Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 81 страниц)
/По заслугам и награда./ Я верил, что не существовало ничего более способного ее тронуть, и, движимая дружбой или разумом, она меня отблагодарит за ее освобождение от куртизана, кому она хотела отдаться, не зная, проявит ли он к ней хоть малейшую дружбу. Я рассчитывал также ей наглядно показать, что когда бы даже он ее проявил, он, весьма возможно, злоупотребил бы ее доверием, следуя привычному обычаю ему подобных, больших негодяев в любви. Но она мне не позволила сделать все, что я хотел; она мне нанесла такой удар ногой, что если бы он был нанесен с такой же силой, как и с гневом, она бы меня вышвырнула вон из постели. Этот поступок меня изумил, и я счел совсем некстати ни призывать ее к разуму, ни обращаться к ее нежности, и попросил у нее прощения; но она была так же мало чувствительна к моему смирению, как и ко всему остальному. Она даже проявила столь мало скромности, что разбудила свою горничную грохотом, какой она устроила. Правда, она не заботилась об этом больше, а так как узнала, что та помогала мне в разыгранном с ней надувательстве, то вознамерилась разбудить ее еще и не таким образом.
Горничная, вовсе не знавшая, что бы это могло означать, весьма далекая от всякого подозрения застать ее госпожу со мной, (она уверилась, будто я ушел, как та сама ей сказала), явившись посмотреть, что происходит, со свечой в руке, была сильно поражена, обнаружив меня там. Она, может быть, первая начала бы жаловаться, если бы ее госпожа, не дав ей на это времени, не высказала ей всех оскорблений, какие могли когда-либо выйти из уст женщины. Она ее упрекала в том, что с ее помощью я ее обманул, и горничная ответила ей с дерзостью, что если она и обманывала ее три раза, то вовсе не она уложила меня этой ночью в ее постель. Я верю, что та бы ее с радостью убила или, по меньшей мере, избила, если бы могла это сделать, не разбудив весь дом. Наконец ее гнев спал, и она сказала ей собирать свои пожитки, как только настанет рассвет, поскольку она никогда не желала ее больше видеть. Что до меня, то она мне скомандовала никогда не появляться перед ней, по крайней мере, если я не хочу, чтобы она вонзила мне в грудь кинжал. Я наспех подхватил мои одежды, не заставляя повторять мне этого дважды, и из страха, как бы она не сделала моей шпагой то, что не могла сделать кинжалом, за отсутствием такового, это была первая вещь, какую я на себя нацепил.
Я провел остаток ночи в комнате горничной, у кого не было больше никакого желания смеяться, точно так же, как и у меня. Ее госпожа задолжала ей все ее жалование с самого ее поступления к ней на службу, и так как ее брат, хотя и богач, вовсе не присылал ей денег, она не знала, куда идти в случае, как это было возможно, если та сохранит на нее свой гнев. Вместо того, чтобы попрекать меня, она только жаловалась, как особа, не знавшая, что с ней станет завтра; итак, не желая видеть ее в отчаянии, я ей сказал успокоиться, и если ее госпожа дурно обойдется с ней, она найдет меня всегда готовым, когда ей что-нибудь понадобится.
В девять или десять часов утра ее госпожа позвонила, как она привыкла делать, когда ей нужно было что-нибудь ей сказать. Прошло уже семь или восемь часов с тех пор, как произошло наше дело, вполне достаточное время, чтобы утихомирить ее гнев; но она была столь мало к этому расположена, что вызвала горничную только для того, чтобы возобновить отданный ей приказ, – незамедлительно убраться из ее дома. Другая, менее заносчивая, хорошенько этого бы поостереглась, так как отчаяние, в какое она ее приводила, выставляя ее вот так, без денег, стало бы причиной того, что та не замедлила бы перемыть ей все косточки в самой странной манере. Далеко над этим не раздумывая, она сказала еще, – если до нее дойдет, что та ведет о ней какие бы то ни было речи, она может быть уверена, что поплатится за это жизнью.
