Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 37 страниц)
Последний путь
Не успел удалиться пастор, как в камеру вошел низенький, приземистый человек в светлосером костюме. Он посмотрел в лицо Квангелю быстрым пристальным, проницательным взглядом, подошел к нему ближе и отрекомендовался: – Доктор Брандт, тюремный врач.
При этом он пожал руку Квангеля и задержал ее в своей руке со словами: – Можно пощупать ваш пульс?
– Сделайте одолжение!
Врач долго считал. Потом отпустил руку Квангеля и сказал одобрительно: – Очень хорошо. Превосходно. Вы настоящий мужчина.
Он покосился на дверь, которая осталась полуоткрытой, и спросил шопотом: – Чем вам помочь? Дать успокоительного?
Квангель отрицательно повел головой: – Благодарю, вас, господин доктор, сойдет и так.
Языком он коснулся ампулы. Секунду колебался, не дать ли врачу поручение для Анны? Нет, не стоит, пастор, все равно, расскажет ей.
– Еще что-нибудь? – топотом спросил врач. Он сразу же заметил колебание Квангеля. – Может быть, передать письмо?
– У меня здесь не на чем писать – да и не стоит! Во всяком случае, спасибо вам, господин доктор. Отрадно напоследок увидеть человека. Слава богу, даже и здесь не все одни звери.
Врач печально кивнул, еще раз пожал Квангелю руку, торопливо прошептал: – Одно скажу вам. Сохраните свое мужество до конца.
И поспешно вышел из камеры.
Вслед за тем появился надзиратель в сопровождении арестанта, который нес миску и тарелку. В миске ды-мился горячий кофе, на тарелке лежали ломтики хлеба с маслом, рядом две папиросы, две спички и зажигательная бумажка.
– Вот вам, – сказал надзиратель. – Видите, мы не скупимся. И все без карточек!
Он засмеялся, засмеялся и служитель – в угоду начальству. Видно было, что эта «острота» повторялась уже не раз.
– Уберите все это прочь! Не нужно мне ваших предсмертных угощений, – в приливе внезапной ярости крикнул Квангель.
– Уговаривать не стану, – с готовностью согласился надзиратель. – Кстати, и кофе-то суррогатный, и масло – не масло, а маргарин.
И снова Квангель остался один. Он прибрал постель, снял с нее белье, сложил его у двери, поднял койку к стене. Затем принялся умываться.
Не успел он кончить, как в камеру вошел какой-то мужчина в сопровождении двух парнишек.
– Размываться особенно нечего, – загудел мужчина. – Сейчас мы вас побреем и причешем на славу! Ну-ка, ребята поживее! Времени в обрез! – И в виде извинения пояснил Квангелю: – Тут до вас один тип здорово задержал нас. Есть же такие люди – никаких резонов не понимают. Никак им не втолкуешь, что я-то ни при чем. Позвольте познакомиться – палач города Берлина…
Он протянул Квангелю руку.
– Будьте покойны. Я копаться и волынить не стану. Не чините мне препятствий, и я вас не задержу. Я всегда говорю моим ребятам: «Ребятки, – говорю я, – если кто ведет себя неразумно, вырывается, мечется из стороны
– в сторону, воет, орет, тогда и вы бросьте церемонии – хватайте, за что попало, хоть изувечьте его». Но с разумными людьми, вроде тебя, надо поделикатнее!
Пока он разглагольствовал, помощник его водил по голове Квангеля машинкой для стрижки волос, и вскоре вся его шевелюра очутилась на полу. Второй помощник тем временем взбил мыльную пену и обрил Квангелю бороду.
– Так, – похвалил палач. – Всего семь минут! Наверстали время. Еще двое таких разумных клиентов, и мы поспеем минута в минуту. – И, обращаясь к Квангелю, добавил просительно: – Будь любезен, подмети сам за собой! Конечно, ты не обязан это делать, но, понимаешь, у нас времени в обрез. Каждую минуту могут нагрянуть начальник и прокурор. Только не выкидывай волосы в парашу, вот тебе газета, заверни в нее волосы и положи у двери. Это мой приработок, понимаешь?
