Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Куно выразительно посмотрел на нее. – Это значит, сейчас мне пора сматываться, – сказал он. – Господам угодно остаться вдвоем. Ну, ладно. Но спать я не собираюсь, Эва, я не грудной младенец. Пойду пошляюсь по деревне.
– Только возвращайся не поздно, Куно! И не кури на сеновале.
– Ну, еще бы! Я бы первый там изжарился. Ну-с, молодежь, повеселитесь вволю, сказал отец и сделал матери ребенка. – С этими словами господии Куно-Дитер удалился.
Фрау Эва Клуге улыбнулась озабоченной улыбкой. – Сама не знаю, Киншепер, правильно ли я сделала, что впустила такое сокровище в нашу тесную семью. Это трудный случай, очень трудный.
Киншепер рассмеялся. – Ну, Эва, – сказал он, – неужто ты не видишь, что мальчишка просто задается. Хочет показать себя! И главное, с самой гнусной стороны! Он сразу заметил, что ты не в меру стыдлива…
– Неправда! – запротестовала она. – Но когда четырнадцатилетний мальчишка рассказывает мне, что он имел уже двух любовниц…
– Вот и видно, что ты не в меру стыдлива, Эва! И что собственно значит – две любовницы, которых он кстати и не имел! Ничего это не значит! Я пощажу твой слух, Эва, и не стану тебе рассказывать, чем занимаются ребята в этой скромной и благочестивой деревушке; по сравнению с ними твой Куно-Дитер – просто золото.
– Но дети об этом не рассказывают!
– Потому что у них совесть не чиста. У него же она совсем молчит, и он считает это вполне нормальным, ведь он никогда ничего другого не видел и не слышал. Все это уляжется. В мальчике заложено доброе семя; не пройдет и полугода, как он будет краснеть, вспоминая все, что наболтал тебе в первые дни. Он все это отбросит вместе со своим берлинским жаргоном. Ты заметила, он умеет говорить вполне грамотно, только не хочет.
– Мне совестно, особенно перед тобой, Киншепер!
– Напрасно, Эва. Мальчишка меня забавляет, и верь мне, кем бы он ни стал, но гитлеровцем он не станет никогда. Скорее он будет чудаком, нелюдимом, только не нацистом.
– Дай бог! – сказала Эва. О большем я и не мечтаю.
У нее было смутное чувство, что спасая Куно-Дитера, она как бы искупает зло, причиненное Карлеманом
Советник по уголовным делам Цотт терпит поражение
Письмо начальника участка было официально адресовано Цотту, советнику по уголовным делам при государственной тайной полиции в Берлине. Но из этого еще не следовало, что оно и попало непосредственно к советнику Цотту. Лет, начальник Цотта обергруппенфюрер СС Праль вошел к советнику, держа в руках это письмо.
Что за история, господин советник? – спросил Праль. – Вот тут опять открытка невидимки, и к ней приколота записка: арестованные отпущены на свободу, согласно телефонному распоряжению советника Цотта из гестапо. Какие арестованные? Почему мне об этом не доложено?
Советник искоса, сквозь очки, посмотрел на своего начальника: – Ах, вот что! Да, да, припоминаю. Это было не то вчера, не то третьего дня. Нет, теперь я вспомнил точно – это было в воскресенье. Вечером. Между шестью и семью, то есть, виноват, между восемнадцатью и девятнадцатью часами, господин обергруппенфюрер.
Щегольнув своей великолепной памятью, он гордо посмотрел на обергруппенфюрера.
– А что именно было в воскресенье между восемнадцатью и девятнадцатью? Откуда взялись арестованные? И отчего их освободили? И на каком основании мне о них не доложили? Конечно, очень утешительно, что вы все это помните и знаете. Но и я не прочь бы все узнать, Цотт.
Окрик «Цотт», без всякого титулования, прогремел как первый орудийный залп.
Пустяковое дело! – следователь успокоительно помахал своей пергаментно-желтой ручкой. – Что-то там намудрили в участке. Захватили каких-то людишек, мужа и жену – якобы именно они писали или распространяли открытки. Понятно, очередная выдумка полиции. Какие там муж и жена – ведь мы же знаем, что тот живет один! Да и вот еще несуразность – этот по профессии был столяр, а настоящий, как мы знаем, имеет отношение к трамваю!