Напрасно горничная возражала ей, что так не выставляют девицу на мостовую, и, по меньшей мере, ей платят, когда увольняют, но ей стоило бы не говорить вообще ничего, чем держать перед ней подобные речи. Вынужденная возвратить ключи своей госпоже, она явилась мне сказать прежде, чем уйти, что мне гораздо лучше выйти вместе с ней теперь, в неурочный час. Я прекрасно понял по ее словам, насколько ее не заботила больше ни ее репутация, ни репутация ее госпожи, поскольку, вместо запрещения, какое она мне делала прежде, выходить до наступления ночи, она же первая мне это советовала. Она мне советовала даже выйти вместе с ней, отбрасывая таким образом всякую осторожность, какой она столь строго придерживалась когда-то. Я не счел себя обязанным следовать ее совету, больше ради самолюбия, чем ради какого-то расположения к ней. Я нашел, что не буду иметь больше никакой чести в свете, если пойдут разговоры о том, как я оставляю дом и провожу ночи со служанкой. Итак, сказав ей уходить, я заметил, – поскольку уже задержался с выходом, то подожду уж до ночи, дабы поберечь репутацию ее госпожи, как она сама мне советовала; она же мне сказала поступать, как мне заблагорассудится, но если я пожелаю ей поверить, я хорошенько поберегусь; следовало бы поопасаться, как бы к ней по их обычаю не нагрянула куча Англичан, и как бы она не попросила одного из них пырнуть меня, когда я меньше всего буду об этом думать; она достаточно ее знала, чтобы дать мне возможность воспользоваться этим советом, пока не было слишком поздно.
Такие речи заставили меня задуматься, что она, возможно, права, особенно поразмыслив над тем, как, все принеся мне в жертву за данное мной обещание убить Маркиза де Варда, моя Миледи прекрасно могла бы сделать то же самое для кого-нибудь другого. Итак, не имея больше ни такого уважения к ней и ее добродетели, ни такого же к себе самому и моей чести, я сказал горничной, что хочу ей верить, даже под угрозой всего, что могло бы от этого приключиться; пусть она позволит мне пройти перед ней, а сама последует за мной минут через пять, дабы не возбуждать такой настороженности, как если бы мы вышли вместе. Она согласилась на все, но эта предусмотрительность не помешала тому, что меня заметили, и так как знали, что я мог выйти только от Миледи…, куда я обычно заходил, меня, может быть, заподозрили бы выходящим от госпожи, если бы не увидели, как появилась служанка через короткое время после меня. Она уносила свой узел, и некий человек, полюбопытствовав за ней проследить, увидел меня, ожидавшего ее в сотне шагов оттуда, там, где я назначил ей свидание. Я хотел узнать, не сказала ли ей что-нибудь ее госпожа, когда она ходила попрощаться с ней, как я ей посоветовал сделать.
/Миледи и Королева./ То, что сделал этот человек, оправдало Миледи…, как я вскоре расскажу; тем не менее, это не было полностью убедительным доказательством для нее. В самом деле, могли поверить, и это было даже весьма правдоподобно, что если я имел какие-то отношения с ней, все это могло происходить не иначе, как с помощью ее горничной, и потому я мог разговаривать с ней о предмете, не касающемся ее лично. Но этот узел был чудесной находкой для ее госпожи, и вот как все произошло.
