Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)
Советник по уголовным делам Цотт
Советник Цотт – с торчащей бородкой и торчащим брюшком, персонаж прямо из рассказов Эрнста Теодора Амадея Гофмана, существо, как будто состоящее из бумаги, архивной пыли, чернил и чрезвычайного глубокомыслия – в былые времена считался среди берлинских криминалистов фигурой комической. Он презирал все общепринятые методы, сам почти никогда не вел допросов, и при виде убитого ему становилось дурно.
Больше всего ему нравилось копаться в делах, которые вели другие, он сопоставлял данные, наводил справки, делал выписки целыми страницами, но главной его манией было решительно по всякому поводу составлять таблицы, бесконечные, до тончайших деталей разработанные таблицы, на основании которых он и выводил свои глубокомысленные заключения. Так как советник Цотт, следуя методу, по которому все должна делать только голова, достиг поразительных результатов в ряде случаев, казавшихся совершенно безнадежными, то вошло в обыкновение сплавлять ему все безнадежные дела – и если уже Цотт ничего не мог из них выкрутить, то никто не сможет.
Таким образом, в самом предложении комиссара Эшериха – передать дело невидимки советнику Цотту – не было ничего необычного. Беда была в одном – Эшериху следовало сделать так, чтобы это предложение исходило от его начальника: в устах комиссара оно являлось дерзостью, больше того – капитуляцией перед врагом, дезертирством…
Советник Цотт сидел три дня запершись с делом невидимки и лишь тогда попросил у обергруппенфюрера разрешения поговорить с ним. Обергруппенфюрер, жаждавший поскорее покончить с этой заботой, тотчас явился к нему.
– Ну, господин советник, Шерлок Холмс вы этакий, что вы тут опять вынюхали? Я уверен, что вы уже нащупали невидимку. Осел Эшерих…
Последовал целый залп брани по адресу Эшериха, который все прошляпил. Советник Цотт выслушал этот залп не поморщившись, даже кивком или покачиванием головы не выразил он своего мнения.
Когда пыл его начальника улегся, Цотт сказал: – Итак, господин обергруппенфюрер, перед нами автор открыток: это простой, малообразованный человек, он в своей жизни писал немного, и ему довольно трудно выражаться письменно. Он вероятно холостяк или вдовец, и живет в квартире совершенно один, иначе, в течение двух лет, его наверняка застигла бы за этой работой какая-нибудь женщина или квартирная хозяйка. То, что не возникло никаких слухов о нем, – хотя, как известно, в районе севернее от Александерплац очень много ходило разговоров об этих открытках, – доказывает, что никто не видел его пишущим. Он должен жить в абсолютном одиночестве. Это, вероятно, пожилой человек, – более молодому такое занятие без осязаемых результатов давно бы наскучило, и он давно придумал бы что-нибудь другое. Нет у него также и радио…
– Хорошо, хорошо, господин советник, – нетерпеливо прервал его Праль. – Все это давно и в тех же словах я слышал от идиота Эшериха. Мне нужны новые подробности, факты, дающие мне возможность задержать этого молодца. Я вижу, у вас тут какая-то таблица. Что за таблица?
– В эту таблицу, – ответил советник, не подавая и виду, как жестоко Праль его оскорбил, заявив, что все глубокомысленные выводы Цотта уже были предвосхищены Эшерихом, – в эту таблицу занесены все даты нахождения открыток. На сегодня зарегистрировано двести тридцать три открытки и десять писем. Если мы вдумаемся в даты, то придем к следующему выводу: после восьми вечера и до десяти утра не было подброшено ни одной открытки…
– Но ведь это же ясно как апельсин! – воскликнул обергруппенфюрер. – Ведь подъезды же заперты в эти часы! Чтобы узнать это, мне вовсе не нужны таблицы!
