Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
Ну, какое же это письмо, бессмысленная, никчемная болтовня, да к тому же еще и неправда. Опасность ей грозит. Еще ни разу за последние страшные месяцы не чувствовала она так определенно, что ей грозит опасность, как сейчас в этой тихой комнате. Она знает, здесь она неизбежно станет другой, здесь ей не уйти от себя. И она боится того, что будет другой. Может быть, тогда ей придется вынести еще более страшные муки, ведь и так уже помимо собственной воли стала она из Лоры Сарой.
Потом она все же легла на кровать, и когда около десяти вечера приютивший ее человек постучал к ней в дверь, она спала так крепко, что ничего не услышала. Он осторожно открыл дверь, повернув ключом задвижку, увидел спящую, улыбнулся, кивнул головой. Он принес из кухни поднос с едой, поставил его на стол и опять улыбнулся, когда, чтобы поставить поднос, ему пришлось отодвинуть деньги и драгоценности. На цыпочках вышел он из комнаты, закрыл дверь на задвижку, не разбудил фрау Розенталь…
Так и случилось, что за первые три дня «сидения под охраной» фрау Розенталь не видала ни одной живой души. По ночам она спала, а проснувшись, мучилась весь день страхом. На четвертые сутки в полубезумном состоянии, она все же кое-что предприняла.
Все еще среда
Фрау Геш пожалела тщедушного человечка, спавшего у нее на диване, и не разбудила его через час. Он лежал такой жалкий, измученный. Пятна на лице побагровели, нижняя губа выпятилась, как у обиженного ребенка, веки по временам вздрагивали, грудь подымалась от тяжелых вздохов. Казалось, он вот-вот заплачет во сне.
Но когда поспел обед, она его разбудила и позвала к столу. Он пробормотал что-то вроде благодарности. Он ел как волк, искоса поглядывая на нее, но не обмолвился ни словом о том, что с ним случилось.
Наконец, она сказала: – Хватит, больше нельзя, а то Густаву не останется. Ложитесь-ка опять на диван и поспите еще немножко. Я сама с вашей женой поговорю…
Он опять пробормотал что-то невнятное, не то соглашаясь, не то нет. Но к дивану пошел охотно и через минуту уже крепко спал.
Когда вечером фрау Геш услышала, как хлопнула дверь в соседней квартире, она тихонько шмыгнула на площадку и постучала в дверь. Эва Клуге сейчас же открыла, но стала на пороге, чтоб не дать соседке войти. – Ну? – недружелюбно спросила она.
– Извините, фрау Клуге, – начала фрау Геш, – но я вас еще раз побеспокою. У меня лежит ваш муж. Его приволок сегодня рано утром этакий дюжий эсэсовец, вы, верно, только что ушли.
Эва Клуге упорно хранила недружелюбное молчание, и Геш продолжала: – Отделали они его как следует, места живого не оставили. Какой он ни на есть, а нельзя мужа в таком состоянии из дому гнать. Вы только взгляните на него, фрау Клуге!
Но Эва оставалась непреклонной: – У меня нет больше мужа, фрау Геш. Я вам уже сказала, я его и знать не желаю.
И она хотела уйти. Но Геш не отставала. – Не спешите, фрау Клуге. В конце концов, он вам муж. У вас от него дети.
– Этим я особенно горжусь, фрау Геш, особенно горжусь!
– Люди часто бывают бессердечны, фрау Клуге, и вы сейчас поступаете бессердечно. В таком виде ему нельзя на улицу.
– А как он со мной поступал все эти годы? Он меня измучил, всю жизнь мне разбил, да еще отнял у меня любимого сына – и такому мерзавцу я должна все простить, только потому, что эсэсовцы его поколотили. И не подумаю! Его никакими побоями не исправишь!
После этих горячих и злых слов фрау Клуге просто захлопнула дверь перед носом фрау Геш и тем самым прекратила все пререкания. Слушать дальнейшие уговоры у нее не было сил. Пожалуй, не устоишь, пустишь мужа в дом, только чтобы отвязаться от уговоров, а потом кайся всю жизнь!