Тот, кто видел меня выходящим незадолго перед ней, и кто за нами проследил, доложил об этом Королеве Англии, то ли он был сердит на Миледи… и полагал, что это сможет бурно обернуться для нее, или же он думал лишь позабавить Ее Величество; Королева поговорила об этом с Миледи… и в таких выражениях, что дала, ей понять, – если она не оправдается перед ней, той будет трудно поверить, что не она являлась целью моих визитов. Миледи…, не испытывавшая недостатка ни в хитрости, ни в сообразительности, совсем не растерялась в случае, в каком другая, может быть, оказалась бы весьма смущенной. Она ответила Ее Величеству, что, со всем должным к ней почтением, она позволит себе ей сказать, так как только правда может оскорбить, она нисколько не возмущена ее подозрениями; и если ее душа спокойна, то не столько по причине ее невиновности, сколько из-за доказательства, какое она легко ей предоставит. Она не отрицала, что я провел ночь в ее апартаментах, но в постели ее горничной, а не в ее собственной; она первая это заметила и с позором выгнала эту девку, не пожелав выслушивать ложь, какой та намеревалась оправдаться. Она добавила, что пригрозила вышвырнуть меня из окна и, может быть, сделала бы это, если бы у нее были люди для исполнения ее воли; но мое бегство предупредило ее негодование, и она сочла за благо на этом и остановиться, не устраивая скандала, что мог бы обернуться против нее. Она опасалась, так как далеко не всегда расположены воздавать по справедливости всему свету, как бы ей не вменили в вину, как это и делают в настоящее время, интрижку, не имевшую к ней никакого отношения; иначе она не стала бы заставлять эту девку укладывать ее пожитки, с приказом никогда больше не попадаться ей на глаза.
Так как в этом было много правдоподобия, Королева Англии легко поверила всему, что та ей сказала. Итак, весь ее гнев обернулся против меня; хотя я не имел чести быть лично с ней знакомым, она послала сказать Месье дез Эссару, что просит его явиться повидать ее после обеда. Он не осмелился уклониться от приглашения, и когда Ее Величество пожаловалась, будто у меня было столь мало уважения к ней, что я, не колеблясь, обесчестил ее Дом, он пообещал ей применить ко мне все наказание, какого она могла ожидать от его глубочайшего почтения к ней. Наказание действительно было серьезным; он отправил меня в тюрьму Аббатства Сен-Жермен, как только возвратился к себе. Я отсидел там два месяца, и полагаю, все еще был бы там, если бы сама Королева Англии не соблаговолила мне простить. Однажды, когда она находилась в Лувре, она сказала Месье дез Эссару, что мое наказание было достаточно долгим, и так как можно надеяться, что я сделался более мудрым, не было никакой опасности вернуть мне свободу. Я счел себя обязанным пойти поблагодарить ее, и когда я явился, она мне сказала, что прощает моей молодости все сделанное мной, но при условии, что я не начну сначала. Я кстати рассудил ничего ей не отвечать, найдя, что почтительное молчание лучше подходило в случае, вроде этого, чем все извинения, какие я мог бы отыскать в мою пользу. Как только я вышел, она сказала нескольким Дамам, находившимся вместе с ней, в том числе и Миледи…, что я был очень хорошо сложен, и та, кого я ходил навещать, удостоилась большой чести, поскольку я был слишком лакомым кусочком для служанки, и многие госпожи таким бы с радостью удовольствовались.
/Все кончается убийством./ Вот как окончилась история с моей Англичанкой, если, конечно, я не должен рассматривать как продолжение множество опасностей, из каких я счастливо выпутался, сам не зная, как в них попал. В самом деле, некоторое время спустя меня чуть было не убили при выходе с Ярмарки Сен-Жермен три человека, толкавшие меня от одного к другому, как ни в чем не бывало. Они рассчитывали, что, по природе не особенно терпеливый, я им что-нибудь скажу и подам им тем самым предлог к исполнению злобного умысла, какой они заготовили заранее; но, старея, набираешься опыта, и я сделался гораздо более выдержанным, чем когда я прибыл из страны. К тому же, так как я знал, что приобрел себе весьма опасного врага в лице Миледи, я ходил с большей предосторожностью, чем делал бы это, если бы между нами ничего не произошло. Итак, я продолжал свой путь, будто бы ничего не замечая. Они следовали за мной, и я не добрался еще до Улицы задиристых мальчиков, поскольку вышел через ворота на Улицу Турнон, когда один из этих трех мерзавцев загородил мне дорогу и сказал взять шпагу в руку. Я тотчас оглянулся назад и по сторонам, и, увидев не только двух других, готовых придти к нему на подмогу, но и еще четверых людей, кого я не знал и у кого был вид настоящих убийц, я расположился при входе в тупик, что был здесь совсем рядом.