– Вы хотите этим сказать, сударь, – произнес, еще сдерживаясь, обергруппенфюрер (слово «сударь» было вторым и куда более метким выстрелом в этом бою), – вы хотите сказать, что дали приказ об освобождении арестованных только потому, что их было двое вместо одного и что мужчина назвался столяром. А сами даже не потрудились взглянуть на них и допросить? Так, сударь?!
– Господин обергруппенфюрер, – возразил следователь Цотт и поднялся с места. – Мы, криминалисты, действуем по определенному плану и не отклоняемся от него. Я разыскиваю одинокого человека, имеющего отношение к трамваю, а не какого-то отца семейства, да еще столяра. Этот меня не интересует, ради него я и шагу не сделаю.
– Как будто столяр не может работать в трамвайном парке, ремонтировать вагоны, например! – взорвался Праль. – Что за непроходимая тупость!
Цотт собрался было обидеться, но справедливое замечание начальника озадачило его. – Да, конечно, – сконфуженно ответил он, – об этом я, конечно, не подумал. Но я ищу одинокого человека, – продолжал он, оправившись. – А этот женат.
– Не знаете вы разве, на какие пакости способны бабы? – буркнул Праль. Но у него наготове был еще козырь: – А вы не подумали, господин советник Цотт (третий и самый меткий выстрел), что открытка была подброшена в воскресенье, под вечер, недалеко от Ноллендорфплац, то есть в районе данного полицейского участка. Неужели и эта маленькая ничтожная улика ускользнула от вашей криминалистической проницательности?
На сей раз советник Цотт был по-настоящему огорошен, козлиная бородка его задрожала, темные, умные глаза помутнели.
– Я до крайности сконфужен и огорчен, господин обергруппенфюрер! Как это могло со мной случиться?
Да, конечно, я оплошал. Дались мне эти трамвайные парки! Уж очень я гордился своей догадкой. Не в меру гордился…
Обергруппенфюрер злобно смотрел на этого человечка, который в искренном сокрушении каялся в своих грехах.
– Это была ошибка, большая ошибка, – с жаром говорил Цотт. – Мне не следовало брать на себя это дознание. Мое дело – спокойная кабинетная работа, а не розыск преступников. Коллега Эшерих куда более пригоден для такой работы. К тому же меня тут постигла еще одна неудача, – продолжал он покаянным тоном. – Я поручил слежку в одном из намеченных домов своему человеку, некоему Клебсу, а его арестовали будто бы за соучастие в краже, – в ограблении одного алкоголика. Вдобавок он тяжело ранен. Вообще, пренеприятная история. При разборе дела он молчать не будет и прямо скажет, что мы послали его…
Обергруппенфюрер Праль дрожал от злости, но смиренная искренность и полное равнодушие Цотта к собственной участи пока что держали его в узде. – А как вы представляете себе продолжение дела? – холодно спросил он.
– Господин обергруппенфюрер, прошу вас, – и Цотт умоляюще поднял руки, – прошу вас, увольте меня! Увольте от этого поручения, – мне оно ни в каком смысле не по плечу! Верните из подвала комиссара Эшериха, он с этим справится лучше…
– Надеюсь, – сказал Праль, пропустив мимо ушей все сказанное советником, – надеюсь, вы хотя бы записали адреса этих двух, – которых задержали и отпустили?
– Нет, не записал! Я был загипнотизирован своей навязчивой идеей и действовал с преступным легкомыслием. Но я свяжусь с участком, мне скажут адреса, и мы выясним.
– Ну, так свяжитесь же!
Разговор был очень краток. Советник доложил обергруппенфюреру: – Они тоже не записали адресов. – И в ответ на гневный жест начальника: – Я, я один во всем виноват. После телефонного разговора со мной они сочли вопрос исчерпанным. По моей вине даже и дела-то не завели!
– Так что теперь у нас нет никаких следов?
– Никаких!