Она села и уставилась на голубоватое пламя газовой горелки, думая о прожитом дне. На службе, когда она сказала своему начальнику, что хочет немедленно выйти из нацистской партии, поднялся разговор. Прежде всего ее освободили от разноски писем. Затем учинили допрос. Около полудня явились два человека в штатском, с портфелями и начали настоящее дознание. Всю подноготную выпытали – о родителях, братьях, сестрах, о семейной жизни…
Сперва она отвечала охотно, обрадовавшись, что избавилась от бесконечных вопросов о причинах, побудивших ее выйти из национал-социалистской партии. Но потом, когда дело дошло до ее семейной жизни, она опять заартачилась. После мужа возьмутся за детей, дойдет дело и до Карлемана, эти хитрые лисицы сразу учуют, что здесь ее больное место, как она ни остерегайся…
Нет, об этом она ничего не сказала. Ее муж, ее дети, другим до них дела нет.
Но эти люди пристали к ней как с ножом к горлу. Они ничем не брезговали. Один полез в портфель и принялся читать какой-то документ. Ей очень хотелось знать, что он читал – неужели в полиции заведено на нее дело? (Что эти штатские были сродни полиции, это она все же раскусила.)
Потом они опять приступили к допросу, и тут выяснилось, что в документе говорится что-то об Энно, Теперь eе расспрашивали о его вечных болезнях, о прогулах, о его игре на скачках и о женщинах. Опять как будто ничего страшного. И вдруг она поняла опасность, стиснула зубы и не сказала больше ни слова.
Нет, это тоже ее личная жизнь. Никого она не касается. Что было между ней и мужем – ее личное дело. Да, кроме того, она с мужем и не живет.
И опять они прицепились. С каких пор не живет? Когда виделась с ним в последний раз? Нет ли связи между ее желанием выйти из рядов национал-социалистской партии и ее отношениями с мужем?
Эва только молча качала головой. Но она с ужасом думала, что теперь они, вероятно, допросят и Энно, а из такого слюнтяя в полчаса все что угодно вытянешь! И тогда ее позор, о котором знала только она, предстанет во всей наготе.
– Это личная, личная жизнь!
Эва Клуге, все еще задумчиво созерцавшая трепетное мерцание голубого пламени, вздрогнула. Она вдруг поняла, что сделала величайшую глупость, надо было дать Энно денег на две, на три недели и посоветовать ему найти приют у одной из своих приятельниц.
Она позвонила к Геш. – Послушайте, фрау Геш, я передумала, я хотела бы сказать несколько слов мужу.
Теперь, когда Эва согласилась исполнить ее желание, фрау Геш вдруг накинулась на нее: – Думали бы раньше. Ваш муж, минут двадцать уже как ушел. Опоздали!
– Куда ж он ушел, фрау Геш?
– А я почем знаю? Сами же его выгнали! Верно к какой-нибудь из своих баб.
– Не знаете, к которой? Фрау Геш, пожалуйста, скажите! Право же мне очень важно…
– Вдруг важно стало! – и неохотно она добавляет: – О какой-то Тутти говорил…
– Тутти? – переспрашивает Эва Клуге. – Значит, Труда, Гертруда… А как ее по-настоящему звать, вы не знаете, фрау Геш?
– Да он и сам не знает! Он и адреса точно не знал, просто думал, что найдет ее. Но в том состоянии, в каком он сейчас…
– Может, он еще вернется, – не успокаивается Эва. – Тогда пошлите его ко мне. Во всяком случае, спасибо, фрау Геш. Спокойной ночи!
Но Геш не отвечает, она хлопает дверью. Она не позабыла, как соседка заперла дверь перед самым ее носом. Еще вопрос, пошлет ли она к ней Энно, если тот действительно объявится. Надо во-время думать, а то спохватишься, да уже поздно!
Фрау Клуге опять у себя на кухне. Странно, хоть разговор с фрау Геш не привел ни к чему, а все-таки на душе стало легче. Значит, надо предоставить события собственному течению. Она сделала, что могла, чтобы остаться честной женщиной. И от мужа и от сына отреклась, с корнем вырвала их из сердца. Заявила о выходе из нацистской партии. Теперь будь, что будет. Дальнейшее от нее не зависит, но после того, что пережито, даже самое ужасное не страшит ее.