– Одну минутку, прошу вас! – сказал Цотт, и в его голосе, наконец, послышалось раздражение. – Я еще не кончил; кстати, подъезды в домах отпираются вовсе не в десять, а уже в семь, а иногда и в шесть часов утра. Итак, я продолжаю. Открытки подбрасывались между девятью и двенадцатью утра. Ни одна не была положена между двенадцатью и четырнадцатью, откуда следует, что пишущий открытки и разносящий их – а это несомненно одно и то же лицо – регулярно между двенадцатью и четырнадцатью обедает и что работает он или ночью или во второй половине дня. Если мы возьмем любое из мест, где найдена такая открытка, хотя бы Алекс, и установим, что она была подброшена в одиннадцать пятнадцать, и если учесть то расстояние, которое человек может пройти за сорок пять минут, и описать циркулем круг, приняв место нахождения открытки за центр – то к северу мы непременно натолкнемся на тот район, где нет флажков. Это, конечно, приблизительный расчет, ведь время, когда открытка найдена, не всегда совпадает с временем, когда она положена. Отсюда я заключаю, во-первых, что человек этот очень точен. Во-вторых, он не любит пользоваться городским транспортом. Он живет в треугольнике, который образуют Грейфсвальдер, Дан-дигер и Пренцлаурштрассе, а именно, в северном углу треугольника, возможно, что на Ходовецки, Яблонски или Кристбургерштрассе.
– Замечательно, господин советник! – сказал обергруппенфюрер, который все больше раздражался. – Мне, впрочем, помнится, что уже Эшерих называл эти улицы. Только он считал, что обыски по домам ничего не дадут. Как вы полагаете насчет обысков?
– Одну минутку, – сказал Цотт и поднял свою крошечную ручку (от протоколов и дознаний, на которых она покоилась, она как будто успела пожелтеть). – Я хотел бы точно изложить все мои данные, чтобы вы сами могли решить, насколько предлагаемые мною мероприятия целесообразны…
Перестраховывается, лисица паршивая! подумал Праль. Подожди, у меня не перестрахуешься, если придется и тебя взять в оборот, я пойду на это!
– Когда мы посмотрим далее на таблицу, – продолжал разглагольствовать советник, – то мы увидим, что все открытки были положены в будни, – интересующий нас субъект по воскресеньям сидит дома. Воскресенье – день, когда он их пишет, это подтверждается и тем, что большинство открыток найдены в понедельник и во вторник. Он всегда спешит унести из дому столь опасный материал.
Человечек с торчащим брюшком поднял палец: – Исключение составляют те девять открыток, которые найдены южнее Ноллендорфплац, они все положены в воскресенье, большинство – с перерывом в три месяца, и всегда во вторую половину дня или ранним вечером, откуда можно заключить, что там живут какие-нибудь родственники писавшего, может быть, старуха-мать, у, которой он бывает по обязанности через регулярные промежутки времени.
Советник Цотт сделал паузу и сквозь очки в золотой оправе посмотрел на обергруппенфюрера, словно ожидая одобрения.
Но тот сказал лишь: – Все это очень хорошо. Вы, разумеется, чрезвычайно проницательны. Но я не вижу, каким образом это нас двинет дальше…
– Чуть-чуть все же двинет, господин обергруппенфюрер, – возразил советник. – Я, конечно, очень осторожно и незаметно буду наводить справки в домах на указанных улицах, не живет ли там человек, отвечающий моим выводам.
– Ну, это все-таки уже кое-что! – воскликнул с облегчением обергруппенфюрер. – А еще…
– Но я, – продолжал советник, с тихим торжеством извлекая вторую карту, – я составил еще таблицу и на ней обозначил красными кругами диаметром в один километр основные точки, где были найдены открытки. Точки на Ноллендорфплац и вероятное местожительство интересующего нас субъекта остались вне кругов. Если я вгляжусь теперь в эти одиннадцать основных точек – имейте ввиду – одиннадцать, господин обергруппенфюрер, – я сделаю поразительное открытие, а именно, что все они, все, без исключения, лежат поблизости от трамвайных парков. Посмотрите сами, господин обергруппенфюрер. Вот здесь! и здесь! и там! Вот тут трамвайный парк несколько вправо, почти вне круга, но все же на его радиусе. И потом опять здесь, как раз посередине…
Цотт смотрел на обергруппенфюрера почти умоляюще. – Это не может быть случайностью! – сказал он. – Таких случайностей для криминалиста не существует! Господин обергруппенфюрер, этот человек имеет какое-то отношение к трамваю! Иначе и быть не может! Он наверно работает там ночью, иногда, может быть, вторую половину дня. Однако он ходит не в форме, это нам известно из показаний свидетельниц, которые видели его, когда он подбрасывал открытки. Господин обергруппенфюрер, прошу вашего разрешения поставить в каждом из этих трамвайных парков по одному из наших лучших агентов. Я считаю, что такое мероприятие даст гораздо больше, чем опросы по домам. Но и то и другое, проведенное основательно, бесспорно приведет к успеху.