– Куда же ты денешь мои волосы? – с любопытством спросил Квангель.
– Продам парикмахеру. Парики всегда требуются. И не только актерам. Ну, большое тебе спасибо. Хейль Гитлер!
Но вот ушли и эти, бравые ребята, ничего не скажешь, мастера своего дела, другие на их месте с такой безмятежностью и свиньи бы не закололи. И все-таки Квангелю легче было терпеть этих безжалостных, грубых молодцов, чем пастора.
Квангель как раз успел, по просьбе палача, подмести камеру, когда дверь растворилась опять. В камеру, в сопровождении нескольких полицейских чинов в форме, вошел тучный господин с рыжими усами и бледным одутловатым лицом – начальник тюрьмы, как выяснилось тут же, а с ним старый знакомец Квангеля – прокурор, выступавший при разборе дела и тявкавший, точно пинчер.
Двое из чинов в форме схватили Квангеля, грубо отшвырнули к стене и заставили встать навытяжку. А сами встали по бокам.
– Отто Квангель! – рявкнул один из них.
– Ах так! – затявкал пинчер. – Помню, помню в лицо! – Он повернулся к начальнику. – Этому я сам исхлопотал смертный приговор! – с гордостью заявил он. – Отпетый мерзавец! Думал, что может безнаказанно дерзить суду и мне. Но мы тебе показали, негодяй! – тявкнул он в лицо Квангелю. – Показали, верно? Что скажешь? Пропала у тебя охота дерзить?
Один из чинов, стоявших рядом с Квангелем, пихнул его в бок и повелительно шепнул: – Отвечать!
– На… ть мне на вас! – равнодушно сказал Квангель.
– Что? Как? – Прокурор от возмущения перепрыгивал с ноги на ногу. – Господин начальник, я требую…
– Бросьте! – прервал его начальник. – Не трогайте его зря! Вы же видите, человек ведет себя спокойно. Ведь вы человек спокойный, верно?
– Конечно! – ответил Квангель. – Пусть только не трогает меня. А я-то уж оставлю его в покое, – Я протестую! Я требую!.. – визжал пинчер.
– Чего? – осадил его начальник. – Чего вы еще можете требовать? Больше казни мы для него ничего не придумаем, и он это отлично понимает. Бросьте волынку, читайте скорее приговор!
Пинчер поджал хвост; он развернул какую-то бумагу, и начал читать вслух. Он читал быстро и невнятно, глотал целые фразы, сбивался и неожиданно заключил: – Словом, вы теперь осведомлены!
Квангель ничего не ответил.
– Ведите его вниз! – приказал начальник тюрьмы, и двое полицейских схватили Квангеля под руки.
Он с раздражением высвободился. Они ухватили его еще крепче.
– Пусть идет один! – распорядился начальник. – Этот не будет упираться!
Все вышли в коридор, там стояло множество людей в форме и в штатском. Сразу же образовалась процессия, центром которой был Отто Квангель. Впереди шли полицейские, за ними шествовал пастор, он был теперь в рясе с белым воротником и нечленораздельно бормотал себе под нос молитвы. За ним шел Квангель, облепленный целой гроздью надзирателей, – тем не менее низенький доктор в светлом костюме не отходил от него ни на шаг. Далее следовали начальник тюрьмы и прокурор, и за ними толпой люди в форме и в штатском, причем штатские были по большей части вооружены фотоаппаратами.
Шествие двигалось по скудно освещенным коридорам, по железным лестницам, устланным скользким линолеумом, по всему дому смертников. И где бы ни проходило шествие, навстречу ему из камер неслись стоны, подавленные вопли. Вдруг из какой-то камеры громкий голос крикнул: – Прощай, товарищ!
И Квангель громко ответил: – Прощай, товарищ!
