Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
Теперь крыса – давно уже лучший друг Перзике. Она уложила его в постель, и когда старик рычит, Клебс бежит к нему и дает ему столько водки, сколько тот захочет, лишь бы он перестал рычать. Тем временем крыса торопливо засовывает в два чемодана все, что ей кажется заслуживающим внимания. Дорогое камчатное столовое белье покойной Розенталь снова меняет владельца, и опять-таки не вполне законно.
Затем Клебс вливает в старика еще одну основательную порцию водки, берет чемоданы и выскальзывает из квартиры.
Когда он открывает входную дверь, ему навстречу выступает костлявый верзила с угрюмым лицом и спрашивает: – Что вы делаете в квартире Перзике? Что это вы тут вытаскиваете? Вы же пришли без всяких чемоданов! Ну, скоро, что ли? Или хотите со мной в полицию прогуляться?
– Прошу вас, зайдите сюда, – смиренно сипит, крыса. – Я старый друг господина Перзике и товарищ по партии фюрера. Он вам подтвердит это. Вы ведь управляющий домом, да? Господин управляющий, дело в том, что мой друг Перзике очень болен…
У Боркхаузена в третий раз сорвалось
Они уселись в разгромленной столовой; теперь «управляющий» сидел на месте крысы, а Клебс – на стуле Перзике. Нет, старик Перзике ничего не мог объяснить, но та уверенность, с какой Клебс ходил по квартире, то спокойствие, с каким он обращался к старику и давал ему пить, все ж заставили «управляющего» насторожиться.
Наконец Клебс извлек засаленный бумажник, сшитый из набойки, которая некогда была черной, а теперь отливала на кантах рыжизной. Он сказал: – Может быть, господин управляющий разрешит мне предъявить мои документы? Все в порядке, национал-социалистская партия поручила мне…
Однако его собеседник отстранил бумаги, от водки он тоже отказался, только папиросу взял. Нет, спасибо, лучше он не будет пить, он слишком хорошо помнит, как там, наверху, у Розенталъши, Энно Клуге сорвал ему чудное дельце из-за дурацкого коньяка. Еще раз он так не промахнется! Боркхаузен, ибо это не кто иной, как Боркхаузен, сидит на стуле в роли управляющего и напряженно обдумывает, как ему лучше взяться за Клебса. Ведь он сразу раскусил этого субъекта, и действительно ли тот друг Перзике и действительно ли сидит здесь по поручению своей партии – неважно: негодяй решил заняться грабежом. И в чемоданах у него, конечно, краденое добро. Иначе бы не испугался он так при виде Боркхаузена, иначе не был бы и сейчас так боязлив и предупредителен. Если у человека честные намерения, никогда не будет он пресмыкаться перед другим, это Боркхаузен прекрасно знает по собственному опыту.
– Может быть, все-таки разрешите стаканчик, господин управляющий?
– Нет! – Боркхаузен почти рявкает. – Заткнитесь, мне еще нужно кое-что сообразить…
Крыса съежилась и замолчала.
Этот год был для Боркхаузена очень тяжел. Тех двух тысяч, которые ему перевела фрау Гэберле, он тоже не получил. Почта, в ответ на его просьбу о переводе этих денег, сообщила ему, что они изъяты гестапо, так как получены преступным путем, и пусть он свяжется с гестапо. Нет, Боркхаузен не связался с гестапо. Он не желал больше иметь никакого дела с этим бесчестным Эшерихом, и Эшерих больше никогда не посылал за Боркхаузеном.
Итак, все провалилось; но еще хуже было то, что Куно-Дитер совсем не вернулся домой. Сначала Боркхаузен все еще повторял про себя: «Ну, подожди у меня! Только покажись!» рисовал себе картины порки и грубо обрывал Отти, когда она со страхом спрашивала, куда делся ее любимчик.
Однако, неделя шла за неделей, и без Куно-Дитера его положение дома сделалось почти нестерпимым. Отти стала просто ведьмой и превратила его жизнь в сущий ад. Ему было, в конце концов, все равно, пусть парень хоть совсем не возвращается, тем лучше: одним обжорой на его шее меньше… Но Отти просто как бешеная становилась от беспокойства за своего любимца, казалось, она и дня не может прожить без Куно-Дитера, а раньше она ведь и по отношению к нему не скупилась на брань и побои.