– Ах вы, хитрая лисица! – воскликнул обергруппенфюрер, окончательно убежденный, и так хлопнул советника по плечу, что тот присел чуть не до земли. – Ах вы, мошенник! Эта мысль насчет трамвайных парков великолепна! А Эшерих просто болван! Он должен был сообразить. Разумеется, я даю вам разрешение! Поторопитесь со всем этим и через два-три дня доложите мне, что молодца уже сцапали. Я хочу этому ослу, этому Эшериху, сам дать в морду и сказать ему, какой он осел!
И обергруппенфюрер с довольной улыбкой вышел из комнаты.
Советник, оставшись один, кашлянул. Он засел за свои таблицы, лежавшие на письменном столе, через очки покосился на дверь и еще раз кашлянул. Он ненавидел всех этих бездарных наглецов, которые только орать умеют, и особенно горячо ненавидел этого, который только что вышел из комнаты, безмозглую обезьяну, то и дело сравнивавшую его с Эшерихом: «Мне уж Эшерих говорил», или «Мне уж от Эшериха все известно, от этого осла!»
Он его шутливо похлопал по плечу, а советник не выносил ни малейшего физического прикосновения. Нет, какая наглость; впрочем, нужно набраться терпенья. Эти господа не так уж крепко сидят в седле, их крик и брань – только попытка скрыть свой страх перед неминуемой гибелью. С какой бы уверенностью и грубостью они не выступали, в душе они отлично знают, что сами ничего не могут, сами они ничто. И такому-то болвану вынужден был советник рассказать о своем великом открытии относительно трамвайных парков, человеку, который совершенно неспособен оценить проницательный ум Цотта и все же будет делить с ним плоды этого открытия! Просто мечешь бисер перед свиньями, – вечно одно и то же!
Затем, однако, советник возвращается к своим бумагам, к своим таблицам и планам. У него в голове образцовый порядок: он задвигает один ящичек и полностью выключает его содержание; он выдвигает ящик с трамвайными парками и начинает размышлять о том, какую должность может занимать автор открыток. Он звонит в дирекцию городского транспорта, в отдел личного состава, и требует, чтобы ему зачитали длиннейший список должностей всех работающих в берлинской трамвайной компании. Время от времени он делает заметки.
Он весь поглощен одной единственной мыслью: преступник должен иметь какое-то отношение к городскому трамваю. Цотт так невероятно гордится своим открытием, что был бы беспредельно огорчен, если бы к нему сейчас привели Квангеля и оказалось бы, что преступник мастер с мебельной фабрики! Советнику было бы совершенно безразлично, что автор открыток наконец пойман, ему было бы только обидно, что его замечательная теория оказалась ложной.
И поэтому, когда через два дня – обыски уже идут во всех домах и трамвайных парках – начальник полицейского участка докладывает советнику, что они, кажется, поймали автора открыток, Цотт осведомляется только о его профессии. Ему отвечают «столяр», и вопрос о нем тем самым отпадает. Он может быть только трамвайным служащим!
Разговор кончен, и вопрос о Квангеле снят. Снят раз и навсегда, и советник даже не отдает себе отчета, что участок этот на Ноллендорфплац, что сегодня воскресенье и близок вечер, и что именно на Ноллендорфплац снова найдена открытка! Даже номер участка он не берет себе на заметку. Эти идиоты вечно делают одни глупости – вопрос снят!