Она не очень испугалась, когда оба штатские от бесполезных расспросов перешли к угрозам. Известно ли ей, что за выход из национал-социалистской партии можно поплатиться местом? Больше того: кто скрывает причины своего выхода, тот политически вредный элемент, а для таких людей существует концлагерь! Об этом, надо полагать, ей известно? Там политически вредных быстро обезвреживают раз и навсегда. Понятно?
Но фрау Клуге не испугалась. Она стояла на своем: ее личная жизнь никого не касается, и она о ней говорить на намерена. В конце концов ее отпустили. Вопрос о ее выходе из нацистской партии пока оставили открытым, когда надо будет, известят. А со службы уволили. Предложили не покидать квартиры и явиться по первому требованию…
Эва Клуге ставит, наконец, на огонь кастрюлю с супом, о которой совсем было позабыла, и вдруг она решает ослушаться и этого распоряжения. Немыслимо без всякого дела сидеть дома и ждать, пока эти мучители опять за тебя примутся. Нет, завтра же утром с шестичасовым поездом надо ехать в Руппин, к сестре. Там можно две-три недели прожить без прописки, как-нибудь ее прокормят. У них там и корова, и свиньи, и картошка своя. Она будет ходить за скотиной, работать в поле. Куда полезнее, чем с письмами топать по лестницам!
Решение поехать в деревню дает ей новые силы. Она раскрывает чемодан и начинает укладываться. Минутку она раздумывает, не сказать ли фрау Геш, что она уезжает? Куда, той, конечно, не за чем знать. Нет, лучше не говорить. Все, что она сейчас делает, касается только ее и больше никого на свете. Ни сестре, ни зятю она ничего не скажет. Теперь она будет жить еще более одиноко, чем прежде. Прежде всегда было о ком позаботиться: родители, муж, дети. Теперь она одна. Она думает, что такое одиночество может оказаться ей очень по душе. Теперь, когда она останется совсем одна, одна с собой, это, пожалуй, пойдет ей на пользу, у нее будет, наконец, время для себя, не придется вечно забывать о главном, о том, для чего человек живет.
В эту ночь, когда фрау Розенталь терзается одиночеством, почтальон Эва Клуге впервые снова улыбается во сне. Ей снится, что она стоит на огромном картофельном поле с мотыгой в руках. Куда ни глянешь – поля картофеля и среди них она одна: ей надо чисто выполоть поле. Она улыбается, когда мотыга, звонко ударившись о камень, сбивает сорняк. Эва полет дальше и дальше.
Энно и Эмиль после пережитого потрясения
Энно Клуге пришлось куда тяжелее, чем его «дружку» Эмилю Боркхаузену, которого после всех переделок этой ночи все же встретила жена, плохая там или хорошая, другой разговор, – встретила и уложила в постель, правда, тут же его и обобрав. И колотушек на долю тщедушного тотошника выпало куда больше, чем на долю верзилы Боркхаузена – сыщика на побегушках. Да, Энно ужасно не повезло.
И вот в то время как он бегает по улицам и в страхе ищет свою Тутти, Боркхаузен встает с постели, находит в кухне что поесть и мрачно и задумчиво насыщается. Затем, порывшись в шкафу, вытаскивает припрятанную там пачку папирос, закуривает, сует пачку в карман и опять в мрачном раздумье садится за стол, подперев голову рукой.
В таком виде и застает его Отти, вернувшись из лавки. Разумеется, она сразу же видит, что он поел, ей также отлично известно, что когда она уходила, в кармане у него не было папирос, и она сейчас же замечает пропажу. И хоть она и побаивается мужа, все же с места в карьер затевает ссору. – Вот это мне нравится, слопал чужой обед, стащил чужие папиросы! Отдавай, тебе говорю, отдавай! Или плати! Выкладывай деньги, слышишь, Эмиль!