Наконец Отти совсем рехнулась, она побежала в полицию и обвинила собственного мужа в убийстве сына! А с такими людьми, как Боркхаузен, в полиции не церемонятся. Репутацией он там пользовался неважной и даже, можно сказать, самой дурной, и его тотчас же привлекли к уголовному суду.
Пять с половиной месяцев отсидел он, пришлось усердно клеить пакеты и щипать пеньку, а не то урезывали паек, которого и так нехватало. Но хуже всего были ночи, когда начинались воздушные налеты. Боркхаузен отчаянно боялся воздушных налетов. Он видел раз одну женщину в Шэнхаузераллэ: в нее попала зажигательная бомба. До самой смерти не забудет Боркхаузен этого зрелища.
Итак, он ужасно боялся самолетов. А когда стрекотанье моторов раздавалось все ближе и весь воздух наполнялся гуденьем, а затем падали первые бомбы 23* 355 и стены его камеры озарялись багровыми вспышками и отсветами близких пожаров, – нет, они не выпускали заключенных из камер, они не пускали их в убежище, где сами сидели в безопасности, эти проклятые живодеры! В такие ночи по всему огромному зданию распространялась истерика, заключенные цеплялись за решетки окон и кричали, – о, как они кричали! И Боркхаузен тоже кричал вместе с ними. Он выл как животное, сначала он прятал голову под одеяло, затем бился головой об дверь камеры, теменем вперед бросался он на дверь с разбега, пока, наконец, оглушенный, не валился на пол. Это было для него тем наркозом, который помогал ему выносить такие ночи.
После двух с половиной месяцев предварительного заключения он вернулся домой не слишком дружелюбно настроенный. Разумеется, его ни в чем не удалось обвинить, но он мог бы не мучиться эти два с половиной месяца, а все из-за Отти, из-за этой гадины! Он теперь так и обходился с ней, как с гадиной, небось она в его квартире без него недурно проводила время со своими дружками (она аккуратно вносила квартирную плату), тогда как он щипал пеньку и чуть с ума не сходил от страха.
Отныне в боркхуазеновской квартире побои сыпались градом. Чуть что – Боркхаузен начинал драться; какой бы предмет он ни держал в руке, он запускал им в морду гадины, проклятой, которая такую беду навлекла на него!
Однако и Отти заняла оборону. Никогда не было для него дома ни готовой пищи, ни денег, ни папирос. Когда он бил ее, она так кричала, что сбегались жильцы, и все брали ее сторону против Боркхаузена, хотя отлично знали, что она просто-напросто подлая шлюха. И вот однажды, когда он стал целыми прядями вырывать ей волосы из головы, она сделала самую ужасную низость, то есть просто смылась вчистую, бросила его с четырьмя сорванцами на руках, из которых ни одного он не мог считать наверняка своим ребенком. Пришлось Боркхаузену поступить на работу, иначе они бы все с голоду подохли, и все хозяйство свалилось на десятилетнюю Паулу.
Невеселый был год, ничего не скажешь – сволочной! А тут еще эта гложущая ненависть к Перзике, которому он не мог да и не смел напакостить, бессильная ярость и зависть, когда в доме стало известно, что Бальдур поступил в «Напола», и наконец, проблеск слабой, хилой надежды, когда он узнал о беспробудном пьянстве старика Перзике, надежды на то, что, может быть… может быть, все-таки…
И вот он сидит в квартире Перзике – вон под окошком на столике радиоприемник, который Бальдур спер из квартиры Розенталь. Боркхаузен теперь у цели, и весь вопрос только в том, как бы ему половчее отделаться от этого клопа.
Глаза Боркхаузена вспыхивают, когда он рисует себе, как взбесился бы Бальдур, если бы увидел, что Боркхаузен сидит вот тут за их столом! Он, конечно, хитер, этот Бальдур, нечего говорить, а все-таки еще недостаточно хитер. Терпеньем иной раз больше возьмешь, чем хитростью. И вдруг Боркхаузену приходит на память, как этот самый Бальдур хотел подвести его и Энно, когда они вломились в квартиру Розентальши, то есть, конечно, это не было настоящей кражей со взломом, все было сговорено…
Выставив нижнюю губу, Боркхаузен созерцает своего собеседника, который, кажется, во время столь продолжительного молчания совсем изнервничался. Он говорит: – Да, так покажите мне, что у вас там в чемоданах!