Мои люди уж добьются толку, завтра, самое позднее – послезавтра. А все, что полиция делает, – это обычно навоз, просто они не криминалисты!
И вот таким-то образом захваченные полицией Квангели оказываются вновь на свободе…
Отто Квангель теряет уверенность
В этот воскресный вечер Квангели молча приехали домой, молча поужинали. Фрау Анна, проявившая в нужную минуту столько мужества и решительности, пролила в кухне несколько тайных слезинок, о которых Отто не должен был знать. Сейчас, когда все уже прошло, ее охватывают страх и ужас. Ведь дело едва не кончилось бедой, еще немного, – и была бы им обоим крышка – не будь этот Миллек столь известным склочником и будь начальник участка другим человеком, ведь по всему было видно, что он этого доносчика терпеть не может. Да, еще раз кончилось благополучно, но никогда, никогда Отто не должен больше подвергать себя такой опасности.
Она входит в комнату, где муж безустали шагает взад и вперед. Огня они не зажигали, но он поднял занавески, и в окно светит луна.
Отто продолжает ходить, все еще не говоря ни слова.
– Отто. – Да?
Он останавливается и смотрит на жену, она сидит на диване, чуть видная в тусклом бледном свете, просачивающемся в комнату.
– Отто, мне кажется, нам нужно сделать перерыв. Сейчас нам не везет.
– Нельзя, – отвечает он. – Нельзя, Анна. Это бросится в глаза, если вдруг не будет открыток. Именно теперь, когда они нас чуть не поймали, это особенно бросится в глаза. Ведь они не такие дураки – они сразу почуят, что есть какая-то связь между нами и открытками, которых вдруг не стали больше находить. Надо продолжать, хотим мы или не хотим.
И сурово добавил: – А я и хочу!
Анна тяжело вздохнула. Она не имела мужества решительно поддержать его, хотя соглашалась, что он прав. Это не такая дорога, на которой можно останавливаться, когда вздумается. Здесь нет пути назад, нет передышек. Нужно итти все вперед и вперед.
После некоторого размышления она сказала: – Тогда позволь мне самой разносить открытки, Отто. Тебе сейчас с ними не везет.
Он гневно ответил: – Я тут не при чем, если какой-то доносчик сидит три часа у глазка. Я очень внимательно осматривался, нет ли кого, я был осторожен!
– Я не говорю, что ты был неосторожен, Отто. Я сказала только, что тебе сейчас не везет. Ты тут не при чем.
Он перевел разговор на другое: – А куда, скажи, ты дела вторую открытку? На себе спрятала?
– Нельзя было, ведь кругом были люди. Нет, Отто, я опустила ее в почтовый ящик на Ноллендорфплац, тут же в суматохе.
– В почтовый ящик? Очень хорошо. Это ты хорошо сделала, Анна. В ближайшие недели везде, где бы мы ни находились, мы будем опускать открытки в почтовые ящики, это не так привлекает внимание. Почтовые ящики – это тоже не плохо, и на почте работают не только нацисты. Да и риску меньше.
– Прошу тебя, Отто, позволь мне теперь разносить открытки, – попросила она снова.
– Ты, пожалуйста, не думай, мать, что я допустил промах, которого ты бы избежала. Это те самые случайности, которых я так боялся, против них никакая осторожность не поможет, оттого что их нельзя предвидеть. Ну, что я поделаю, если шпион три часа у глазка торчит? А ты можешь вдруг заболеть, ты можешь упасть и сломать ногу – они сейчас же обшарят твои карманы и найдут открытку! Нет, Анна, от случайностей нет защиты!
– Я бы так успокоилась, если бы ты мне поручил открытки, – начала она в третий раз.
– Я не говорю нет, Анна. Сознаюсь тебе, я вдруг потерял уверенность, мне кажется, я только и могу смотреть туда, откуда мне не грозит опасность. И как будто вокруг меня – везде, совсем рядом со мной – враги, а я не могу их увидеть.
– Ты изнервничался, Отто. Ведь это так давно продолжается. Если бы можно было хоть две-три недели не писать открыток! Впрочем, ты прав, нельзя этого, но теперь я сама буду их уносить.
