Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
Из груди Клуге вырвалось отчаянное рыданье. – Я не буду больше кричать, – прошептал он. – Ах, я все равно пропал, бросьте меня туда! Я не могу больше выдержать… Комиссар посадил его на край мостков и сел рядом. Так, – сказал он. – А теперь, когда ты убедился, что я сейчас же могу швырнуть тебя в озеро, и все-таки не делаю этого, ты, надеюсь, поймешь, что я не убийца? Клуге пробормотал что-то. Его зубы громко стучали. Так, а теперь послушай, мне нужно кое-что тебе сказать. Насчет того человека, которого ты здесь в Шлахтензеее будто бы должен опознать, все, конечно, вранье.
– А зачем?..
– Подожди. Я знаю также, что ты никакого отношения к этой истории с открытками не имеешь, а насчет протокола – я думал, так будет лучше, я хотел дать моему начальству хоть какой-нибудь след, пока я поймаю настоящего преступника. Вышло не лучше, а хуже. Теперь они желают тебя заполучить, Энно, эти важные господа из СС, и они намерены тебя допросить по-своему, со всеми своими штучками. Они верят протоколу и считают, что ты или сам писал открытки или, во всяком случае, агент того, кто писал, и они из тебя это признание выжмут, они все, что захотят, из тебя своими допросами выжмут, они выдавят тебя, как лимон, а потом убьют или сначала судить будут, что выйдет одно на одно, только мучительство затянется еще па несколько недель.
Комиссар сделал паузу, и вконец устрашенный Энно, дрожа, прижался к тому, кого он только что назвал убийцей, словно ища у пего защиты.
Вы же знаете, что я тут ни при чем! – лепетал он, заикаясь, – истинный бог. Вы не можете меня отдать им, я же там не выдержу, я буду кричать…
– Непременно будешь кричать, – бесстрастно подтвердил комиссар, – но им наплевать, им это только удовольствие доставит. Знаешь, Клуге, они посадят тебя на табуретку, а прямо перед тобой поставят рефлектор страшной силы, и ты будешь все время смотреть на него, и изнемогать от жары и нестерпимого света. И при этом они непрерывно будут допрашивать тебя, они будут сменяться, но тебя никто не сменит, как бы ты не был измучен. А когда ты упадешь от усталости, они поднимут тебя пинками и ударами кнута и будут поить тебя соленой водой, а когда окажется, что все это не действует, они тебе на пальцах каждый суставчик вывернут. Они будут лить тебе на ноги серную кислоту.
– Перестаньте, прошу вас, перестаньте, не могу я этого слышать.
– Не только выслушать, но и вытерпеть придется, один день, два, три, пять дней, днем и ночью, и при этом тебя будут морить голодом, так что у тебя желудок сморщится, как стручок, и будет так болеть внутри и снаружи, что хоть помирай. Нет, они так легко не отпустят, если попался к ним в капкан, они…
– Нет, нет, нет! – кричал Энно, зажимая уши. – Я ничего не хочу больше слушать! Ни одного слова! Лучше тогда сейчас же умереть!
– Да, я тоже так думаю, – согласился комиссар. – Тогда лучше сейчас же умереть.
Между обоими воцарилось глубочайшее молчание… Затем маленький человечек Энно Клуге вдруг сказал, затрепетав: – Только в воду я не хочу…
– Нет, нет, – успокоительно отозвался комиссар. – Этого и не нужно, Клуге. Видите, я принес вам тут кое-что другое, видите, какой хорошенький пистолетик. Достаточно вам прижать его к виску, – не бойтесь, я буду держать вашу руку, чтобы она не дрожала – и потом чуть согнуть палец… Вы никакой боли не почувствуете и сразу очутитесь далеко-далеко от всех этих гонений и преследований и наконец обретете покой и мир…
– И свободу, – задумчиво добавил маленький человек, – это опять в точности как тогда, когда вы уговаривали меня насчет протокола, вы и тогда обещали мне свободу. А теперь это правда будет? Как ты думаешь?
Ну, конечно, Клуге. Это же единственная истинная свобода, о которой может быть речь по отношению к нам, людям. Да, я уже не смогу тебя еще раз поймать и мучить. Никто не сможет. Ты будешь оттуда надо всеми нами смеяться…
– А что будет потом, после покоя и мира? Что-нибудь еще будет? Потом? Как по-твоему?