– И как же вы расцениваете свое поведение?
– Я прошу выпустить из подвала комиссара Эшериха!
Обергруппенфюрер Праль некоторое время безмолвно смотрел на стоявшего перед ним человечка. Затем, дрожа от ярости, произнес: – Понимаете вы, что я отправлю вас в концлагерь? Вы мне, мне, осмеливаетесь предлагать такую штуку и не дрожите, не воете от страха? Значит, вы из одного теста с красными. Вы признаете свою вину, но как будто даже хвастаете ею!
– Нет, я не хвастаю своей виной. Но я готов нести все ее последствия. И надеюсь, что не буду при этом ни дрожать, ни выть!
На эти слова обергруппенфюрер Праль только презрительно ухмыльнулся: немало собственного достоинства рушилось у него на глазах под побоями эсэсовцев. Но и не раз приходилось ему видеть у истязуемых тог незабываемый взгляд, взгляд спокойного, чуть ли не презрительного превосходства – посреди самой лютой пытки. И вспомнив тот взгляд, он не стал орать и бить, а сказал только: – Оставайтесь здесь в комнате, в моем распоряжении. Я пойду доложить о вас.
Советник Цотт кивнул головой в знак согласия, и обергруппенфюрер Праль ушел.
Комиссар Эшерих снова на свободе
Комиссар Эшерих восстановлен в должности. Тот, кого считали сгинувшим в подвалах гестапо, вернулся к жизни. Он порядком помят и потрепан, но все же сидит снова за своим письменным столом, и коллеги спешат выразить ему сочувствие. Они всегда верили в него. Они охотно сделали бы для него все, что в их власти. – Да ведь ты сам знаешь, раз уж высшее начальство отправляет кого-нибудь в застенок, наш брат тут бессилен. Только себя подведешь. Ну, да ты знаешь и понимаешь сам, Эшерих.
Эшерих заверяет, что понимает все. Он кривит губы в улыбке, которая выходит довольно жалкой, – верно потому, что Эшерих еще не научился улыбаться, когда у него недостает зубов.
Только две речи по поводу восстановления его в должности произвели на него впечатление. Первую произнес Цотт.
– Коллега Эшерих, – сказал ему Цотт, – меня не засадят в подвал на ваше место, хотя заслужил я это в десять раз больше вас. И не только потому, что натворил ошибок, но и потому, что по-свински поступил с вами. Я считал, что вы плохо работали – вот мое единственное оправдание…
– Бросьте говорить об этом, – ответил Эшерих с беззубой улыбкой. – В деле невидимки все до сих пор работали плохо – и вы, и я, словом все. Смешно сказать, но мне очень любопытно поглядеть на этого субъекта. Большой, должно быть, чудак…
Он задумчиво поглядел на Цотта.
Тот протянул ему свою пергаментно-желтую ручку.
– Не думайте обо мне слишком дурно, коллега Эшерих, – тихо сказал он. – Да и вот еще что: я там выдвинул новую версию, будто преступник имеет отношение к трамваю. Вы это увидите в деле. Пожалуйста, не отметайте этой версии при дознании. Я был бы счастлив, если бы хоть одно из моих предположений оправдало себя! Пожалуйста, имейте это в виду!
И советник по уголовным делам Цотт исчез в своем уединенном тихом кабинете и окончательно погрузился в теоретические выкладки.
Вторую впечатляющую речь держал, разумеется, обергруппенфюрер Праль. – Эшерих, – произнес он зычным голосом, – комиссар Эшерих! Вы вполне оправились?
– Вполне оправился! – ответил комиссар. Он стоял у своего письменного стола, машинально вытянув по швам руки с плотно прижатыми большими пальцами, как учили его внизу, в камере. Как ни старался комиссар овладеть собой, он весь дрожал. Глазами он «ел» начальство. Перед обергруппенфюрером он испытывал только страх, животный страх, ведь тот в любую минуту мог отправить его назад, в подвал.
– Раз вы совсем оправились, Эшерих, – продолжал Праль, превосходно понимая действие своих слов, – вы можете снова работать. Верно?
– Да, я могу работать, господин обергруппенфюрер!