– Я не говорю нет. Давай. Я не боюсь, но ты права, я нервничаю. А все из-за этих случайностей, я никогда их не учитывал. Я думал – достаточно, если делаешь дело аккуратно. Но этого мало, нужно еще, чтобы везло, Анна. Нам долго везло, а теперь, видно, счастье от нас отвернулось…
– Да ведь еще раз повезло же, – сказала она, стараясь его успокоить. – Ничего же, как видишь, с нами не случилось.
– Но они могут когда угодно опять забрать нас! Раз уже заподозрили, могут в любую минуту опять заподозрить. А все. эти проклятые родственники. Я всегда говорил, не нужны они!
– Не будь несправедливым, Отто. При чем тут Ульрих?
– Конечно, не при чем! Кто говорит? Но если бы не он, мы туда не поехали бы. Никогда не нужно привязываться к людям, Анна, от этого потом только тяжелее. А вот теперь мы на подозрении.
– Будь мы действительно на подозрении, они бы не отпустили нас, Отто.
– Чернила! – сказал он и вдруг остановился. – У нас дома еще есть чернила! Чернила, которыми я писал открытку, и такие же вот тут в пузырьке.
Он побежал в уборную и вылил чернила. Затем долго одевался.
– Куда, Отто?
– Пузырек нельзя оставлять в доме! Мы завтра раздобудем другие чернила. Сожги пока ручку, а главное – прежние открытки и почтовую бумагу, у нас еще осталась. Все это нужно сжечь! Осмотри все ящики комода. Ничего такого не должно оставаться в доме!
– Ах, Отто, но ведь нас же никто не подозревает! Все это еще успеется!
– Ничего не успеется! Делай, что тебе говорят! Все проверить, все сжечь!
Он ушел.
Когда Отто вернулся, он был спокойнее. – Я бросил пузырек в Фридрихсхайне. Ты все сожгла?
– Да!
– Все-все? Ты все пересмотрела и сожгла?
– Раз я говорю тебе, Отто!
– Ну, ладно, ладно, Анна! Но у меня опять такое чудное чувство, будто я не вижу, где на самом деле враг притаился. Будто я что-то позабыл!
Он провел рукой по лбу, задумчиво окинул взглядом комнату.
– Успокойся, Отто, ты ничего не забыл, ничего. В этой квартире ничего нет.
– А пальцы у меня не в чернилах? Ты понимаешь, на мне не должно быть даже самого маленького чернильного пятнышка, именно теперь, когда у нас совсем нет чернил.
Они еще раз произвели осмотр, и, действительно, нашли следы чернил на указательном пальце его правой руки. Анна оттерла их.
– Видишь, я же говорю, всегда найдется еще что-нибудь! Это и есть враги, которых я не вижу! Может быть, именно это чернильное пятнышко, я на него не обратил внимание, а оно все-таки мучило меня!
– Его уже нет, Отто, больше уже ничего нет, тебе нечего тревожиться.
– Слава тебе господи! Понимаешь, Анна, не боюсь я, но мне не хочется, чтобы нас слишком рано поймали! Мне хотелось бы продолжать мою работу как можно дольше. Если удастся, я хочу еще видеть, как все это рухнет. Да, мне очень хотелось бы увидеть. Ведь тут все-таки и наша капля есть.
Теперь Анна старается утешить его: – Да, ты увидишь, мы оба увидим. Ведь ничего же не случилось. Верно, нам грозила большая опасность, но… Ты говоришь – счастье отвернулось от нас? Нет, счастье не изменило нам, опасность миновала. Мы свободны.
– Да, – согласился Отто Квангель. – Мы дома, мы на свободе. Пока еще – да. И надеюсь, будем еще долго, долго…
Старый нацист Перзике
Сыщик советника Цотта, Клебс, получил задание вынюхать всю Яблонскиштрассе и накрыть там некоего одиноко живущего пожилого человека, аресту которого гестапо придавало большое значение.
В кармане у Клебса лежал список наиболее надежных членов нацистской партии из числа жильцов каждого дома, и не только переднего корпуса, но, по возможности, и флигелей; в этом списке стояла также фамилия Перзике.