– Не думаю, чтобы потом еще что-нибудь было… ни страшного суда, ни ада. Там будет только покой и мир.
А для чего же я тогда жил? Почему я так мучился? Я же ничего не сделал хорошего, я не дал ни одному человеку радости. Никогда я никого по-настоящему не любил.
Н-да, – заметил комиссар, – героем тебя не назовешь, Клуге. И ничего полезного ты тоже не сделал. Но охота тебе сейчас об этом раздумывать. Теперь уже, во всяком случае, поздно, сделаешь ли ты то, что я тебе предлагаю, или поедешь со мной в гестапо. Уверяю тебя, Клуге, через какой-нибудь час ты будешь на коленях молить, чтобы тебя пристрелили. Но пройдет много-много часов, прежде чем они тебя домучают до смерти.
Нет, нет, – сказал Энно Клуге. – К ним я не поеду. Дай-ка мне пистолет, – вот так, я верно держу?
– Да…
– А куда приставить? Вот тут к виску?
– Да…
– А потом положить палец вот сюда на гашетку? Я попробую осторожно, я еще не хочу… мне немного поговорить с тобой надо.
– Тебе совершенно нечего бояться, пистолет еще на предохранителе.
– Пойми, Эшерих, ты последний человек, с которым я говорю. Потом будет только покой и мир, и никогда уж, ни с одним человеком я не смогу поговорить.
Он зябко повел плечами.
– Если ты приставишь пистолет к виску и нажмешь гашетку, то тебя ждут потом только покой и свобода.
Энно близко наклонился к комиссару и прошептал: —3 Ты можешь обещать мне одно, только наверное, Эшерих?
– Да. В чем дело?
– Но только ты свое обещание сдержи.
– Если смогу, сдержу.
– Не дай мне соскользнуть в воду. Воды я боюсь. Оставь меня лежать тут, на сухой пристани.
– Ну конечно, это я тебе обещаю.
– Хорошо, дай мне на том свою руку.
– Вот.
– А ты меня не обманешь, Эшерих? Видишь ли, я просто жалкая мелкая мразь, и не так уж важно, обманут меня или нет. Но ты все-таки меня не обманешь?
– Наверняка не обману, Клуге!
– Дай мне еще раз пистолет, Эшерих, – а теперь ты спустил предохранитель?
– Нет, еще нет, только когда ты скажешь;
– Вот так – я правильно приставил? Да? Я уже почти, не чувствую, какое дуло холодное, я сам холодный, как дуло. Знаешь ты, что у меня есть жена и дети?
– Я даже говорил с твоей женой, Клуге.
– О! – Энно был так заинтересован, что сразу же опустил револьвер. – Она здесь в Берлине? Мне очень хотелось бы еще раз поговорить с ней.
– Нет, не в Берлине, – ответил комиссар, проклиная себя за то, что изменил своему основному правилу, – никогда не сообщать никаких сведений. Вот вам сразу же и результаты! – Она все еще под Руппином у родных. И лучше тебе уж не говорить с ней, Клуге.
Что же, она нехорошо обо мне отзывается?
Да, она плохо о тебе отзывается.
Жалко, – сказал человечек. – Жалко. В сущности, кик чудно, Эшерих. Я ведь просто тля, меня никто любить не может. А вот ненавидеть – многие меня ненавидят.
Не знаю, ненависть ли это у твоей жены, мне кажется, она хочет только, чтобы ты оставил ее в покое. Ты мешаешь ей…
– А что, пистолет еще на предохранителе, комиссар?
– Да, – ответил комиссар, изумленный тем, что Клуге, который за последние четверть часа как будто со-всем успокоился, вдруг опять так разволновался. – Да, пистолет на предохранителе. Какого чорта?!
Выстрел блеснул огнем, так близко от его глаз, что Эшерих, застонав, повалился на доски и, все еще чувствуя себя ослепшим, прижал руки к глазам.