– Знаете, – крыса пытается оказать сопротивление, – по-моему, вы слишком много на себя берете! Если мне мой друг, господин Перзике разрешил – хоть вы и управляющий, а таких прав вам не дано…
– Ах, перестаньте трепаться! – сказал Боркхаузен. – Или вы мне сию минуту покажете, что у вас там в чемоданах, или мы сейчас же отправляемся в полицию.
– Мне это хоть и ни к чему, – заявила крыса, – но я, так и быть, покажу вам. С полицией такая волынка, а мой товарищ очень тяжело болен, и, может быть, долго еще не сможет подтвердить, что я чистую правду говорю…
– Живо! Живо! Открыть! – внезапно вскидывается Боркхаузен, он не утерпел и все-таки приложился к бутылке.
Крыса Клебс смотрит на него, но тут на лице шпика появляется хитрая усмешка. «Живо! Живо! Открыть!» – этим Боркхаузен выдал свою жадность. Выдал и то, что он вовсе не управляющий, а если и управляющий, то такой, который готов пойти на бесчестное дело.
– Ну, что ж, дорогой, – вдруг спрашивает крыса совсем другим тоном, – пополам, что ли?
И тут же удар кулаком сбивает его с ног. Чтоб вернее было, Боркхаузен еще два, три раза наносит ему удары ножкой от стула. Так, этот теперь по крайней мере час не пикнет!
Тогда Боркхаузен принимается укладывать, перекладывать. Опять бывшее белье Розенталь меняет своего владельца. Боркхаузен работает быстро и совершенно спокойно. Уж на этот раз никто не встанет между ним и удачей. Он всем готов рискнуть, даже своей головой. Еще раз он не даст себя обставить.
Но когда потом, четверть часа спустя, Боркхаузен вышел из квартиры, схватка между ним и двумя полицейскими была делом нескольких секунд. Немножко топота и возни, и Боркхаузен был усмирен и связан.
– Так! – сказал с удовлетворением отставной советник апелляционного суда Фром, – полагаю, что вашей деятельности в этом доме навсегда конец, господин Боркхаузен. Я не забуду отдать ваших детей в попечительство. Но это вас, вероятно, не очень интересует. Так, господа, а теперь нам еще нужно зайти в квартиру. Я надеюсь, что с этим крысенком, который перед вами поднялся туда, вы обошлись не слишком свирепо. И потом мы найдем там еще господина Перзике, господин вахмистр, сегодня ночью у него был приступ белой горячки.
Интермедия: Деревенская идиллия
Бывший почтальон Эва Клуге работает на картофельном поле, совсем так, как мечтала когда-то. Для раннего лета день выдался прекрасный, почти жаркий, небо ослепительно синее, и здесь на полянке, у самого леса, ветра почти нет. Вскапывая землю, фрау Эва Клуге постепенно скинула всю лишнюю одежду; на ней осталась только юбка да блузка. Ее крепкие голые ноги, лицо и руки покрыты золотистым загаром.
Мотыга все время попадает то на лебеду, то на дикую редьку, чертополох и пырейник – работа подвигается медленно, поле изрядно засорено. Когда мотыга попадает на камень, раздается певучий серебряный звон – очень приятный для слуха. Неподалеку от опушки леса фрау Эва натыкается на целую ложбинку малинового иван-чая – место сыроватое, картофель тут растет плохо, и иван-чай его забивает. Ей, собственно, хотелось бы позавтракать, да и по солнцу видно, что уже время, но она решает сперва уничтожить сорняк, а потом отдохнуть. Она усердно орудует мотыгой, губы ее крепко сжаты. Здесь, в деревне, она научилась ненавидеть сорняки, эту нечисть, и теперь беспощадно истребляет их.