– А раз вы можете работать, значит можете поймать невидимку! Можете?
– Могу, господин обергруппенфюрер!
– В кратчайший срок, Эшерих!
– В кратчайший срок, господин обергруппенфюрер!
– Вот видите, Эшерих, – заметил обергруппенфюрер Праль, наслаждаясь страхом подчиненного. – До чего благотворно действует небольшой отдых в подвале! Такие люди мне и нужны! Вы теперь не так уж убеждены в своем превосходстве надо мной, господин Эшерих?
– Помилуйте, господин обергруппенфюрер! Конечно, нет. Так точно, господин обергруппенфюрер!
– Вы больше не считаете себя самой хитрой бестией во всем гестапо, а других – собачьим дермом, не считаете, Эшерих?
– Так точно, господин обергруппенфюрер, больше не считаю!
– Вот видите, Эшерих, – продолжал обергруппенфюрер и в шутку, но больно щелкнул Эшериха по носу, так что тот в испуге отпрянул. – Но как только вам опять покажется, что вы хитрее всех, как только вы решите, что обергруппенфюрер Праль просто безмозглая скотина, и начнете самоуправствовать – предупредите меня своевременно. Пока не поздно, я отправлю вас полечиться в подвал. Идет?
Комиссар Эшерих лишь тупо смотрел в лицо начальнику. Теперь и слепой бы заметил, до чего дрожит комиссар.
– Ну, как, Эшерих, предупредите вы меня своевременно, когда снова вздумаете всех перехитрить?
– Так точно, господин обергруппенфюрер!
– Или, когда работа не будет спориться, чтобы я вас немножко подхлестнул?
– Так точно, господин обергруппенфюрер! – Ну, значит, столковались, Эшерих!
И видя, что подчиненный достаточно принижен, высокое начальство неожиданно протянуло ему руку. – Рад снова видеть вас за делом, Эшерих. Надеюсь, мы сработаемся попрежнему. С чего вы намерены начать?
– Затребовать точные приметы от сотрудников участка у Ноллендорфплац. Будьте покойны, теперь-то мы их раздобудем. Возможно, что агент, который допрашивал задержанных, хоть приблизительно помнит их имена. Затем продолжать розыски, начатые коллегой Цоттом.
– Так, так. Для начала годится. Ежедневно будете докладывать мне…
– Так точно, господин обергруппенфюрер!
Вот какова была вторая беседа, которая произвела некоторое впечатление на комиссара по уголовным делам Эшериха после восстановления его в должности. Вообще же пережитое совсем не было заметно по нему, особенно после того, как были восполнены недостающие зубы. Сослуживцы находили даже, что Эшерих стал много симпатичнее. Верно оттого, что у него совсем пропал тон иронического превосходства. Над кем бы он мог теперь чувствовать превосходство?
Комиссар Эшерих трудится, ведет розыск, снимает допросы, составляет описания примет, перечитывает документы, звонит по телефону – словом, Эшерих трудится на славу. Но хотя по нему ничего не заметно и хотя он надеется когда-нибудь вновь без дрожи говорить со своим начальником Пралем, Эшерих все же знает, что прежним он не будет никогда. Он теперь только автомат, и работает он по шаблону. Вместе с чувством превосходства исчезло и удовлетворение от работы. Только на почве, удобренной гордостью, могли созревать плоды его трудов.
Эшерих всегда чувствовал себя очень уверенным. Он считал всегда, что с ним ничего не может случиться. Для него не было сомнений, что он выше остальных людей. И все эти самообольщения развеялись сразу, в ту секунду, когда эсэсовец Добат ткнул его кулаком в зубы и Эшерих узнал страх. За несколько дней Эшерих так научился бояться, что ему не разучиться до конца своей жизни. Он знает, что может держать себя как угодно, может достичь невозможного, может снискать почести и похвалы, – все равно, он ничто. Удар кулаком способен превратить его в ревущее, дрожащее, запуганное ничтожество, немногим лучше трусливого воришки-карманника, его сожителя по камере, который непрерывно бубнил молитвы, так что они до сих пор звенят у него в ушах. Совсем не многим лучше. Да что там – ничуть не лучше!