Она напряженно ждет, что он скажет, но в общем она спокойна. Сорок восемь марок почти целиком истрачены, попробуй верни!
А из его ответа, хоть и очень сердитого, она заключает, что он и не догадывается об исчезновении денег. Она чувствует свое превосходство над дураком мужем, его обчистили, а он, осел, даже не заметил.
– Замолчи, дура, – ругается Боркхаузен, не подымая головы. – Убирайся вон, пока я тебе морды не набил!
Она огрызается, уже стоя в дверях кухни, просто потому, что последнее слово всегда должно быть за ней, особенно теперь, когда она чувствует свое превосходство (хотя и сейчас она его боится). – Смотри, как бы тебе самому эсэсовцы морды не набили, тогда наплачешься!
Она уходит в кухню и там срывает злость за свое изгнание на ребятах.
А муж сидит в комнате и предается мрачному раздумью. Он плохо помнит, что было ночью, но и того, что он помнит, достаточно. Он думает о том, что наверху, у фрау Розенталь, как следует похозяйничали Перзике, и что он мог бы оттуда всякого добра натаскать. По собственной глупости прошляпил!
Нет, во всем Энно виноват, это Энно первый набросился на водку, Энно с самого начала нализался. Если бы не Энно, сколько бы у него теперь было отрезов, и костюмов, и белья! Смутно припоминается ему еще какой-то радиоприемник. Эх, будь здесь сейчас Энно, все бы кости ему, трусу жалкому, переломал, все дело изгадил!
Но минуту спустя Боркхаузен уже пожимает плечами. В конце концов, что такое этот Энно? Трусливый клоп, тем и живет, что возле баб кормится! Нет, виной всему не он, а Бальдур Перзике! Мальчишка, молокосос, небось, с самого начала решил втравить его в грязное дело. Все заранее подготовил, чтобы было на кого вину свалить, а самому безнаказанно захватить добычу. Хитро придумано, гад очкастый! Сопляк, паршивец, а в какую историю втравил!
Боркхаузену не совсем ясно, почему он здесь, у себя дома, а не под замком на Алексе. Верно братьям Перзике что-нибудь помешало. Были там еще какие-то двое, смутно припоминает он, но кто они и откуда, этого он тогда сквозь хмель как-то не разобрал, а уж теперь и вовсе не знает.
Но одно он знает твердо: Бальдуру Перзике он никогда не простит. Как высоко ни вознесется тот по милости нацистской партии, от Боркхаузена ему не укрыться. Боркхаузен своего дождется. Боркхаузен ничего не забудет. Дай только срок, придет день, и уж он до него, сопляка, доберется, втопчет его в грязь. Да так, чтоб тому похуже пришлось, чем теперь Боркхаузену, чтоб он больше уж не встал. Подвести своего! Такие дела не забываются, таких дел не прощают! А вещи-то какие богатые у Розенталей – и чемоданы, и сундуки, и радио, сколько всего можно было взять!
Боркхаузен все еще раздумывает, и все о том же. Потихоньку достает он серебряное Оттино зеркальце, последнее воспоминание о щедром обожателе, и рассматривает и ощупывает лицо.
Тем временем Энно тоже увидел, на что он похож, – посмотревшись в зеркало на дверях магазина. Теперь он окончательно растерялся, от страха он не решается глаза поднять на прохожих, а те, кажется, только на него и смотрят. Он пробирается по темным переулкам, все лихорадочнее мечется в поисках Тутти, он уже не помнит, где она живет, не знает, куда сам попал. Он тычется во все неосвещенные ворота, заходит во все дворы, смотрит в верхние окна. Тутти… Тутти…
Темнеет с каждой минутой, а до ночи ему непременно надо найти себе пристанище, не тo заберет полиция, а там, как увидят такого красавца, всего в синяках, душу допросами вымотают. А если расскажешь про Перзике, – со страху чего не выболтаешь, – Перзике убьют.
Бесцельно мечется он по улицам, страх гонит его все дальше и дальше.