Но хотя рот фрау Эвы плотно сжат, глаза ее ясны и спокойны. Во взгляде нет той суровости и озабоченности, как два года назад во времена ее берлинской жизни. Она успокоилась, она справилась с горем. Она знает, что Энно умер, фрау Геш написала ей об этом из Берлина. Знает, что потеряла обоих сыновей: Макс убит в России, а Карлеман давно потерян для нее. Ей неполных сорок пять лет, жизнь еще далеко не кончена, она не отчаивается, она работает. Она не хочет зря промаяться оставшиеся ей годы, она хочет что-то делать.
Есть у нее и маленькая радость – ежевечерние встречи с помощником сельского учителя. «Настоящий» учитель, Швох, ярый нацист, подленький кляузник и доносчик, сотни раз со слезами на глазах уверял, что он рвется на фронт, а ему, как это ни тяжко, приходится по приказу фюрера оставаться на своем посту. И вот «настоящий» учитель Швох, невзирая на врачебные свидетельства, все же был взят в армию. Случилось это с полгода назад. Но видимо путь на фронт оказался чересчур труден для этого ретивого вояки: учитель Швох по сию пору застрял в каком-то казначейском управлении, где он числится писцом. Фрау Швох частенько ездит к мужу, нагруженная салом и ветчиной, и, очевидно, муж вкушает эти жирные блага не один. Дело выгорело, ее бравый Вальтер произведен в унтер-офицеры, сообщила фрау Швох, вернувшись из своей последней жировой экспедиции. А между тем, по приказу фюрера, производство в чин допускается только в действующей армии. Однако на пламенных приверженцев нацистской партии, да еще с ветчиной и салом, подобные приказы фюрера, конечно, не распространяются.
Но фрау Клуге это не трогает. С тех пор как она вышла из их партии, она прекрасно во всем разбирается. Дело в том, что она побывала в Берлине; когда к ней вернулось душевное равновесие, она поехала в Берлин, явилась на почтамт и предстала перед нацистским судом. Это были дни отнюдь не из приятных, на нее орали, ей грозили, а во время пятидневного ареста даже один раз избили. Она была на волосок от концлагеря, но пока что ее оставили в покое. Все равно она враг государства – и ей еще покажут, чем это пахнет.
Эва Клуге ликвидировала свое хозяйство. Кое-что пришлось продать, в деревне ей дали комнату, и зажила она самостоятельно. Она работала не только на зятя, который норовил не платить ей денег, а разве лишь, на худой конец, кормить ее; она рада была подсобить в любом крестьянском хозяйстве. Она помогала не только в иоле или во дворе, но и бралась ухаживать за больными, шить, садовничать, стричь овец. У нее были золотые руки. Казалось, будто она вспоминает давно забытое дело, а не учится чему-то новому. Видно, крестьянская работа была у нее в крови.
Однако тихая, очень скромная и, главное, мирная жизнь, которую она создала себе на развалинах былого, осветилась и согрелась по-настоящему только присутствием помощника учителя Киншепера. Киншепер был высокий, несколько сутулый человек лет под шестьдесят, с седыми развевающимися волосами и очень смуглым лицом, на котором улыбались юные голубые глаза. Подобно тому как Киншепер укрощал этими улыбающимися голубыми глазами деревенских ребят и выводил их после бандитского воспитания своего предшественника на более человеческую стезю, подобно тому как он, вооружившись садовыми ножницами, проходил по деревенским садам и срезал с дикорастущих фруктовых деревьев тунеядные и засохшие ветки, прижигал карболкой ранки и язвочки – так же залечил он и раны Эвы, растворил горечь и внес в ее душу мир.
И не то, чтобы он много говорил на эти темы, Киншепер не был красноречив. Но когда он водил ее на свою насеку и рассказывал о жизни пчел, которых страстно любил, когда он вечерами бродил с ней по полям и показывал, как плохо возделана почва и как мало надо труда, чтобы сделать ее плодороднее, когда он ухаживал за телящейся коровой или поправлял, по собственному почину, чужой забор, когда он сидел за органом и тихонько играл только для нее и для себя, когда она видела, что повсюду он приносит с собой покой и порядок, то это успокаивало ее лучше всяких ободряющих слов. Человек доживает свою жизнь в годы ненависти, слез и крови, а у самого совесть чиста и спокойна.