Я счел, что мне будет проще защищаться там, чем посреди улицы, но когда семь человек атаковали меня все разом, я вскоре, конечно бы, пал под численным превосходством, если бы не додумался крикнуть – «Ко мне, Мушкетеры». По счастью, Атос, Портос и Арамис были тут же совсем неподалеку вместе с двумя или тремя из их друзей. Они сидели у трактирщика вблизи от Ворот Ярмарки, и так как достаточно любого пустяка в Париже, чтобы собрался весь народ, едва они высунули нос в окно, как население, сбежавшееся в добром количестве со всех сторон, оповестило их, что это убивают какого-то Мушкетера. Как раз вовремя они явились мне на помощь, я уже получил два удара шпагой и не замедлил бы вскоре отправиться на тот свет, судя по манере, с какой взялись за это дело мои убийцы.
Они были бравые люди, и это будет хорошо видно из того, что я расскажу, если, конечно, можно дать такое наименование негодяям, решившимся на столь зловредный поступок. Они уже рассчитывали очень скоро завершить их труды, когда вдруг увидели себя вынужденными повернуть головы против врагов, каких они вовсе не ожидали. Наша битва начала тогда становиться менее опасной для меня, и мне посчастливилось убить одного из этих людей, кто постоянно наседал на меня настырнее, чем все остальные. Мои друзья сделали то же с двумя из их компаньонов, но и с нашей стороны два дворянина из Бретани были убиты на месте. Даже Атос получил сильнейший удар шпагой по корпусу, и эта схватка грозила стать еще более зловещей, когда эти убийцы приняли внезапное решение сбежать, потому как пять или шесть Мушкетеров вышли с Ярмарки и бежали к нам на подмогу; до них докатился слух, что их товарищи схватились врукопашную с наемными убийцами.
Наши друзья, подбежав как можно поспешнее, позволили спастись убийцам, чтобы оказать нам помощь, Атосу и мне, так как мы теряли много крови. Однако, выйдя из этой битвы, нам чуть было не пришлось дать другую против Комиссара, явившегося с войсками Стражников за мертвыми телами. Мы никогда бы не пожелали стерпеть, чтобы они унесли тела двух Бретонцев, и четыре Мушкетера охраняли их, пока нам делали перевязки, Атосу и мне; мы послали за каретой, куда и уложили эти два трупа. Мы перевезли их в такое место, куда бы, как мы прекрасно знали, никто бы не явился у нас их отнимать. Это была Резиденция Мушкетеров, но там бессмысленно было их беречь, и мы их похоронили в тот же вечер на Сен-Сюльпис.
/Мало симпатичные Англичане/ Итак, у Комиссара имелись всего лишь тела трех убийц; он составил протокол обо всем, что произошло, и приступил к их опознанию в соответствии с правилами его ремесла. Он не нашел на них ничего, что могло бы указать на то, кем они были, и поскольку никто их не потребовал, он распорядился выставить их тела в Шатле, как это обычно практикуется, когда находят кого-нибудь мертвым, кто никому неизвестен, и кого никто не желает опознать. Подозрение, что все это дело было подстроено мне Миледи…, заставило меня, хотя и раненого, не оставлять наблюдения за ней. Я передал об этом Комиссару через одного друга, кого я нашел подле него, дабы узнать, откровенно ли он говорил, якобы не знал, кто такие эти убийцы, или же он держал такие речи потому, что был подкуплен. Мой друг отрапортовал мне, что сказанное им было совершенно искренне; он знал только то, что мертвецы были Англичане; позволило ему так думать обнаружение у них записок, составленных на их языке. Он приказал расшифровать эти документы, но они не раскрыли ничего важного, разве что Англичане отмечали все, что они видели прекрасного в Париже, и всякие другие вещи, подобные этим.