А Клуге шептал ему на ухо: – Я же знал, что не на предохранителе! Опять ты хотел обмануть меня! А теперь ты у меня в руках, теперь я дам тебе твой покой и мир… – Он приложил пистолет ко лбу комиссара, он захихикал: – Чувствуешь, какой холодный? Это покой и мир, это лед, в котором мы будем похоронены на веки вечные…
Комиссар, кряхтя, поднялся. – Ты нарочно это сделал, Клуге? – сурово спросил он и с трудом открыл глаза, словно оторвав саднящие опаленные веки от ломивших глаз. Ему чудилось, что сидевший рядом с ним – просто черный комок – еще чернее ночи.
Да, нарочно, – захихикал тот. Это было покушение на убийство, – сказал ко-миссар.
По ты же сказал – пистолет на предохранителе! Комиссир наконец уверился, что с его глазами ничего не случилось.
– Я тебя сейчас в воду швырну, сволочь! И это будет только убийство при самозащите, – и он схватил человечка за плечо.
Нет, нет, пожалуйста нет! Пожалуйста! Я сделаю это, определенно сделаю. Только не в воду! Ты же мне по правде обещал…
Комиссар крепко держал его за плечо. – Ах, вздор! Без хныканья! Никогда у тебя мужества нехватит! В воду!
Два выстрела мгновенно последовали один за другим. Комиссар почувствовал, как тело Энно в ею руках обмякло, оно стало быстро оседать. Эшерих сделал было какое-то движение, когда мертвый Энно соскользнул с мостков. Руки комиссара словно хотели его удержать. Но он только пожал плечами.
Тело грузно шлепнулось в воду и сейчас же исчезло.
Так лучше, сказал себе Эшерих и облизнул пересохшие губы. Меньше улик…
Он постоял еще с минуту, не зная, столкнуть ли также в воду лежавший на мостках пистолет или нет. Затем так и оставил его. Медленно пошел он прочь от пристани, поднялся по береговому склону и направился к вокзалу.
Вокзал был уже заперт, последний поезд ушел. Комиссар хладнокровно решил прошагать пешком весь долгий путь до Берлина.
Опять раздался бой часов.
Полночь, подумал комиссар. Все-таки дело сделано. Полночь. Хотел бы я знать, как ему нравится его покой, очень хотел бы! Считает ли он, что его опять обманули? Мразь, маленькая, скулящая мразь!
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ.ИГРА ОБЕРНУЛАСЬ ПРОТИВ КВАНГЕЛЕЙ
Трудель Хергезель
Хергезели поехали поездом из Эркнера в Берлин. Да, уже не существовало Трудель Бауман: упорная любовь Карла победила, они поженились, и теперь, в год бедствий 1942, Трудель была на пятом месяце беременности.
Вступив в брак, оба перестали работать на фабрике военного обмундирования; после тяжелой истории с Григолейтом и Еншем им было там не по себе. Он нанялся на химическую фабрику в Эркнере, а Трудель подрабатывала шитьем па дому. Воспоминание о поре их нелегальной деятельности вызывало в обоих чувство тайного стыда: оби они считали себя отступниками; вместе с тем, оба говорили себе, что для такой деятельности, которая требует полного отказа от своего «я», они не годятся. Теперь они жили только ради личного, домашнего счастья и заранее предвкушали радость иметь ребенка.
Когда они покинули Берлин и переехали в Эркнер, они предполагали, что будут жить там совершенно спокойно. Как и многие столичные жители, они воображали, будто взаимная слежка только в Берлине так невыносима, а в провинции, в маленьком городке, сохранилась еще какая-то добропорядочность. Но и им, подобно многим столичным жителям, пришлось убедиться на опыте, что доносы, подслушивание, добровольный сыск в маленьком городке и десять раз хуже, чем в столице. В маленьком городке нельзя затеряться в толпе, каждый виден со всех сторон, его личная жизнь быстро становится известной, разговоров с соседями почти невозможно избежать, а с тем, как такие разговоры извращаются, им уже не раз приходилось сталкиваться.
Ввиду того, что они не были членами национал-социалистской партии, при всяких сборах старались вносить как можно меньше, стремились жить уединенно и только для себя, охотнее сидели дома и читали, вместо того чтобы ходить на собрания, что Хергезель, со своими длинными, вечно растрепанными волосами и темным пылающим взором имел вид заправского социалиста и пацифиста (по мнению коричневой братии), а Трудель однажды заявила, что евреев нельзя не пожалеть, ввиду всего этого молодую пару очень скоро стали считать политически неблагонадежными, каждый их шаг был известен, о каждом их слове доносили куда следует.