Жена учителя Швоха, еще более рьяная нацистка, чем ее неукротимый вояка-муж, конечно, сразу же возненавидела Киншепера и делала ему всяческие пакости, какие только мог изобрести ее злобный ум. Она обязана была предоставить заместителю мужа квартиру и стол, но она делала все от нее зависящее, чтобы Киншепер не успевал позавтракать до начала занятий в школе, чтобы еда его всегда пригорала, а комната никогда не убиралась.
Однако против его веселой невозмутимости она была бессильна. Как бы она ни горячилась, ни злобствовала, ни бушевала, какие бы гадости ни говорила, сколько бы ни подслушивала у двери класса, а потом доносила на него школьному совету, – он неизменно говорил с ней, как с непослушным ребенком, который со временем сам пожалеет о своих пакостях. В конце концов, Киншепер стал столоваться у фрау Эвы Клуге, переехал в деревню, и жирная злючка Швох могла воевать с ним только на расстоянии.
Ни фрау Эва Клуге, ни седой учитель Киншепер не помнили, как впервые заговорили о том, что им хорошо бы пожениться. А может быть, они и не говорили вовсе. Это вышло как-то само собой. Да они и не спешили – когда-нибудь и как-нибудь дело дойдет до этого. Просто два стареющих человека не хотели коротать век в одиночестве. Детей больше не надо – при одной мысли о детях фрау Эва содрогалась. Ей нужна дружба, взаимопонимание в любви и, главное, доверие. В своем первом браке она никогда не знала доверия, и руководить всегда должна была она, а теперь, на последнем этапе жизни, она доверчиво отдает себя чужому руководству. Когда вокруг нее сгустился мрак, когда она дошла до полного отчаяния, сквозь тучи вдруг проглянуло солнце.
С иван-чаем она разделалась, на первый раз он истреблен. Конечно, он снова прорастет, ведь это такой сорняк, который нужно при вспашке вырывать из рыхлой земли, иначе малейший кусочек корня снова даст ростки. Но фрау Эва запомнила это местечко, она будет приходить до тех пор, пока от иван-чая не останется и следа.
Сейчас ей совсем не худо бы позазтракать, давно пора, и желудок настоятельно этого требует. Но вот она оглядывается на оставленный в тени, у опушки леса, хлеб и бутылку кофе и видит, что сегодня ей завтракать не суждено, сегодня ее желудку придется замолчать. К ее завтраку подобрался парнишка лет четырнадцати, невероятно оборванный и грязный, он так жадно глотает ее хлеб, как будто у него давно не было во рту ни крошки.
Мальчик до того занят едой, что даже не слышит, как мотыга на поле затихает. Только когда женщина подходит к нему вплотную, он вздрагивает и устремляет на нее большие синие глаза из-под всклокоченной копны светлых волос. Хотя парнишка уличен в воровстве и бегство уже невозможно, взгляд его не выражает ни страха, ни раскаяния, скорей дерзкий вызов.
В последние месяцы деревня, а с нею и фрау Клуге, привыкла к таким ребятам; налеты на Берлин все учащались, и населению было предложено рассылать детей по деревням. Вся провинция наводнена берлинской детворой. Но странно, некоторые ребята никак не могли свыкнуться с тихой деревенской жизнью. Здесь был покой, мирный сон по ночам, да и питались здесь лучше, но они не выдерживали, их тянуло обратно в большой город, И они пускались в путь, босые, без денег, питались подаянием, скрывались от сельской полиции и безошибочно находили дорогу назад в город, где почти каждую ночь пылали пожары. Их ловили, отсылали обратно в деревенскую общину, но, едва подкормившись, они убегали опять.
И этот мальчуган с дерзким взглядом, поедавший завтрак фрау Эвы, повидимому, давно был в пути. Фрау, Эва не помнила, чтобы ей случалось видеть до такой степени оборванное и грязное существо. В волосах у него торчала солома, а в ушах хоть огород разводи.
– Что – вкусно? – спросила фрау Эва.
– Ясно! – сказал он, и уже одно это слово выдало его берлинское происхождение. Он взглянул на нее. – Драться хочешь? – спросил он.