Это обстоятельство укрепило меня более, чем никогда, в моем подозрении, и, решив хорошенько поберечься, если я буду достаточно счастлив оправиться от моей раны, я делал все, что мог, лишь бы отделаться от любви, еще остававшейся во мне к столь опасной особе. Казалось, однако, после всего, что случилось, я не должен бы ее иметь вовсе, главное, после злобной выходки, на какую, как я верил, она оказалась способна. Но так как не всегда делаешь то, что должен, я все еще слишком ее любил, и разве что время могло бы меня от этого излечить.
Слабость, всегда сопровождающая несовершеннолетия Королей, устроила так, что правосудие не обращалось больше к этому делу, хотя и были поданы докладные записки Его Величеству, будто бы это была дуэль. Я не знаю, кто мог осуществить такой удар, поскольку никогда не было ничего более ложного и даже лишенного всех внешних признаков. В самом деле, два удара, полученные мной, прежде чем мои друзья пришли мне на помощь, достаточно доказывали, что меня просто убивали, а я вовсе и не намеревался драться. Но так как Король возобновил по своем восшествии на Престол Эдикты, опубликованные при жизни Королем, его отцом, против дуэлей, тот, кто подал докладные записки, был рад этим подольститься к нему, или же нанести мне такое оскорбление по злобной воле, какую он затаил против меня. Я не знал, тем не менее, чтобы я хоть кого-либо обидел, если это не была Миледи… Да и тут еще остается узнать, могло ли то, что я сделал, сойти за оскорбление, поскольку, далеко не обидев ее, я лишь выдал себя за человека, кто, может быть, не обошелся бы с ней так хорошо, как я это сделал.
Наконец, когда это дело, что намеревались раздуть против меня, рассеялось, подобно дыму, я думал только о том, как бы мне излечиться, дабы поразмыслить о моем будущем в иной манере, чем я это делал до настоящего времени. Атос делал то же самое со своей стороны., и его рана заживала довольно хорошо, так же, как и мои, как вдруг его хирург начал приходить от его раны в отчаяние. Так как мы лежали бок о бок, и я слышал, как он сказал, что его рана почернела и больше не гноится, я сказал этому бедному раненому, слышавшему так же прекрасно, как и я, замечание хирурга, что я не удивлюсь, если он сам станет причиной своего несчастья, и когда он помрет, ему придется винить в этом лишь самого себя; впрочем, никто о нем не пожалеет, и я не больше других, хотя я и был его лучшим другом.
/Атос хочет умереть от любви./ Он спросил меня, почему я так говорю. Я ему ответил, что он сам мог бы догадаться, не принуждая меня ему об этом напоминать; когда действуют, как он, это не меньшее самоубийство, чем если бы он выстрелил себе в головe из пистолета; слыханное ли дело, чтобы раненый человек, вроде него, вызывал к себе любовницу, а скоро появится и гангрена, если он будет продолжать вести такого рода жизнь. Он мне ответил, что я просто смеюсь над ним, разговаривая с ним в такой манере; я был свидетелем его мудрости; по крайней мере, если я не хочу обвинять его по пустякам, я не должен бы говорить с ним о таких вещах; кроме того, он предпочел бы умереть, чем не видеть особу, какую он столь нежно любил; однако, лучше бы я поостерегся и ничего не говорил об этом его братьям, поскольку они, может быть, станут достаточно щепетильными, чтобы не позволять ей входить сюда после этого.