Одно только поддерживало дух комиссара Эшериха – мысль о невидимке, которого он должен поймать, а дальше будь что будет. Он должен собственными глазами увидеть этого человека, должен поговорить с этим человеком, виновником своего несчастья. Он сокрушит его, этого таинственного врага.
Только бы заполучить его!
Роковой понедельник
В понедельник, которому суждено было стать роковым для Квангелей…
В понедельник, через месяц после восстановления Эшериха в должности…
В понедельник, когда Эмиль Боркхаузен был приговорен к двум годам, а крыса Клебс к году тюрьмы…
В понедельник, когда Бальдур Перзике наконец-то вернулся из «Напола» в Берлин и навестил отца в санатории для алкоголиков…
В понедельник, когда Трудель Хергезель свалилась с лестницы на Эркнеровском вокзале и у нее случился выкидыш…
В этот самый роковой понедельник Анна Квангель лежала в постели больная гриппом, в сильном жару. Доктор только что ушел. У постели сидел Отто Квангель. Они спорили о том, относить ему сегодня открытки или нет.
– Ты вообще больше не будешь ходить с ними, мы ведь твердо договорились, Отто! Открытки смело пролежат до завтра или послезавтра. А тогда я уже буду на ногах!
– Мне хочется унести их из дому, Анна!
– Ну, тогда я пойду! – И Анна поднялась в постели.
– Лежи! – Он силой уложил ее. – Не говори глупостей, Анна. Я рассовал сотню, две сотни открыток…
В эту минуту раздался звонок.
Они испуганно вздрогнули, как пойманные с поличным воры. Квангель торопливо спрятал в карман обе открытки, лежавшие на одеяле.
– Кто б это мог быть? – боязливо спросила Анна.
– В такое, время? В одиннадцать утра? – удивился и он.
– Может, у Хефке что-нибудь случилось? Или доктор вернулся? – предположила она.
Звонок зазвонил опять.
– Пойду, посмотрю, – прошептал он.
– Не надо, не ходи, – попросила она. – Ведь никто бы не отворил, если бы мы с тобой пошли разносить открытки!
– Да я только посмотрю, Анна!
– Не надо, не отворяй, прошу тебя. У меня предчувствие: если ты отворишь дверь, в дом войдет беда!
– Я только послушаю потихоньку и приду тебе рассказать.
Он пошел.
Она ждала в сердитом нетерпении. Никогда-то он не уступит, не исполнит ее просьбы. Он поступал опрометчиво, за порогом стерегла беда, а он не чуял ее теперь, когда она пришла на самом деле. И вдобавок он слова не держит! Вот он отворяет дверь и разговаривает с каким-то мужчиной. А ведь обещал сперва притти и все рассказать.
– Ну, что там? Да, говори же, Отто! Ты видишь, как я волнуюсь! Что это за человек? И он еще не ушел!
– Ничего страшного, Анна. Это рассыльный с фабрики. Мастера из утренней смены поранило – мне надо сейчас же заменить его.
Немного успокоившись, она откидывается на подушки. – И ты пойдешь?
– Ну, конечно!
– А обед не готов!
– Не беда, что-нибудь перекушу в буфете!
– Возьми хоть хлеба!
– Ладно, ладно, об этом не беспокойся. Плохо то, что тебя я надолго оставлю одну.
– Все равно, в час тебе пришлось бы итти.
– Я отработаю сразу же и свою смену.
– Рассыльный ждет?
– Да, я поеду прямо с ним.
– Только возвращайся скорее, Отто. Для такого случая можешь сесть в трамвай!
– Ну, понятно, Анна. Поправляйся!
Он уже пошел к двери, но она окликнула его: – Пожалуйста, Отто, поцелуй меня на прощание!
Он вернулся, немного удивленный, немного смущенный такими непривычными для них нежностями. Он коснулся губами ее губ.
Она крепко прижала его голову к себе и горячо поцеловала его.
– Какая я глупая, Отто, – сказала она. – Мне до сих пор страшно. Это, верно, от жара. Ну, ступай!