– Нет, – ответила она, – Ешь себе спокойно. Я обойдусь разок и без завтрака, а ты видно проголодался.
– Ясно! – опять сказал он. – А потом отпустишь? – Может быть, – ответила она. – А может, лучше я тебя сперва помою и почищу? А может, я найду для тебя целые штаны?
– Незачем! – заявил он решительно. – Я загоню их, как только лопать захочется. Сколько я всего загнал за год! Штанов пар пятнадцать! И башмаков десять пар! – Он задорно взглянул на нее.
– Зачем ты мне все это рассказываешь? – спросила она. – Тебе же выгоднее было бы попросту взять штаны.
– Сам не знаю, – сказал он. – Ты вот меня не облаяла, когда я умял твой хлеб. По-моему, лаяться вообще глупо.
– Значит, ты уже год бродяжничаешь?
– Нет, тут я призагнул. Зиму я кое-как прокрутился. У одного кабатчика. Свиней кормил, мыл пивные стаканы, все делал. Хорошее было времечко, – проговорил он мечтательно. – Кабатчик потешный был хрыч. С утра ходил пьяный, а со мной говорил как будто мы пара, по годам и вообще. У него я и водочку потягивать стал и курить научился. А ты пьешь водку?
Фрау Клуге отложила обсуждение вопроса о том, рекомендуется ли четырнадцатилетним ребятам пить водку.
– А ты все-таки убежал оттуда? Хочешь вернуться в Берлин?
– Ну, нет, – ответил мальчик. – К своим я больше не пойду. Чего я там не видал.
– Но твои родители будут беспокоиться, они ведь не знают, где ты!
– Подумаешь! Да они рады, что отделались от меня!
– Кто твой отец?
– Он? Да что хочешь. Он и кот, и шпик, и сопрет тебе, что плохо лежит. Только он растяпа, редко на что толковое нападает.
– Так, – сказала фрау Клуге, и голос ее зазвучал несколько суровей. – А что мать твоя на это говорит?
– Мать? А что ей говорить? Сама-то она шлюха. Бац! Несмотря на обещание фрау Клуге, затрещина не миновала его.
– Как тебе не стыдно так говорить о, своей матери? Безобразник ты этакий!
Мальчишка невозмутимо потер щеку.
– Здорово дала, – констатировал он. – Одной такой за глаза хватит.
– Не смей так говорить о матери! Понимаешь? – сказала она сердито.
– Почему? – спросил он и расположился поудобней. Он наелся досыта и теперь благодушно поглядывал на щедрую хозяйку. – Почему не говорить? Когда она и есть шлюха. И сама так говорит: не ходила бы я на улицу, все вы с голоду бы подохли! Нас пятеро, и все от разных. У моего, говорят, имение в Померании. Я, собственно, и собирался к нему, поглядеть, что за тип. Думаю – интересный фрукт. Куно-Дитер зовут его. На свете, должно быть, не много людей с таким имечком, уж я бы нашел его…
– Куно-Дитер, – сказала фрау Клуге. – Значит, и тебя зовут Куно-Дитер?
– Говори просто Куно, Дитера я тебе дарю!
– Ну, ладно, Куно, скажи мне, в какую общину ты был эвакуирован? Как называется деревня, куда ты приехал поездом?
– Да никто меня не эвакуировал. Просто удрал от своих! – Он лежал теперь на боку, грязная щека покоилась на такой же грязной руке. При этом он лениво посматривал на фрау Клуге, явно расположенный к беседе. – Рассказать тебе все, как было? Давно уж, с год назад, этот самый так называемый папаша нагрел меня на пятьдесят марок, да еще меня же и отлупил. Ну, тогда я привел своих дружков, то есть не то, чтобы дружков, а так, ребят постарше, и вот все мы навалились на него и здорово отдубасили. Таких учить надо, пусть знает, что не всегда маленьким от больших страдать. И еще мы выгребли у него из кармана все деньги. Сколько там было – не знаю, старшие делили. Мне досталось всего двадцать марок. А потом они мне сказали: сматывайся поскорей, пока твой старик не избил тебя до смерти и не запихнул в приют. Валяй в деревню к крестьянам. Вот я и махнул в деревню к крестьянам. И жилось мне тут очень-даже неплохо, прямо надо сказать!