Когда я увидел, в каком он настроении, и как мало значения он придавал тому, что я ему говорил, как он намеревался упорствовать в своем заблуждении, я ему заметил, что переговорю с ними об этом, как только они заявятся в комнату, если он довольно взбесился, чтобы пожелать себя уморить, то я еще не настолько непредусмотрителен, чтобы позволить ему такую вещь, пока я вижу отличное средство против этого. Мы живо спорили по этому поводу, так уж он был влюблен и безумен, и когда его братья вошли, тогда как мы были еще в пылу обсуждения, я им сказал, не ожидая, чтобы он дал мне на это позволения, если они желали вытащить его из этого дела и избежать предсказаний его хирурга, им надо последовать моему совету. Я им объяснил, о чем шла речь, и им не понадобилось большего, чтобы все исполнить буквально. Они сами пошли умолять любовницу их брата не появляться у него, пока он не будет совершенно здоров. Так как она была заинтересована в этом больше, чем кто-либо другой, ей ничего не стоило на это решиться; она не являлась к нам больше, и рана ее любовника сделалась здоровой, а вскоре он был уже на ногах, точно так же, как и я.
Часть 7
Вторая кампания во Фландрии
Гассион был сделан Маршалом Франции недолгое время спустя после баталии при Рокруа, по рекомендации Герцога д'Ангиена, показавшего себя героем в тот памятный день. Этот новый Маршал был воспитан, как паж Принца де Конде, и можно смело сказать – это была добрая школа для того, чтобы сделаться кем-то великим, поскольку мы видели четверых выходцев оттуда, добившихся жезла Маршала Франции. Это была честь, какую трудно было найти в Доме какого-либо другого принца, хотя бы даже у самого Короля. Принц де Конде имел, однако, гораздо большее количество пажей, чем другие, и, соответственно, такое было менее невероятно у него, чем у кого бы то ни было еще, но что делало это обстоятельство более замечательным, так это то, что он, казалось, оставил все достоинство, касавшееся военного искусства, своему сыну, а сам удовлетворился занятиями политикой. Не то, чтобы я хотел этим сказать, будто ему недоставало храбрости, Боже избави меня от этого, так как я говорил бы против собственной мысли, и я прекрасно знаю, что у принцев из Дома Бурбонов ее всегда хватало; но я хочу сказать здесь – поскольку он был всегда несчастлив в экспедициях, куда бы его ни посылали, с ним скорее учились хорошо снимать осады и осуществлять отступления, нежели брать приступом крепости и выигрывать сражения.
/Принцы и Знатные Сеньоры./ Виконт де Тюрен тоже получил такую же честь, как и Гассион. Он вовсе не был безразличен к ней; как оказался впоследствии, титул и жезл Маршала не показались ему недостойными быть поставленными перед его именем, так же, как спереди и сзади его кареты. Наконец, слабость Министра вскоре придала дерзости знатным особам, и в самое короткое время нашлось довольно значительное число, потребовавших сделать себя Принцами. Тем не менее, большая часть оставила при себе свои претензии, чтобы выставить их снова в более благоприятных обстоятельствах; но Дом Буйонов был настойчивее других, под предлогом, что он не требовал ничего такого, что не было бы ему должно, поскольку во времена, когда он обладал Седаном, некоторые Могущества признавали его в этом качестве. И он добился в конце концов того, чего желал. Это заставило Маршала де Граммона произнести фразу, какую с тех пор часто повторяют, когда хотят засвидетельствовать, что добиваются всего, когда упорствуют в своей решимости: Как Руль сделался Парижем из-за настырности, – сказал он, – так и Дом Буйонов добрался до достоинства Принцев.