Но если на Принц-Альбрехтштрассе эти поиски считались очень важными, то для сыщика Клебса это было самым обыкновенным делом. Маленький, скудно оплачиваемый и скудно питающийся, кривоногий, с нечистой кожей и гнилыми зубами, Клебс был похож на крысу, и когда он действовал, то напоминал крысу, роющуюся в грудах отбросов. Он всегда был готов взять предложенную ему булку, выклянчить стаканчик водки или папироску, и его жалобный пискливый голос становился при этом каким-то сиплым, словно несчастный начинал задыхаться.
У Перзике ему открыл старик. У него был ужасный вид, седые волосы свалялись, лицо отекло, глаза покраснели, и весь он пошатывался и покачивался, точно судно в свирепую бурю.
– Чего тебе?
– Кое-какие справочки получить, я от национал-социалистской партии.
Сыщикам было строжайше запрещено ссылаться при опросах на гестапо. Весь опрос должен был производить такое впечатление, будто просто наводятся справки относительно какого-то члена нацистской партии.
Но на старика Перзике даже этот безобидный ответ относительно «справочек» подействовал так, точно его ударили под ложечку. В его одурелом, затуманенном винными парами мозгу на миг вспыхнул какой-то проблеск сознания, а вместе с сознанием – и страх. Все же он сделал над собой усилие и сказал: – Входи!
Крыса молча последовала за ним. Она рассматривала старика живыми острыми глазками. Ничто не могло ускользнуть от нее.
В комнате царил хаос. Опрокинутые стулья, поваленные бутылки, – вытекшая из их горлышек водка стояла на полу вонючими лужами; тут же скомканное одеяло, сорванная со стола скатерть. Под зеркалом, с сетью трещин от удара, груда осколков. Одна штора сдернута, другая тоже сорвана. И повсюду окурки, окурки и надорванные пачки табаку и папирос.
Воровские пальцы сыщика Клебса задергались. Охотнее всего он начал бы сейчас же тащить и хапать: водку, папиросы, табак, деньги и вон те карманные часы, что свисают из жилета, перекинутого через спинку стула. Но сейчас он был только посланцем гестапо или национал-социалистской партии. Поэтому он честно уселся на табуретку и весело пискнул: – Вот уж где и попить и покурить можно! Богато живешь, Перзике!
Старик посмотрел на него тяжелым и мутным взглядом. Затем сразу двинул к нему через весь стол початую бутылку водки, – Клебс едва успел подхватить ее, иначе она бы опрокинулась.
– Поищи себе папиросу! – пробормотал Перзике и окинул взглядом комнату. – Наверно тут где-нибудь папиросы валяются. – И добавил, едва ворочая языком: – А уж огоньку у меня нет.
– Да ты не беспокойся, Перзике! – успокоительно засипел Клебс. – Я уж найду, что мне нужно. У тебя в кухне наверняка газ есть и зажигалка для газа.
Он вел себя так, словно они давным-давно знакомы. Словно они закадычные друзья. Нисколько не смущаясь, он начал с того, что заковылял на своих кривых ногах в кухню, – там царил еще больший беспорядок, – побитая посуда, поваленная мебель, – действительно отыскал среди всего этого зажигалку для газа и зажег ее.
Он уже успел сунуть в карман три вскрытых пачки папирос. Одна из них, правда, намокла в луже водки, но ее можно высушить. Возвращаясь в столовую, Клебс заглянул в две остальных комнаты, всюду царил хаос и разрушение. Как Клебс и предполагал, старик был один в квартире. Сыщик радостно потер руки и оскалился, показав желто-коричневые зубы. Да, тут еще кой-чем можно будет разжиться, не только глотком водки да пачкой папирос!
Старик Перзике все еще сидел на том же стуле. Однако хитрый Клебс сразу же заметил, что тот без него, видимо, вставал, ибо сейчас перед ним стояла полная бутылка водки, которой до сих пор Клебс не видел.
Значит, еще где-нибудь запас есть. Это мы выясним!..