Он замолчал и снова посмотрел на нее.
Ома смотрела на него и думала о Карлемане. Через три года этот будет вторым Карлеманом, без любви, без игры, без стремлений, будет думать только о себе.
– Как ты считаешь, Куно, что из тебя выйдет? – спросила она и прибавила: – Верно хочешь пойти в эсэсовцы или штурмовики?
– К этим-то? – протянул он. – Нет, дудки! Эти хуже отца. Только и знают, что ругаются и командуют! Нет уж, туда меня, не заманишь, спасибочки!
– А, может, тебе понравится командовать другими?
– Ну, нет, это мне тоже не подходит. Слушай-ка, как тебя звать?
– Эва, Эва Клуге.
– Знаешь, Эва, что мне нравится – мне нравится машина, автомобиль. Я бы все хотел знать насчет машин, как мотор работает и что в карбюраторе делается. Нет, не что делается, это я и сам знаю, а почему так делается… Вот что мне хочется узнать, только я для этого глуп, меня смолоду всегда по котелку били, вот он и треснул. Я даже правильно писать не умею!
– Ну, положим, не такой уж ты дурачок! Я уверена, писать ты скоро научишься, а потом и все про моторы узнаешь.
– Учиться? Опять ходить в школу? Дураков нет. Да и стар я для этого. У меня уже две девочки были.
Ее передернуло, но в следующее мгновение она взяла себя в руки. – А как ты думаешь, – возразила она, – мастер или техник может когда-нибудь совсем доучиться? Они все учатся и учатся: кто в университете, кто на вечерних курсах.
– Знаю! Все знаю! Все это на любом столбе написано. «Вечерние курсы для квалифицированных электротехников», – он вдруг заговорил правильным немецким языком; – «Основы электротехники».
– Вот видишь, – воскликнула фрау Эва. – А ты считаешь, что тебе поздно учиться! Значит, до конца дней хочешь остаться бродягой, зимой мыть стаканы и колоть дрова? Прекрасная жизнь! Немного она принесет тебе радости!
Он снова широко открыл глаза и смотрел на нее испытующе и вместе с тем недоверчиво.
– Ты к чему клонишь? Чтобы я вернулся к своим и ходил в Берлине в школу? Или собираешься засадить меня в приют?
– Ничего подобного! Я думаю, не взять ли тебя к себе. А тогда и сама буду с тобой заниматься и еще один мои друг.
Он попрежнему смотрел недоверчиво. – А какая тебе с того прибыль? Ведь я тебе чорт-те сколько стоить буду, – и еда, и башмаки, и книги и все прочее.
Я не знаю, поймешь ли ты меня, Куно. У меня был когда-то муж и два мальчика. Я их потеряла. И теперь я совсем одна, только и есть у меня, что этот друг!
– Тогда у тебя и ребенок народится.
Она покраснела, она, стареющая женщина, покраснела под взглядом четырнадцатилетнего парнишки.
Нет, у меня не может быть детей, – сказала она и решительно взглянула на него. – Но для меня было бы радостью, если бы ты стал кем-нибудь, инженером по автомобилям или авиаконструктором. Для меня было бы радостью сделать из такого мальчика, как ты, что-нибудь путное.
– Ты, верно, считаешь, что я – последняя сволочь?
– Тебе и самому ясно, что сейчас ты немногого стоишь, Куно.
– Что правда, то правда!
– И тебе не хочется стать другим?
– Хочется-то хочется, да…
– Ну что?..
– А ну как я тебе скоро надоем! Я не люблю, когда меня выгоняют, я лучше сам уйду!
– Ты можешь уйти от меня, когда угодно, я тебя держать не стану.
– Не врешь?
Не вру! Даю тебе слово, Куно. У меня ты будешь свободен.
Да, только если я буду у тебя, меня надо заявить, а тогда мои старики узнают, где я. И уж они мне дня здесь законно прожить не дадут.
– Если у вас дома такая жизнь, как ты рассказы-ваешь, тебя никто не заставит вернуться. Возможно даже, мне тогда передадут все права, и ты будешь совсем моим мальчиком…
Мгновенье они смотрели друг на друга. Ей показалось, что в равнодушном синем взгляде зажегся мимолетный огонек. Но тут мальчик положил руку под голову, закрыл глаза и сказал: – Ну, ладно. Пока что я малость посплю. А ты ступай к своей картошке.