Так они расстались. Свободными людьми им больше никогда не суждено было встретиться. Впопыхах оба забыли об открытках у него в кармане.
Но старый мастер сразу же вспоминает об открытках, едва только садится в трамвай со своим спутником. Он хватается за карман – вот они! Он досадует на себя – об этом следовало подумать раньше! Лучше бы оставить их дома, лучше бы сразу выйти из трамвая и подбросить их в каком-нибудь подъезде. Но он не находит предлога, достаточно убедительного для своего спутника. Он вынужден итти с открытками на работу – этого он еще ни разу не делал, этого ему не следовало делать – но теперь уже поздно.
Он стоит в уборной. Открытки он держит в руках, он уже собрался порвать, спустить их – но взгляд его привлекает то, что написано, что стоило долгих часов труда: слова кажутся ему сильными, убедительными. Жаль уничтожить такое оружие! Его удерживает природная бережливость, «мерзкая скаредность», а кроме того, он уважает самую работу, – все, что потребовало работы, для него священно. Великий грех – бесцельно уничтожать работу!
Но оставить открытки в куртке, которую он не снимает и в мастерской – немыслимо. Он перекладывает их в портфель, где лежит хлеб и термос с кофе. Отто Квангель превосходно знает, что портфель распоролся сбоку, его давно пора было отдать шорнику. Но шорник перегружен работой и буркнул ему, что срок починки – самое меньшее две недели. Квангель не мог столько времени обходиться без портфеля, да у него и никогда оттуда ничего не выпадало. Поэтому он спокойно кладет открытки в портфель.
Он медленно идет по мастерской к раздевалке и уже на ходу поглядывает вправо и влево. Смена ему чужая, только изредка кивает он знакомым. Один раз ему даже приходится самому стать к станку. Люди с любопытством смотрят на него, многие его знают: ага, это Квангель, чудаковатый старик, правда, его смена на него не жалуется, говорят, он человек справедливый, этого у него не отнимешь. Как бы не так, сущая жила, последние соки из людей выжимает. Да нет же, никто из его смены на него не жалуется. А вид-то какой потешный, все мотает головой, точно она у него на шарнирах. Т-с-с-с, обратно идет, а болтовни он смерть как не любит, только посмотрит на болтуна, так хоть сквозь землю провалиться.
Отто Квангель запер портфель в шкаф, а ключ положил в карман. Ну вот, еще одиннадцать часов, а потом можно унести открытки с фабрики, тогда уже стемнеет и удастся куда-нибудь ткнуть их, тащить их опять домой ни в коем случае нельзя. Анна способна встать с постели, только бы вынести открытки из дому.
При этой, чужой, смене Отто Квангель не может оставаться на своем обычном наблюдательном посту посреди мастерской – кругом сплошной шум и гам! Он ходит от одной кучки к другой, тут ведь не все еще знают, как понимать, когда он молча уставится на человека, у многих хватает наглости пытаться втянуть мастера в разговор. Проходит не мало времени, пока работа настраивается на привычный для него лад, пока они затихают, поняв, что при нем полагается только работать.
Квангель собирается уже вернуться на свой наблюдательный пост, но вдруг замирает на месте, вздрагивает всем телом, глаза его расширяются. Прямо перед ним, на усыпанном опилками и стружками полу мастерской лежит одна из двух его открыток.
Руки у него так и тянутся скорее потихоньку поднять открытку, но тут он видит в двух шагах вторую. Поднять их незаметно нельзя. Рабочие то и дело поглядывают на нового мастера, а женщины, те не сводят с него глаз, будто никогда не видели мужчины.
Да что там, подниму, и все, пускай смотрят! Какое им дело! Нет, мне нельзя! Открытка тут лежит не меньше четверти часа, удивительно, что никто не взял ее! А может быть, кто-нибудь уже видел ее и опять швырнул на землю, когда прочел, что в ней написано. А теперь он же увидит, как я подниму и спрячу ее!
Берегись! Берегись! кричит Квангелю внутренний голос. Берегись! Не поднимай открытки! Сделай вид, что не заметил ее, пусть другой найдет! Иди на свое место!