Руль – предместье Парижа, и довольно-таки отдаленное прежде; но так как этот город постоянно увеличивают, оказалось, наконец, столько там всего понастроено, что оно сделалось теперь его частью. Вот что имел в виду этот Маршал, тогда как сам тоже претендовал на такую же честь. Он даже сделал все, что мог, при свадьбе короля, дабы тот ему ее предоставил; но так как нельзя было сделать это для него, и одновременно не сделать того же для кого-нибудь другого, Двор рассудил некстати соглашаться на его требование. Правда, как похвалялись Мессиры де Буйон, некоторые иностранные Могущества признавали их за Принцев с тех пор, как они были мэтрами Седана – Император и Испания делали это, дабы рассорить их с Францией, даже в насмешку не дававшей им этого достоинства; она имела их, как подданных, на протяжении всех прошедших веков, и всегда причисляла их к этому положению. Голландцы признавали их, чтобы угодить Принцу д'Оранж, кто был близким родственником этих новых Принцев, так как покойный Маршал де Буйон, отец Месье де Буйона и Месье де Тюрена, женился на Элизабет де Нассо, сестре Графа Мориса.
Этот Принц при жизни делал все, что мог, чтобы расположить Генриха IV, с кем был в очень хороших отношениях, предоставить ему эту привилегию; но Великий Король так никогда и не снизошел до подобной милости. Он так же старался и подле Людовика XIII; не то, чтобы тот не признавал его за Принца Седана, но обращаться с его Домом, как с Домом Суверенным, об этом он и слышать никогда не хотел. Но то, чего не желали делать отец и сын, нынешний Король, наконец, сделал. Это дает понять, что наши Государи делают Принцев, когда пожелают, ничуть не хуже Императора; поскольку, в конце концов, если бы это не было так, то где бы были сегодня Принцы этого Дома, кто могут считаться таковыми лишь по милости Короля, а вовсе не милостью Божей.
/Кошелек дороже жизни./ Как только Кардинал Мазарини расположился в своем Министерстве и увидел, как он там утвердился, благодаря успеху баталии при Рокруа, благодаря заточению Герцога де Бофора и других его врагов, он изучил привычки Знати Двора, дабы забавлять их всем, что имело к ним отношение. Он признал, что игра была страстью, вовсе не чуждой им, и так как она не была чужда и ему самому, он ввел в обиход игру «хока» и несколько других игр, привезенных им из Италии. Обладавшие достаточным разумом вскоре распознали его скупость по его желанию постоянно выигрывать. Так как он был далек, однако, от того уважения, каким пользовался Кардинал де Ришелье, почти исключительно особы скромного положения пожелали быть слугами у него. Сын одной белошвейки из Парижа получил главное попечение над его домом. Другой, еще ничтожнее первого, поскольку он был всего лишь сыном мельника из Бретани, не стал пока одним из его младших Офицеров; он получил Интендантство над его финансами. Они были совсем невелики поначалу, и не было нужды в пухлом журнале, чтобы ими пользоваться, но со временем они сделались столь огромны, что если бы не могли обратиться прямо к нему, потребовалась бы почти целая Счетная Палата, дабы ими распоряжаться. Он имел ловкость, среди всех его переустройств, завести себе такую, в какой всякий другой, кроме него, никогда бы не разобрался. Он был благожелателен к тем, у кого выигрывал их деньги. Те, кто выигрывали у него его собственные, не могли добиться выплаты их жалования, какую бы настойчивость они к тому ни прилагали. То же случалось даже и с теми, кто выигрывал деньги у других. Он отвечал всем, когда с ним об этом заговаривали, что у них имелись средства и обождать, и что они должны пропустить более нуждающихся. Он остерегался им говорить, что у них вовсе не будет денег, пока они будут выигрывать их у других. Он не желал обрезать у них кошельки столь недостойно, и брался за это дело с гораздо большей сноровкой.
Это поведение не принесло ему уважения тех, кто давал себе труд сравнивать его действия с поступками Кардинала де Ришелье. Они знали, что пока был жив тот, он не совершал ничего, кроме великого и похвального, если исключить отсюда его жестокость. Что же до другого, то он не жаждал ничьей жизни; он испытывал жажду только к их кошельку, и не существовало такого коварства, какое бы он не пустил в оборот ради того, чтобы набить собственный. Он, казалось, не знал, однако, что с ним делать; Королева, добрая Принцесса и мало способная к делам, оставила его мэтром абсолютно во всем, не требуя от него никаких отчетов. Но либо он опасался более проницательных глаз, чем его собственные, или же, как Итальянец, полагал, что и самое лучшее не стоило ничего без приправы каким-нибудь плутовством, но очень скоро он научил тех, кто и сами были способны испортиться, сделаться мошенниками по его примеру.