Хергезели очень страдали от атмосферы, окружавшей их в Эркнере. Но они внушали себе, что это не беда и что с ними ничего не может приключиться, они же ничего враждебного против государства не делают. А думать каждый волен, как он хочет, говорили они, но им следовало бы знать, что в этом государстве человеку запрещается даже думать.
Поэтому они все чаще искали утешения в своей любви. Они походили на двух любящих во время наводнения: уносимые волнами, среди рушащихся домов и тонущей скотины, они крепко вцепились друг в друга и надеются, что благодаря своей любви избегнут общей гибели. Они еще не понимали, что в этой ополчившейся на весь мир Германии личное счастье уже давно упразднено и человеку некуда податься, ибо каждый немец лишь частица единой Германии и обязан нести бремя общей судьбы.
Хергезели расстались на Александерплац. Ей нужно было отнести работу на Малую Александерштрассе, а он хотел посмотреть детскую коляску, которую, согласно объявлению, предлагали в обмен. Они условились снова встретиться в обеденное время на вокзале, и каждый пошел своей дорогой. Трудель Хергезель, которой, после недомоганий первого времени, теперь, на пятом месяце, беременность давала только небывалое чувство уверенности в себе и счастья, торопливо свернула на Малую Александерштрассе и вошла в подъезд.
Впереди нее по лестнице поднимался какой-то мужчина. Она видела его только сзади, но тотчас, по характерной манере держать голову, по особенно прямой, словно негнущейся шее, долговязой фигуре и крутым плечам, узнала Отто Квангеля, отца ее бывшего жениха, человека, которому она некогда выдала тайну подпольной группы.
Невольно она пошла медленнее. Было ясно, что Квангель еще не заметил ее. Он поднимался неторопливыми, но ровными и решительными шагами. Она следовала за ним, отставая на десяток ступеней, готовая тут же остановиться, как только Квангель позвонит у одной из дверей этого дома, где помещался ряд контор. Но он не позвонил, и она увидела, как он остановился возле лестничного окна, вынул из кармана открытку и положил ее на подоконник. В этот миг его глаза встретились с глазами наблюдавшей за ним молодой женщины. Однако Квангель, если и узнал Трудель, то и виду не подал. Он прошел мимо и спустился вниз по лестнице, даже не взглянув на нее.
Едва он достиг следующего этажа, как она бросилась к окну и схватила открытку. Она прочла только первые слова: «Неужели вы до сих пор не поняли, что фюрер постыдно обманывал нас, когда он заявлял, будто Россия вооружается, чтобы напасть на Германию?»…
Тут Трудель поспешила вслед за Квангелем.
Она догнала его, когда он уже выходил на улицу, пошла рядом с ним вплотную и сказала: – Ты разве не узнал меня, отец? Ведь это я, Трудель, невеста твоего Оттхен.
Он повернул голову. Никогда ещо эта голова не казались ей такой сухой и птичьей. На миг ей подумалось, что он не захочет признать ее, но он коротко кивнул и сказал: А ты хороши выглядишь, девушка!
Да, – отозвалась она, и ее глаза засияли. – И я чувствую себя такой сильной и счастливой, как еще никогда в жизни. Я ведь замуж вышла. Ты не сердишься, отец?
– Что же тут сердиться? На твое замужество? Не будь дурочкой, Трудель, ты молодая, а уже скоро два года, как Оттохен умер. Нет, даже Анна не стала бы корить тебя, что ты вышла замуж, а она все еще каждый день думает о своем Оттохен.
– А что мама?
– Как всегда, Трудель, в точности как всегда. Для пас, стариков, жизнь уже не меняется.
– А все-таки! – сказала она и остановилась. – Все-таки! – Лицо ее стало очень серьезным. – Все-таки у нас много кой-чего изменилось. Помнишь, мы стояли с тобой в коридоре швейной фабрики под объявлением, где было написано про казнь? Ты тогда предостерегал меня…
– Я не знаю, о чем ты говоришь, Трудель. Старики многое забывают.