Наконец, у него уже нет сил. Он садится на скамью и сидит пригорюнившись, он не в состоянии подняться, придумать что-нибудь. Машинально лезет он в карман – не осталось ли чего покурить, папироска хоть немного подкрепила бы его.
Папирос в кармане нет, зато там оказалось что-то другое, на что он никак не рассчитывал – деньги. Сорок шесть марок. Фрау Геш уже несколько часов тому назад могла бы ему сказать, что в кармане у него деньги, это вселило бы хоть немного уверенности в тщедушного, затравленного человечка, мечущегося в поисках пристанища. Но Геш, конечно, не хотелось признаться, что, пока он спал, она обыскала его карманы. Геш честная женщина, она, правда не без душевной борьбы, положила деньги обратно. Найди она их в кармане у Густава, Геш, не задумываясь, взяла бы их себе, но у чужого человека, – нет, она не из таких. Разумеется, из сорока девяти марок Геш три марки удержала. Но какое же это воровство, это ее полное право, раз она его накормила. Она накормила бы его и без денег, но где же это видано кормить задаром чужого человека, если он при деньгах? Опять-таки она не из таких!
Как бы там ни было, найденные сорок шесть марок придали бодрости Энно Клуге, теперь он знает, что ночлег ему обеспечен. И память его снова начинает работать. Правда, он все еще не может припомнить, где живет Тутти, но его вдруг осеняет, что он познакомился с ней в дешевом кафе, где она часто бывала. Может, там знают ее адрес.
Он встает, опять пускается в путь. Он соображает, где он, собственно, находится и, увидя трамвай, который может доставить его поближе к цели, даже набирается храбрости и входит на неосвещенную переднюю площадку моторного вагона, там так темно и так тесно, что вряд ли кто обратит на него внимание. Потом он идет в кафе, но ничего не заказывает, а прямо подходит к стойке и осведомляется у барышни, не знает ли она, где найти Тутти, бывает ли еще здесь Тутти?
У барышни резкий, пронзительный голос, она спрашивает громко, на весь зал, какую Тутти ему надобно? В Берлине их столько, хоть пруд пруди!
Энно оробел, он смущенно бормочет: – Да ту, что здесь постоянно бывала! Полная такая, брюнетка.
Ах, вот значит, какая Тутти ему нужна! Этой Тутти здесь больше делать нечего! Пусть только попробует сюда нос показать! Здесь о ней и слышать не хотят!
И возмущенная барышня поворачивается спиной к Энно. Он сконфуженно извиняется и торопится вон из кафе. В нерешительности стоит он на темной улице, не зная, что теперь предпринять, как вдруг из кафе выходит посетитель, пожилой человек, и, как кажется Энно, порядком обтрепанный. Человек этот мнется, робко подходит к Энно, потом, решившись, снимает шляпу и спрашивает, не он ли тот господин, который только что наводил в кафе справки о некоей Тутти?
– Предположим, что я, – осторожно отвечает Энно Клуге и осведомляется, чем вызван этот вопрос.
– Да так, просто. Я случайно могу вам сказать, где она живет. Я вас даже до ее дома довести могу, только и вы окажите мне небольшую услугу!
– Что за услугу? – еще осторожнее спрашивает Энно. – Не представляю, какую услугу я могу вам оказать. Я же вас совсем не знаю.
– Пройдемся немного, – говорит пожилой господин. – Не беспокойтесь, это нам по пути. Дело в том, что у Тутти остался мой чемодан с вещами. Не вынесете ли вы мне чемодан завтра утром, пока Тутти еще спать будет или в лавку пойдет?
Пожилой господин как будто и не сомневается, что Энно останется у Тутти на ночь.
– Нет, – говорит Энно. – Тут я вам не помощник. На такие дела я не иду. Очень сожалею.
– Но я могу точно сказать, что в чемодане. Это правда мой чемодан!
– Так не проще ли его прямо с Тутти потребовать?
– Ну, если вы так говорите, значит вы Тутти не знаете, – обиженно отвечает пожилой господин. – Зверь лютый, это вам всякий скажет. Зубастая, ей пальца в рот не клади! Кусается и плюется – недаром ее павианом прозвали!