Клебс, самодовольно пискнув, сел на стул, пустил старику в лицо клубы табачного дыма, сделал глоток из бутылки и спросил с невинным видом: – Ну, что у тебя на сердце, Перзике? Выкладывай-ка, старикан, облегчи душу! Да только живо, не то сразу же под расстрел.
При этих словах старик задрожал. Он не мог уловить смысл того, что сказал посетитель. Он понял только, что его расстреляют.
– Нет, нет! – испуганно забормотал он. – Не надо стрелять, не надо стрелять! Вот приедет Бальдур, Баль-дур все уладит.
Крыса решила пока не уточнять, кто такой Бальдур, этот все улаживающий Бальдур. – Да, если только все это можно уладить, Перзике! – сказал Клебс осторожно.
Он взглянул на старика, который, казалось, угрюмо и злобно вперился в него. – Ну, что ж, если Бальдур приедет… – заметил он примирительно.
Старик все так же молча смотрел на него в упор. Вдруг, в одну из тех минут просветления, которые время от времени наступают у человека, пьяного в течение многих дней, он сказал ясно и членораздельно: – Да вы, собственно, кто? Чего вы хотите от меня? Я же вас совсем не знаю.
Крыса с опаской посмотрела на столь решительно очнувшегося хозяина. В этой стадии пьяницы иногда буянят и дерутся, Клебс же был такой хлипкий и, кроме того, трус, а по старику Перзике даже сейчас, когда он находился в состоянии полною распада, было видно, что он подарил своему фюреру двух бравых эсэсовцев и одного питомца «Напола».
Клебс сказал, возвращаясь к основному вопросу: – Я же вам объяснил, господин Перзике. Вы, может, не поняли. Моя фамилия Клебс, я к вам от национал-социалистской партии, мне нужны кое-какие справки…
Кулак Перзике с громом обрушился на стол. Качнулись обе бутылки, и Клебс едва успел подхватить их.
– Как ты смеешь, собака, – заревел Перзике, – говорить, будто я не понял? Ты что же – умней меня, что ли, вонючка? В моем собственном доме, за моим собственным столом смеешь говорить мне, будто я не понимаю, что ты несешь? Скотина вонючая, сволочь!
– Нет, нет, нет, господин Перзике! – засипела крыса, стараясь успокоить его. – Я не то хотел сказать. Тут маленькое недоразумение. Давайте все дружно да мирно обговорим. Всегда нужно спокойненько – ведь мы старые члены нашей партии!
– Где твое удостоверение? Как это ты заявляешься ко мне в мой дом и не предъявляешь удостоверения?. Ты знаешь – это запрещено.
Но этим Клебса нельзя было запугать: гестапо снабдило его превосходными, полноценными, безукоризненными удостоверениями.
– Вот, господин Перзике, ознакомьтесь со всем этим спокойненько. Все в порядке. Я уполномочен собрать сведения, и вы должны мне в этом деле помочь, если можете!
Старик мутным взглядом посмотрел на удостоверения, которые тот протянул ему. Клебс остерегался выпускать их из рук. Буквы расплывались перед глазами старика, он неуклюже потыкал пальцем в бумаги: – Это вы самый и есть?
– Да вы взгляните сюда, господин Перзике. Все говорят, что я на карточке страшно похож! – И хвастливо добавил: – Но только в жизни я будто бы кажусь на десять лет моложе. Не знаю, я не хвастун. Я никогда даже и не смотрюсь в зеркало!
– Убери, – проревел бывший трактирщик, – не желаю я сейчас читать! Садись, пей водку, кури, только веди себя смирно. Мне нужно все это еще обдумать.
Крыса Клебс сделала то, что ей было приказано, при этом она внимательно наблюдала за своим собеседником, которым, видимо, снова овладевал хмель.
Да, голова у старика Перзике, тоже сделавшего большой глоток из своей бутылки, снова начала туманиться, его неудержимо влекло обратно в водоворот опьянения, и то, что он называл «обдумыванием», было просто беспомощными попытками что-то сообразить, поисками чего-то, что от него давно ускользнуло. Он даже не знал, чего ищет.