– А сегодня я предостерегаю тебя, отец, – продолжала она вполголоса, но с еще большей настойчивостью. – Я видела тебя, когда ты подбросил открытку на лестнице, эту страшную открытку, она у меня вот тут в сумке.
Он смотрел на нее, не отводя холодного взгляда, в котором как будто вдруг блеснуло недовольство.
Она прошептала: – Отец, ведь ты головой рискуешь. И другие могли тебя увидеть, не только я. Мать знает, что ты делаешь такие вещи? Ты часто это делаешь?
Он молчал очень долго, и она уже решила, что он не хочет отвечать. Но он сказал: – Ты же знаешь, Трудель, я ничего без матери не делаю.
– О! – воскликнула она, и слезы выступили у нее на глазах. – Этого-то я и боялась! Ты и маму погубишь!
– Мать потеряла сына! И она все еще страдает – не забывай, Трудель!
Ее щеки заалели, словно он в чем-то упрекнул ее. – Я не думаю, – пролепетала она, – чтобы Оттохен был доволен, если бы знал, что его мать пошла на такие дела.
– Каждый идет своей дорогой, Трудель, – холодно отозвался Отто Квангель. – Ты своей, а мы своей. Да, мы идем своей дорогой. – Он резко дернул головой – назад, потом вперед, словно клюющая птица. – А теперь, нам пора распрощаться. Желаю тебе счастья с твоим маленьким, Трудель. Я передам матери от тебя поклон – может быть.
И его уже не было подле нее.
Затем он еще раз вернулся. – Открытку, – сказал он, – ты не оставляй в сумке, – понимаешь? Положи куда-нибудь, как я. А мужу ты не скажешь ни слова об этом, обещай мне, Трудель!
Она тихонько кивнула и только посмотрела на него со страхом.
– И потом ты забудешь о нас. Ты все решительно забудешь насчет Квангелей; если ты меня еще когда-нибудь увидишь, ты меня не знаешь, понятно?.
И опять она молча кивнула.
– Ну, так желаю счастья, – повторил он и на этот раз действительно ушел, а ей хотелось еще так много сказать ему.
Когда Трудель подбросила открытку Отто Квангеля, она пережила все страхи преступника, который трепещет, что вот-вот его накроют. Она так и не решилась дочитать открытку до конца. Таким образом, трагическая судьба постигла и эту открытку Отто Квангеля, ее нашел близкий ему человек, и вместе с тем она тоже не выполнила своего назначения. Она тоже оказалась написанной зря, и у нашедшей ее было только одно желание – как можно скорее от нее отделаться.
Когда Трудель положила открытку на тот же самый подоконник, на который ее положил Отто Квангель (ей даже и в голову не пришла мысль о каком-нибудь другом месте), она торопливо взбежала по нескольким оставшимся ступеням и позвонила у двери той юридической конторы, секретарше которой она шила платье, – из украденного во Франции материала, присланного секретарше одним другом, состоявшим в зондердивизии.
Во время примерки Трудель бросало то в жар, то в холод, наконец в глазах у нее потемнело, и ей пришлось полежать в комнате адвоката – он был в суде, – а затем выпить чашку кофе, настоящего крепкого кофе (украденного в Голландии другим другом, состоявшим в эсэсовских частях).
Но в то время как весь персонал конторы заботливо хлопотал вокруг нее – о ее положении нетрудно было догадаться, – в это время Трудель Хергезель думала: он прав, я ни в коем случае не должна говорить об этом Карлу. Только бы маленькому не повредило, я так ужасно разволновалась.
Когда она наконец опять спустилась по лестнице, открытки на подоконнике уже не было. Трудель облегченно вздохнула, но чувство облегчения скоро исчезло. Она никак не могла отвлечься, она все вновь и вновь возвращалась к вопросу о том, кто же нашел открытку, испытал ли он такой же ужас, как она, и как он с открыткой поступил.
Она вернулась на вокзал уже не с таким легким сердцем, как пришла сюда. Ей, собственно, следовало сделать еще несколько покупок, но она была просто не в состоянии. Молодая женщина тихонько уселась в зале. Она жаждала только одного, чтобы Карл поскорее пришел. Когда Карл будет здесь, этот страх, казалось все еще сковывавший ее члены, пройдет; даже если она ему ничего не скажет, уже одно его присутствие прогонит этот страх.