Но вдруг что-то странное происходит в Отто Кван-геле. Столько времени, целых два года писал он и подбрасывал открытки – и ни разу не видел их действия. Вечно он сидел в своей темной норе, а что происходило с открытками, какую бурю они вызывали – это он представлял себе сотни раз, но на самом деле не видел ни разу.
А мне хотелось бы посмотреть на это! Что со мной может случиться? Здесь я один из восьмидесяти рабочих, подозрение может пасть на всех одинаково, на меня меньше, чем на других, меня все знают, как старую рабочую клячу, считают, что я равнодушен к политике. Да, надо рискнуть, надо разок это увидеть.
И не додумав еще до конца, он окликает одного из рабочих: – Эй ты! Подними-ка эти штуки! Кто-то, должно быть, посеял их. Да что там такое? Чего ты глаза вылупил?
Он берет у рабочего одну из открыток и делает вид, будто читает ее. Но читать он не может, не может прочесть того, что писал сам крупными печатными буквами. Он не в силах отвести взгляда от лица рабочего, который уставился на открытку. Тот не читает тоже, но рука его дрожит, а глаза полны страха.
Квангель пристально смотрит на него. Значит, страх, один только страх. Рабочий даже не дочитал открытки до конца, не успел он прочесть первую строку, как его охватил страх.
Внимание Квангеля отвлекает приглушенный смешок. Он оглядывается и видит, что полмастерской уставилось на них двоих, читающих какие-то открытки в рабочее время… А может быть, они почуяли уже, что происходит что-то страшное?
Квангель берет у рабочего вторую открытку. Эту игру он должен доигрывать один, партнер его до того перепуган, что не в силах продолжать.
– Который тут у вас уполномоченный от рабочего фронта? Вон тот в бархатных штанах у ленточной пилы? Ладно! А теперь ступай работать, да смотри, не болтай, не то тебе худо придется!
– Послушай! – говорит Квангель человеку у ленточной пилы. – Выйдем-ка на минутку в коридор. Мне надо тебе что-то сказать. – И когда они выходят за дверь: – Вот, возьми эти две открытки! Парень поднял их, а я заметил. Пожалуй, тебе следует передать их администрации. Как ты думаешь?
Тот читает. Но и он прочитывает не больше двух строк. – Это что такое? – в испуге спрашивает он. – И они лежали тут, у нас в мастерской? Господи, да с нас за это заживо шкуру сдерут! Кто, ты говоришь, поднял эту пакость? А ты видел, как он их поднимал?
– Говорю тебе, я велел ему поднять их. А может быть, я первый увидел. Все может быть!
– Господи, что же мне с ними делать? Пойду выброшу в уборную!
– Нет, ты должен сдать их в дирекцию, иначе подозрение ляжет на тебя. Парню, который их нашел, рта не заткнешь. Беги скорее, а я за тебя стану к раме.
Тот нехотя идет. Открытки он держит так, словно они жгут ему пальцы.
Квангель возвращается в мастерскую. Но он не может сразу же стать к ленточной пиле – вся мастерская взбудоражена. Никто не знает ничего определенного, но все чуют, что случилось что-то. Все переглядываются, шепчутся, и на этот раз пристальных птичьих взглядов и многозначительного молчания недостаточно, мастеру приходится грозить штрафами, разыгрывать возмущение, чтобы водворить тишину.
Когда затихают в одном углу, в другом поднимается еще больший гам, а если работа кое-как налаживается, мастер обнаруживает, что у двух-трех станков работает не вся бригада, – ясно, что целая компания собралась в уборной. Он выгоняет их оттуда, и у одного из них хватает наглости спросить: – Что вы там вычитали? Верно, что это была вражеская листовка?
– Занимайся своим делом! – рычит Квангель и загоняет парнишку в мастерскую.
А там болтовня в полном разгаре. Все разбились на кучки, и в мастерской царит небывалое волнение. Кван^ гель бегает туда, сюда, бранится, грозит, ругается – даже лоб у него вес^ в поту.