Он очутился в печальном положении, этот старик. Сначала первого сына угнали в Голландию, затем второго в Польшу. Бальдура послали в «Напола», честолюбивый мальчишка достиг своей цели! Он был принят в число «лучших сынов германской нации», он теперь ученик самого фюрера. И он усердно учился, учился властвовать, но не над собой, а над всеми другими людьми, не сумевшими пойти так далеко, как он.
Отец остался только с женой и дочерью. Он и раньше любил заглядывать в рюмку и был самым усердным клиентом своего прогоревшего трактирчика. Когда сыновья уехали и, главное, когда Бальдур уже не мог присматривать за ним, Перзике запил по-настоящему, запил беспробудно. Жену сначала тоска взяла в этом мужском хозяйстве, где она была только ничтожной, робкой и плаксивой служанкой и где с ней всегда дурно обращались; затем ей стало страшно – откуда муж берет столько денег на водку? К этому прибавился страх перед вечными угрозами и обидами, которые ей наносил пьяный старик, – и она, в конце концов, бежала тайком к родным, оставив отца на руках у дочери.
Дочь, беспутное созданье, прошедшая через Союз германских девушек, сама бывшая одно время руководительницей в этом союзе, не имела ни малейшего желания убирать за стариком и еще терпеть за это свинское обращение. Благодаря ее связям, ей удалось устроиться надзирательницей в женском концлагере Равенсбрук, и она предпочла, с помощью верховой плетки и злых овчарок, подгонять старух, никогда в своей жизни физическим трудом не занимавшихся, заставляя их работать свыше сил.
Отец, оставшись совершенно один, все больше опускался. На службе он сказался больным, никто не заботился о его обеде, и он поддерживал себя только алкоголем. В первые дни он еще, время от времени, забирал хлеб на свои талоны, но талоны он потом потерял или их украли, и Перзике вот уже много дней ничего не ел.
В прошлую ночь ему стало очень худо, это он помнил. Но он не помнил, как разбушевался, бил посуду, опрокидывал шкафы, как он в мучительном ужасе видел повсюду преследовавших его людей. Квангели и советник Фром долго стояли у его двери и звонили, звонили. Но он не шевельнулся, он ни за что бы не отпер своим преследователям. Там, за дверью, несомненно стояли люди, подосланные из его бюро, они хотят потребовать у него отчета относительно состояния кассы, а в кассе нехватает свыше трех тысяч марок, а может быть, и шести тысяч – даже в самые трезвые минуты он не мог бы сказать точно.
Старик Фром спокойно заметил: – Предоставим ему бушевать. Меня это мало интересует…
Обычно столь приветливое, чаще всего – слегка насмешливое лицо его стало очень холодным. Господин советник снова спустился к себе.
А Отто Квангель, который терпеть не мог, чтобы его впутывали в чужие дела, тоже заявил: – Зачем мы будем вмешиваться? Только одни хлопоты! Ты слышишь, Анна, он пьян как стелька! Потом утихомирится.
По Перзике, который едва ли помнил обо всем этом па следующий день, Перзике не утихомирился. Утром ему стало нехорошо, у него сделалась такая дрожь во всем теле, что он едва мог поднести ко рту горлышко бутылки, но чем больше он пил, тем тише становилась дрожь, и меньше страх, который все еще находил на него приступами. В конце концов, осталось только мучившее его смутное чувство, что он что-то забыл и непременно должен вспомнить.
И вот теперь против него сидела крыса, терпеливая, хитрая, жадная. Крысе некуда было торопиться, она увидела свое счастье и твердо решила взять его. Крыса Клебс вовсе не спешила к господину советнику Цотту со своим донесением. Ему всегда можно что-нибудь накрутить, отчего вышла задержка. Ведь перед Клебсом открылись такие возможности, которые нельзя упускать.
И он действительно не упустил их, этот Клебс! Старик Перзике все глубже погружался в хмель, и хотя был в состоянии уже только лепетать, но и такой лепет имел свою цену. Через час Клебс знал решительно все, что ему необходимо было знать о растрате старика и о том, где бутылки с водкой и папиросы, а остаток денег уже был у него в кармане.