Она улыбнулась и закрыла глаза. Хороший Карли, мой единственный Она заснула.
Карл Хергезель и Григолейт
У Карла Хергезеля дело с обменом детской коляски так и не выгорело, и он был глубоко возмущен. Оказалось, что коляске по меньшей мере двадцать, двадцать пять лет, совершенно допотопный фасон, вероятно, еще Ной отвез в ней своего младшенького на ковчег. А старуха требовала за нее фунт шпига! Уперлась как бык и заладила одно: – У вас там в деревне все есть! У вас там всяких жиров хоть завались!
Просто нахальство, чего только люди не выдумают! Тщетно заверял ее Хергезель, что Эркнер никакая не деревня и что им не выдают ни одного лишнего грамма по сравнению с Берлином. Что он простой рабочий и не в состоянии платить бешеные деньги.
– А вы что же воображаете, я бы рассталась с такой ценной вещью, если уж не за что-нибудь очень хорошее?. Да я в ней своих двух ребят вырастила. Вы, небось, хотели взять ее за рваную сотню? Нет, дорогой, не на таковскую напали, поищите себе другую дуру!
Хергезель, который не дал бы и пятидесяти марок за этот рыдван с высокими колесами и старчески дрожащими рессорами, настаивал на своем: это просто наглость, кроме того, ее можно и к ответственности привлечь – есть запрещение требовать жиры за товары.
– Привлечь! – старуха презрительно засопела. – К ответственности! А вы попробуйте-ка, молодой человек, заявите на нас! Да мой муж старшим вахтером в полиции служит! Никогда не привлекут нас ни к какой ответственности! А ну, выкатывайтесь сейчас же из моей квартиры!
Я не позволю, чтобы на меня орали в моем собственном доме! Считаю до трех, и если вы не уберетесь, я заявлю на вас куда следует – за хулиганство в частном доме.
Однако перед уходом Карл Хергезель все же выложил ей всеми словами, что он о ней думает. Он подробно разъяснил ей, какого он мнения о таких спекулянтах: они желают разжиться за счет тех немцев, которым тяжело живется. Наконец он ушел, все еще возмущаясь.
И тут-то, еще не остыв, он встретился с Григолейтом, его товарищем из той эпохи его жизни, когда они еще боролись за лучшее будущее.
– А, Григолейт, – сказал Хергезель, когда на него чуть не налетел долговязый человек с высоким лбом, тащивший два чемодана и портфель: – А, Григолейт, ты опять в Берлине? – Он схватил один из чемоданов: – Норт, ну и тяжелый! Ты идешь на Алекс? Я тоже. Я Донесу тебе чемодан.
Григолейт неохотно улыбнулся. – Ну ладно, Хергезель, это очень любезно с твоей стороны, ты видно, остался прежним, всегда готов помочь. Что ты поделываешь? И что поделывает эта тогдашняя хорошенькая девочка – как ее звали, забыл!
– Трудель, Трудель Бауман. Впрочем я на этой тогдашней хорошенькой девочке женился, и у нас будет ребенок.
– Этого надо было ожидать. Желаю счастья. – Перемены в жизни Хергезелей, видимо, не слишком интересовали Григолейта, тогда как для Карла они были неустанно бьющим источником радости.
– А что ты поделываешь, Хергезель? – продолжал расспрашивать Григолейт.
– Я? То есть, ты имеешь в виду, где я работаю? Опять электротехником на химической фабрике в Эркнере.
– Нет, я имею в виду, что ты действительно делаешь, Хергезель, – для нашего будущего!
– Ничего, Григолейт, – ответил Хергезель, испытывая какое-то смутное чувство вины. И он принялся объяснять: – Видишь ли, Григолейт, мы поженились, мы молоды и живем только друг для друга. Какое нам дело до внешнего мира с этой его чортовой войной? Мы счастливы, что у нас будет малыш. Видишь ли, Григолейт, это тоже кое-что. Если мы постараемся остаться честными и воспитаем его честным человеком…
– Трудновато будет в этих условиях, которые нам устроили коричневые! Да уж ладно, Хергезель, от вас ничего другого и ожидать нельзя было. Вы всегда больше думали брюхом, чем головой.