И при этом его гвоздят все те же мысли: вот каково первое действие. Страх. Такой страх, что никто даже до конца не дочитывает! Но это ничего не значит. Здесь псе уверены, что за ними следят! А мои открытки люди находили по большей части без свидетелей. И тот, кто находил, мог спокойно дочитать и обдумать их, тогда и действие они производили совсем другое. Я просто проделал глупый опыт. Посмотрим еще, как он сойдет. В общем хорошо, что я, в качестве мастера, поднял и сдал открытки, этим я выгородил себя. Ну, конечно. Я ничем не рисковал. И даже, если у меня дома сделают обыск, все равно там ничего не найдут. Правда, Анна перепугается – впрочем, нет, успею вернуться до обыска и предупредить Анну… Сейчас 14 часов 2 минуты – как раз должна заступить новая смена, моя смена.
Но новой смены нет, звонок в мастерской не звонит, сменная бригада – постоянная бригада Квангеля– не появляется, станки гудят без остановки.
Теперь рабочие встревожены не на шутку, они все чаще шушукаются и поглядывают на часы.
Квангелю приходится махнуть на них рукой, он не в силах прекратить их разговоры. Что может он один против восьмидесяти?
Внезапно в мастерской появляется господин из конторы, щеголеватый господин в отутюженных брюках и со свастикой. Он становится возле Квангеля и кричит, перекрывая гул станков: – Бригада! Внимание!
Все лица поворачиваются к нему, – просто любопытные, выжидающие, угрюмые, настороженные, равнодушные.
– По особым причинам бригада временно продолжает работу. Сверхурочные будут оплачены!
Он молчит с минуту, все уставились на него. И это все? По особым причинам! Они ждут продолжения.
Но он кричит только: – Бригада, продолжать работу!
Потом обращается к Квангелю: – Мастер, вы отвечаете за полный порядок и бесперебойную работу! Укажите мне человека, который поднял открытки.
– Кажется, я первый увидел их.
– Это я знаю. Ну, так который? Хорошо. Имя вы, надеюсь, знаете?
– Нет. Это не моя бригада.
– И это я знаю. Да, скажите бригаде, что ходить в уборные пока что нельзя, вообще запрещается покидать помещение. Снаружи, у каждой двери стоит двойной караул.
И небрежно кивнув Квангелю, выутюженный господин удалился.
Квангель переходит от станка к станку. С минуту смотрит на работу, на руки рабочих, потом говорит: – Покидать помещение и ходить в уборные временно запрещается. Снаружи, у каждой двери стоит двойной караул!
Они ничего не успевают спросить, как он уже переходит к соседнему станку и повторяет свое сообщение.
Да, теперь ему уже нет надобности пресекать их разговор и понукать их. Все работают безмолвно, мрачно и сосредоточенно. Все сознают опасность, грозящую каждому. Из восьмидесяти человек нет ни одного, кто бы как-нибудь и когда-нибудь не погрешил против нынешнего правительства, хотя бы словом! Каждый из них под угрозой. Жизнь каждого в опасности. И всем им страшно…
Но пока что они делают гробы. Они наваливают в углу мастерской гробы, которые нельзя выносить из помещения. Сперва их всего два-три, но время идет, их становится все больше и больше, они громоздятся один на другой, доходят до потолка. Возле растут новые ряды. Гробы на гробах, для каждого из бригады, для всего немецкого народа! Они пока еще живы, но они уже сколачивают собственные гробы.
Квангель стоит среди них. Он рывками вытягивает шею, все дальше и дальше. Он тоже чует опасность, но ему она смешна. Его не поймают. Он позволил себе шутку, он переполошил всю администрацию, но сам-то он всего навсего бестолковый старик Квангель, мерзкий скряга. Его они никак не заподозрят. Он будет бороться все дальше, все дальше.
Так идет до тех пор, пока снова распахивается дверь и появляется тот же господин с остро отутюженными складками на брюках. За ним деревянно шагает другой, долговязый мужчина с усами песочного цвета, которые он заботливо поглаживает.
Тотчас же у всех станков прекращается работа.
И в то время как господин из конторы кричит: – Бригада! Кончать работу!..
В то время как все облегченно, но недоверчиво кладут инструмент…