И в самом деле, не видано было до этих времен, чтобы обвиняли Французов, как это делают сегодня, в неверности данному слову. Если они и имели изъяны, так как нет Нации, у какой бы не было своих, только ей присущих, это были лишь такие, в каких их всегда и справедливо обвиняли. Мы, например, больше, чем надо бы, любим жену нашего ближнего; мы любим также казаться чем-то большим, чем позволяют нам наши средства; мы любим даже повелевать другими, и так далее, тысяча подобных вещей, какие было бы слишком долго перечислять. Если невозможно отрицать, что все это дурно само по себе, то можно сказать, тем не, менее, что это ничто по сравнению с тем, как мы вскоре начали относиться одни к другим после того, как обучились его урокам.
Первый год Регентства прошел в этой манере; едва наступил 1644 год, как Его Преосвященство, дабы остаться единственным мэтром в делах Кабинета, отправил Герцога д'Орлеана командовать во Фландрию, а Герцога д'Ангиена в Германию. Не было больше никого, кроме Принца де Конде, кто бы мог внушать ему подозрения, но его он довольно ловко отправил в Бургундию, под предлогом дел в этой Провинции, где тот был Наместником; тогда этот Министр принялся перекраивать все по-своему при Дворе, будто бы сам был Государем.
Французы, совсем не болваны, хотя частенько они ничего и не говорят или из любезности, или же из-за политики, не замедлили распознать его намерение. Они перешептывались об этом между собой и начинали находить странным, что Принцы Крови позволяли ему делать все, что он пожелает.
/Слишком молод./ Полк Гвардейцев, где я по-прежнему находился, не имея возможности до сих пор поступить в Мушкетеры, несмотря на все мои старания к этому, был назначен для несения службы в армии Герцога д'Орлеана. Причиной того, что я никак не мог попасть к Мушкетерам, было то, что Министр уже пожирал глазами эту Роту. У него имелись племянники, все еще остававшиеся в Италии, но с кем он намеревался поделиться своей доброй удачей. Все самые лучшие должности казались ему еще недостаточно хорошими для них, а так как эта не принадлежала к незначительным, он стремился заранее отбить к ней вкус у Месье де Тревиля, дабы тот не испытывал сожаления, расставаясь с ней, когда другому захочется ее заполучить. Итак, он убедил Королеву приказать ему не принимать ни одного Мушкетера, пока он сам не представит его Королю. Его Величеству не было еще и пяти с половиной лет, и ему должны бы скорее представлять ракетку да волан, чем спрашивать его мнения по вопросу, далеко превосходившему его познания; поскольку, какое бы расположение он не имел ко всему великому и возвышенному, как всеми было признано впоследствии, легко было признать, что это была просто насмешка – выставлять его судьей, способен или нет такой-то человек войти в эту Роту.
Итак, когда я был ему представлен, а мне было достаточно происходить из страны Месье де Тревиля, чтобы не быть приятным Кардиналу, этот Принц, кто говорил в те времена исключительно словами Министра, сказал мне, что я еще слишком молод, чтобы туда войти; прежде, чем я смогу на это претендовать, мне понадобится потаскать мушкет в Гвардейцах, по меньшей мере, на два или на три года больше. Мне предлагалось дороговато купить себе место, вроде этого, тем более, что, по тогдашнему обычаю, после восемнадцати месяцев или, самое большее, двух лет службы Король давал звание Офицера в старом Корпусе и даже позволял иногда, если кто-то был в состоянии это сделать, купить там Роту, или же во всяком другом Полку, если там имелась какая-либо на продажу.