От гнева Хергезель весь залился краской. Это просто безобразие, как с ним говорит Григолейт. Причем тот, видимо, вовсе не хотел обидеть его, ибо даже не заметил волнения своего спутника и невозмутимо заговорил снова: – Я продолжаю, и Енш тоже. Нет, не здесь, не в Берлине. Теперь мы обосновались гораздо западнее, то есть я-то не обосновался, я постоянно разъезжаю, вроде так сказать, курьера…
– И вы, действительно, надеетесь на какие-то результаты? Десяток заговорщиков против такой гигантской машины!..
– Во-первых, нас не десяток. Каждый честный немец, а два-три миллиона их все-таки еще наберется, будет помогать нам. Главное для них – побороть страх. Но все это скоро изменится. Еще некоторое время Гитлер, может быть, и будет побеждать, а затем начнутся контрудары, он допобеждается до собственной гибели. И налеты будут все учащаться… -
– А во-вторых? – спросил Хергезель, которого эти военные прогнозы Григолейта нисколько не интересовали. – Во-вторых?..
– Во-вторых, знай, милый мой хитрец, дело вовсе не в том, много нас или немного борется с гитлеровским режимом, а в том, что если ты признал что-нибудь правильным, так надо за это и бороться. Ты ли дождешься плодов этой борьбы или только тот, кто займет твое место – совершенно все равно. Я не могу просто сложить руки и заявить: «Они, правда, свиньи, но какое мне до этого дело?»
– Да, – отозвался Хергезель. – Но ты не женат, тебе не нужно заботиться о жене и ребенке…
– Ну, заладил! – воскликнул Григолейт. – Перестань, пожалуйста, повторять этот проклятый сентиментальный вздор! Ты же сам не веришь ни одному своему слову! Жена и ребенок! Да неужели ты, идиот этакий, не понимаешь, что. я бы уже двадцать раз мог жениться, если бы хотел обзавестись семьей? Но я не сделаю этого! Я говорю себе, что только тогда буду иметь право на личную жизнь, когда на этой земле для такой жизни место очистится. А чтобы место нашлось, нужно сначала потрудиться.
– Мы очень далеко разошлись с тобой, – с унынием пробормотал Хергезель, – я же ни у кого ничего не отнимаю своим счастьем!
– Нет, ты просто крадешь. Крадешь у матери ее сына, у жены – мужа, у девушки – ее друга, пока ты допускаешь, чтобы их ежедневно расстреливали тысячами, и пальцем не шевельнешь, чтобы остановить убийство. Все это ты отлично знаешь; может быть, ты даже хуже иного тупоголового нациста. Ты знаешь, что происходит кругом и все-таки никак не борешься.
– Слава богу, вот и вокзал, – сказал Хергезель и поставил на землю тяжелый чемодан. – И мне уже не нужно будет выслушивать, как ты смешиваешь меня с грязью. Если бы мы еще побыли вместе, ты бы в конце концов решил, что не Гитлер, а Хергезель затеял всю эту войну.
– Да, и ты тоже! Конечно в переносном смысле. Говоря точнее, только твоя толстокожесть дала ему возможность затеять ее.
Но тут Хергезель громко рассмеялся, и даже мрачный Григолейт, взглянув в лицо своего смеющегося спутника, снизошел до легкой усмешки.
– Ну, да бросим все это! – сказал Григолейт. – Мы никогда не поймем друг друга, ты не тем местом думаешь! – Он провел рукой по высокому лбу. – Но ты мог бы оказать мне маленькую услугу, Хергезель.
– С удовольствием, Григолейт.
– У меня тут этот тяжеленный чемоданище, ты только что тащил его. Через час я еду дальше в Кенигсберг, там мне чемодан совершенно не нужен. Ты мог бы на это время взять его к себе?
– Да понимаешь, Григолейт, – начал Хергезель и с неприязнью посмотрел на тяжелый чемодан. – Я ведь говорил тебе, что живу теперь за городом, в Эркнере. Его придется туда тащить, это довольно далеко. Почему ты просто не отдашь его на хранение?