– Ну, Куно! – воскликнула она. – Должен же ты ответить на мой вопрос.
– Должен? Никто никому ничего не должен.
С минуту она в недоумении смотрела на него, затем усмехнулась и принялась за прерванную работу.
Она усердно копала и полола, но теперь она делала это машинально. Два раза она поймала себя на том, что перекапывает картошку. Потише, Эва! мысленно одернула она себя.
Однако и после этого она не стала внимательной. Она все думала о том, что, пожалуй, лучше будет, если ничего не выйдет с этим испорченным мальчишкой. Сколько любви и труда вложила она в Карлемана, а что получилось из ее любви и труда, и при этом в детстве он не был испорченным. И вот теперь ей вздумалось заново переделать четырнадцатилетнего сорванца, который презирает и жизнь и людей? Что она себе вообразила? Кстати, и Киншепер ни за что не согласится…
Она оглянулась на спящего мальчика. Но его уже не было на месте, в тени на опушке леса лежали только ее вещи.
Ну и прекрасно! подумала она. Он сам избавил меня от всяких решений. Удрал! Тем лучше.
И она гневно всадила мотыгу в землю.
Но не прошло и минуты, как она обнаружила, что Куно-Дитер прилежно выпалывает сорную траву на другом конце картофельного поля и складывает ее сбоку в кучки. Шагая по бороздам, она добралась до него.
– Выспался? – спросила она.
– Не могу спать, – ответил он. – Ты мне совсем задурила голову. Надо подумать.
– Думай, сделай милость. Только не воображай, что ты должен на меня работать.
– На тебя! – трудно себе представить, сколько презрения вложил он в эти два слова. – Просто так думать легче, и потом мне это нравится. А то – сказала, на тебя! За твои паршивые бутерброды, что ли?
И фрау Клуге снова с тихой усмешкой вернулась к работе. Конечно же, он делал это для нее, хотя не хотел сознаться даже самому себе. Теперь она уже не сомневается, что в обед он пойдет с нею, и все предостерегающие голоса сразу же потеряли всякое значение.
Закончив работу раньше обычного, она опять подошла к мальчику и сказала: – Куно, я иду обедать. Если хочешь, пойдем со мной.
Он выдернул еще несколько сорных трав и оглядел очищенный участок поля: – Порядочный кусок я выполол! – сказал он довольным тоном. – Конечно, я вырвал только крупный сорняк, для мелкого надо еще раз пройтись мотыгой, она лучше приберет.
– Правильно, – сказала фрау Эва. – Вырывай только крупный сорняк, с мелочью я сама справлюсь.
Он снова искоса посмотрел на нее, и она убедилась, что его синие глаза могут глядеть и плутовато.
– Ты это на что намекаешь? – осведомился он.
– Думай, как хочешь. Никаких намеков тут нет.
– Тогда дело другое!
На пути домой она остановилась у небольшого, но быстрого ручейка.
– В таком виде мне не хотелось бы вести тебя в деревню, Куно, – сказала она.
Он сразу же насупился и недоверчиво спросил: – Стыдишься меня?
– По мне, иди таким, – ответила она. – Только если ты хочешь остаться в деревне, так живи там хоть пять лет и ходи франтом, крестьяне никогда не забудут, в каком виде ты явился к ним. Свинья свиньей, сущим босяком, – и через десять лет припомнят.
– Что верно, то верно, – согласился он. – Я их тоже знаю. Ну, ладно, ступай, тащи барахло! А я тут немножко пообскребусь.
– Я принесу мыло и щетку, – крикнула она на ходу и спешно побежала в деревню.
Позднее, много позднее, к концу дня, к вечеру, когда они поужинали втроем: фрау Эва, седой Киншепер и почти Неузнаваемый Куно-Дитер, фрау Эва сказала: – Сегодня ты переночуешь на сеновале, Куно. Завтра я для тебя попрошу чуланчик, из него только весь хлам нужно вынести. Я его поуютнее устрою.