И в то время как пожилой господин столь лестно живописует Тутти, Энно Клуге со страхом вспоминает, что портрет действительно похож и что в последний раз он скрылся от Тутти, захватив ее портмоне и продовольственные карточки. Она, когда озлится, действительно, кусается и плюется, как павиан, а если он сейчас заявится к ней, она обязательно озлится. Мечты о ночлеге у Тутти оказались только мечтами…
И вдруг Энно Клуге ни с того, ни с сего приходит к решению с этой минуты начать новую жизнь, хватит с него женщин, мелких краж, игры на скачках. В кармане у него сорок шесть марок, до следующего платежного дня дотянуть можно. Завтра он еще отдохнет денек – ведь на нем живого места не осталось, – а послезавтра по-настоящему примется за работу. Он им покажет, какой он работник, не пошлют его на фронт. После всего пережитого за эти сутки не может он последним здоровьем рисковать, ведь Тутти-павиан пустит в ход и зубы и когти!
– Факт, – задумчиво говорит Энно Клуге пожилому господину. – Тутти такая. А раз Тутти такая, лучше я к ней не пойду. Переночую в гостинице напротив. Спокойной ночи… Очень сожалею, но…
И с этими словами он переходит на ту сторону, чуть ступая, жалея свое истерзанное тело, и, несмотря на свой растерзанный вид и полное отсутствие вещей, ему все-таки удается выклянчить у обтрепанного коридорного номер за три марки. В узкой, вонючей каморке он залезает в постель под простыню, которую уже давно не меняли, ложится на спину и опять дает себе слово: с сегодняшнего дня начинаю новую жизнь. Я вел себя как последняя сволочь, особенно с Эвой, но теперь я стану другим человеком. Мне здорово попало, и поделом, а теперь я стану другим человеком…
Неподвижно лежит он на узкой кровати, так сказать, руки по швам, уставясь в потолок. Его пробирает дрожь от холода, от усталости, от боли. Но он уже ничего не чувствует. Он вспоминает, как его когда-то ценили и уважали, каким хорошим работником он был, а теперь он кто? – жалкая мразь, на него все плюют. Да, взбучка пошла ему на пользу. Но теперь он заживет по-новому. И он засыпает, рисуя себе эту новую жизнь.
В ту пору спит уже и все семейство Перзике, спят фрау Геш и фрау Клуге, спят Боркхаузены – Эмиль молча позволил Отти примоститься подле себя на кровати.
Забылась беспокойным сном и фрау Розенталь, она тяжело дышит, тревога не покидает ее и во сне. Спит и славная девушка Трудель Бауман. После обеда она успела шепнуть одному из членов группы, что обязательно должна что-то сообщить им всем, надо встретиться завтра же в Элизиуме, там они меньше обратят на себя внимание. Она немножко трусит, ведь ей придется рассказать, что она проболталась, но, наконец, засыпает и она.
Фрау Анна Квангель лежит на кровати впотьмах, а муж ее, как всегда в этот час, стоит в цеху и внимательно следит за работой. Его так и не вызвали к техническому директору по поводу повышения выработки. Тем лучше!
Анна Квангель лежит в постели, но ей не спится, она все еще сердится на мужа, она считает его черствым, бессердечным. Как холодно принял он весть о смерти сына, как безжалостно выставил из квартиры бедную Трудель и фрау Розенталь: черствый, бессердечный, только о себе и думает. Никогда уже не вернется к ней прежнее доброе чувство к мужу, – тогда она верила, что он хоть ее любит. А теперь она поняла, что это за любовь. Обиделся на нее за сгоряча вырвавшееся слово и теперь дуется. Нет, так легко она его уже не обидит, так легко не заведет с ним разговора. Сегодня они не сказали друг другу ни слова, даже «с добрым утром» не сказали.
Советник апелляционного суда в отставке Фром еще бодрствует, он всегда бодрствует по ночам. Мелким бисерным почерком строчит он письмо, которое начинается с обращения: «Глубокоуважаемый господин государственный прокурор…»
У настольной лампы ожидает его раскрытый Плутарх.