираться в них во время визитов, какие я ей наносил. На следующий же день я был у нее, терзаемый страхом и надеждой. Едва она меня увидела, как сразу же спросила, как бы я хотел, чтобы она обходилась со мной теперь; когда я ухитрился добавить к неприязни, какую она уже испытывала ко мне, тяжкий ущерб, какого она не простит мне за всю свою жизнь, даже если проживет еще тысячу лет.
Я не знал поначалу, что она хотела этим сказать, тем более, что она разговаривала со мной с развеселым видом, и как особа, получившая скорее повод для смеха, а не для злобы, как она заявляла. Все гадости, какие она мне говорила, всегда были произнесены шутливым тоном, и это было так ново для меня, да, я полагаю, и для всего света, что не было никакого средства к этому привыкнуть. Я пожелал узнать, каков же был этот новый ущерб, в котором она меня обвиняла; она мне ответила с прежней веселостью, что, должно быть, я просто тупица, если не понял этого сам; я, может быть, поверил, будто доставил ей громадное удовольствие, спасши жизнь ее брата, а, однако, я должен был бы знать, что наиболее смертельно огорчу ее именно этим, чем всем другим, что бы я там ни сделал; или я считаю за безделицу отнять у нее сто тысяч ливров ренты, перешедших бы к ней без моего вмешательства; этот поступок она не забудет никогда в жизни, он один способен был бы внушить ей самое устрашающее отвращение в мире, когда бы уже не имелось семян, готовых прорасти в назначенное время.
/Признание в любви горничной./ Я приписал все эти речи логическому проявлению ее характера. Однако, если бы я узнал, как мне довелось позже, о том, что тайно происходило в ее сердце, я бы вынес другое суждение. Она действительно пришла в отчаяние оттого, что я помешал ей сделаться наследницей; итак, вместо того, чтобы принимать ее слова за насмешку, я гораздо лучше бы сделал, приняв их буквально, дабы воспользоваться ими для собственного излечения. Однако, если я, к несчастью, никак не мог смягчить ее нрав, зато на меня более благосклонно смотрела ее горничная; либо она прониклась жалостью, видя, как дурно со мной обращаются, или, что более правдоподобно, я больше пришелся по вкусу ей, чем ее госпоже. Так как эта горничная была довольно хорошенькая и верила, что в моем возрасте у меня должен быть достаточно добрый аппетит, она сказала мне, что умирает от желания утешить меня после резкостей своей госпожи. Она завела со мной такие речи в один прекрасный день, когда той не было дома. Она начала с того, как сочувствовала моему горю; может быть, я так не думаю, но она хотела сделать все для моего излечения, вплоть даже до того, что будет неверна, ради любви ко мне, той, кто сделала меня столь несчастным.
Я понял, что это могло означать, и, начав нашептывать ей всякие нежности, поскольку сообразил, что ничто другое не способно ее разговорить, затем изменил тон и свел всю нашу беседу к ее госпоже. Я ей сказал, – если она еще и видит, как я прихожу ее повидать после всего, что она мне сделала, то ей не нужно верить, будто это было из-за любви; совсем напротив, я делал это с намерением найти удобный случай за себя отомстить; только ее я хотел любить отныне, и лишь от нее одной зависит, чтобы я дал ей все доказательства, какие она может пожелать. Мой молодой возраст, делавший меня чувствительным ко всем женщинам, лишь бы они стоили труда, стал причиной того, что я начал с этого момента показывать ей, что говорю правду по ее поводу. Она не хотела поверить мне так скоро из страха, как бы потом не раскаяться; она притворилась мудрой, хотя больше уже таковой не была. Однако, чтобы не выглядеть неблагодарной за те свидетельства любви, какие я ей тут же дал, она сделала мне признание, крайне поразившее меня. Она мне сказала – если ее госпожа и была ко мне несправедлива, то вовсе не от отвращения к Французам, как она пыталась меня убедить, но оттого, что она отдала свое сердце другому; хотя она и делала вид, будто ненавидит нашу Нацию, на самом деле она связала все свои надежды именно с ней, воплощенной в персоне Маркиза де Варда, молодого Сеньора, одного из самых ладных красавцев Двора, в кого она безумно влюбилась; она была настолько безрассудна, чтобы вбить себе в голову, – поскольку они оба происходили из равно славных Домов, он будет слишком счастлив на ней жениться; без моей помощи, оказанной ее брату, все это могло бы стать правдой, потому что если он был бы убит в этой схватке, она сделалась бы такой крупной наследницей, что это была бы большая удача для Маркиза – возможность сделать из нее свою жену.
Когда горничная осведомила меня обо всех этих вещах, я пожелал узнать, в каких отношениях Маркиз де Вард находился с ее госпожой, и добился ли он от нее каких-нибудь милостей. Она мне ответила, что он ничего не добился, потому что никогда с ней не говорил; правда, он заходил иногда повидать Королеву Англии, но так как Ее Величество строго наблюдала за поведением своих фрейлин, среди которых всегда была и Миледи…, хотя она и не принадлежала к их числу, Маркизу было невозможно с ней поговорить, когда бы даже он и имел такое намерение; однако она не могла сказать наверняка, знал ли он о ее любви к нему, потому что он так сильно вспыхивал в ее глазах всякий раз, когда она на него смотрела, что не требовалось быть особенно ясновидящим, чтобы это угадать; она несколько раз хотела к нему писать, но всегда отказывалась от своего желания, объясняя ей, что он никогда не сможет питать к ней большого уважения с момента, когда она дойдет с ним до этого.
/Женщины верят тому, чему желают верить./ Я был чувствительно задет этими новостями, что не могли иметь большего значения для моей любви. Я старался, тем не менее, скрыть волнения, какие они возбудили во мне, из страха, как бы не разрушить то, что попытался внушить горничной. Я думал, что было важно не показать ей мою слабость по этому поводу, и, наоборот, заставить ее поверить, что если я хотел быть в курсе всего, что приключится впоследствии от этой страсти, и если какая-то есть и во мне, то только она была тому причиной. Я довольно-таки преуспел в моем намерении, и мы расстались самыми добрыми друзьями, эта девица и я, хотя между нами не произошло еще ничего такого, чтобы я мог совершенно положиться на нее; она пригласила меня заходить навещать ее в часы, когда ее госпожи не будет дома. Я пообещал ей это, как человек, ни за что не упустивший бы такого случая ради любви, какую я уже испытывал к ней. Она легко в это поверила, потому что я, показался ей влюбленным и потому, что женщины с радостью верят тому, чему желают верить. Между тем, принявшись с этого самого дня изучать Маркиза де Варда с ног до головы, я заметил, какими странными бывают глаза у соперника. Хотя я не мог отказать ему в справедливости, что каждый получает по собственным заслугам, но находил возражения всему, что бы он ни делал. То я находил определенный напыщенный вид во всех его манерах, то, желая показаться остроумным, он был им гораздо менее, чем сам о себе возомнил. Я хотел также, когда он желал иметь чересчур доброе мнение о своей персоне, чтобы другие не ценили его вовсе, и так, всегда расположенный судить о нем к его невыгоде, я рисовал себе с него ужасающий портрет, в то время, как он даже не подозревал о моем существовании на этом свете.