– Да почему-почему… Да потому, что я этим молодцам здесь не доверяю. У меня там все белье, и башмаки, и новый костюм. А здесь бессовестно воруют. И потом – бомбы – томми особенно охотно бомбят вокзалы, – а тогда я лишусь решительно всего, что имею. Ну, соглашайся, Хергезель! – настаивал он.
– Да уж ладно. Жена недовольна будет, Только для тебя. А знаешь, Григолейт, лучше я жене ничего не скажу о том, что встретил тебя. Она ведь взволнуется, а ей и ребенку это вредно в ее теперешнем положении, ты понимаешь?
– Хорошо, хорошо. Делай как хочешь. Главное сбереги мне чемодан. Примерно через неделю я буду здесь опять проездом и заберу этого слона. Скажи мне свой адрес. Хорошо, хорошо! Значит, до скорого, Хергезель!
– До скорого, Григолейт.
Карл Хергезель вошел в зал ожидания и стал искать Трудель. Он нашел ее в темном уголке, куда она забилась, голова ее была откинута на спинку дивана, молодая женщина крепко спала. Мгновение он смотрел на нее. Она спокойно дышала, спокойно поднималась и опускалась полная грудь. Рот был чуть приоткрыт, а лицо очень бледное. Оно казалось озабоченным, и на лбу стояли мелкие прозрачные бисеринки пота, словно Трудель перед тем чрезвычайно утомилась.
Он смотрел на любимую. Затем, вдруг приняв решение, схватил чемодан Григолейта и потащил в камеру хранения. Нет, для Карла Хергезеля сейчас самое главное на свете, это чтобы Трудель не тревожилась и не волновалась. Если он отвезет чемодан в Эркнер, ему придется рассказать и относительно встречи с Григолейтом, а он знал, что всякое напоминание о прошлом ее глубоко взволнует.
Когда Хергезель с квитанцией в кармане вернулся в зал ожидания, оказалось, что Трудель уже проснулась и как раз подкрашивает себе губки. Она улыбается ему, лицо ее бледновато, она спрашивает: – Что это за невероятный чемодан, с которым ты только что таскался? Неужели в нем детская коляска, Карли?
– Невероятный чемодан? – он прикидывается удивленным. – У меня нет никакого чемодана. Я только что пришел, а насчет коляски дело не выгорело, Трудель.
Она с удивлением смотрит на Карла. Муж обманывает ее? Но чего ради? Какие у него секреты? Ведь она только что видела совершенно ясно, как он стоял с чемоданом возле стола, а затем повернулся и куда-то потащил чемодан.
– Но как же, Карл, – говорит она слегка обиженно. – Ведь я сейчас видела тебя – ты стоял с чемоданом у стола.
– Откуда же у меня может быть чемодан? – отозвался он с легким раздражением. – Тебе приснилось, Трудель!
– Я не понимаю, почему ты вдруг вздумал меня обманывать! Мы никогда еще друг друга не обманывали!
– Я тебя не обманываю, не смей так говорить! – Он волнуется все сильнее, у него совесть нечиста. Затем, сделав над собой усилие, он продолжает спокойнее. – Я же сказал тебе – я только что пришел. А насчет чемодана – ничего не знаю, тебе приснилось, Трудель!
– Так, так, – говорит она, не сводя с него глаз. – Так, так! Ну ладно, Карли. Значит, мне приснилось. Не будем больше об этом говорить.
Она опускает глаза. Ей очень больно, что у него от нее секреты, и эта боль тем мучительнее, что и у нее от него секреты. Ведь она обещала Отто Квангелю ничего не говорить мужу об их встрече и, тем более, об открытке. Но у мужа и жены никаких тайн не должно быть друг от друга. А вот теперь и у него они есть.
Карла Хергезеля тоже мучит стыд. Какой позор – так бессовестно лгать любимой, да он еще и накричал на нее, за то что она сказала правду. Он борется с собой, – не рассказать ли ей о встрече с Григолейтом? Затем решает: нет, это еще больше взволнует ее.
– Прости, Трудель, – и он торопливо сжимает ей руку, – прости, что я на тебя взъелся. Но меня до того разозлила эта история с коляской… нет, ты послушай…