Перед ними отперли наружную дверь, и они вышли во двор. В каменном колодце еще не рассеялся ночной мрак. Квангель быстро поглядел вправо и влево, ничто не ускользнуло от его напряженного внимания. Он увидел в окнах одиночных камер бледные пятна, лица товарищей, как и он приговоренных к смерти, но еще живых. Навстречу шествию с лаем бросилась овчарка, часовой свистнул ей, и она, ворча, поплелась назад. Гравий хрустел под ногами, вероятно днем он был желтоватый, теперь же при электрическом свете он казался иссера-белым. Из-за стены выглядывал призрачный остов голого дерева. Воздух был сырой и холодный. Квангель подумал: через четверть часа я больше не буду зябнуть – как странно!
Он ощупал языком стеклянную ампулу. Еще не время…
Но удивительно, как ни отчетливо слышал и видел он все вокруг, до мельчайших подробностей, тем не менее все происходящее казалось ему нереальным. Будто ему когда-то рассказывали об этом. Будто он лежал у себя в камере и видел все это во сне. Да нет же, не мог он, живой человек, итти здесь, когда все они, шедшие вокруг него с равнодушными, или жестокими, или алчными, или скорбными лицами – все они были призраками. И гравий был призрачный, и шарканье ног, и хруст камешков под башмаками – все это были призрачные шумы…
Они вошли в какую-то дверь и очутились в комнате, залитой таким ярким светом, что Квангель сперва ничего не увидел. Но тут провожатые рванули его куда-то вперед, мимо священника, опустившегося на колени.
Навстречу вышел палач с обоими своими помощниками.
– Ну, не обижайся на меня, – сказал он.
– Нет, за что же? – ответил Квангель.
Пока палач снимал с него куртку и отрезал ворот его рубахи, Квангель смотрел на тех, кто сопровождал его сюда. Но в ослепительном свете ему видна была только гирлянда мертвенно белых лиц, обращенных к нему.
Это снится мне, подумал он, и сердце у него забилось сильнее.
Из толпы зрителей выступила фигура, и, когда она приблизилась, Квангель узнал низенького, доброжелательного доктора в светлосером костюме.
– Ну как? – спросил врач с бледной улыбкой. – Как мы себя чувствуем?
– Попрежнему! – ответил Квангель в то время, как ему связывали руки за спиной. – Сейчас у меня порядком стучит сердце, но, я думаю, через пять минут это пройдет.
И он улыбнулся.
– Подождите, я дам вам лекарство! – и врач сунул руку в карман.
– Не беспокойтесь, господин доктор, – остановил его Квангель. – У меня есть, что нужно…
И на секунду между тонкими губами блеснула стеклянная ампула…
– Ах, так! – растерянно вымолвил врач. Квангеля повернули в другую сторону. Он увидел длинный стол, покрытый гладким черным матовым чехлом, вроде клеенки. Увидел ремни, пряжки, но прежде всего увидел нож, широкий нож. Он висел очень высоко над столом, Квангелю показалось – угрожающе высоко. Он мерцал тусклым серебром и как будто злорадно подмигивал ему.
Квангель перевел дух.
Внезапно около него очутился начальник тюрьмы и заговорил с палачом. Квангель не отрывал взгляда от ножа и слушал невнимательно.
– Я передаю вам, как палачу города Берлина, осужденного Отто Квангеля, дабы вы лишили его жизни при посредстве топора, согласно имеющему законную силу приговору трибунала…
Голос был нестерпимо громкий. Свет был слишком яркий…
Пора, – думал Квангель. Пора…
Но он все медлил. Страшное томительное любопытство разбирало его…
Еще минутку, думал он. Только узнаю, каково лежать на этом столе…
– Давай, давай, старина! – поторопил его палач. – Нечего волынить. Через две минуты все будет позади. А волосы прибрал?
– Положил у двери, – ответил Квангель.
Через секунду Квангель лежал уже на столе и чувствовал, что ему привязывают ремнями ноги. На спину ему опустили стальную скобу и плотно прижали его плечи к столу…
В нос ему бил запах извести, сырых опилок, дезинфекции… Но все перешибал противный приторный запах чего-то… Чего же?
Крови!.. – сообразил Квангель. Здесь воняет кровью.
Он слышал, как палач шепнул: – Пора.
Как ни тихо шептал он – тише уже нельзя, – все-таки Квангель услышал это «пора!»
И сразу же услышал, как что-то зажужжало.
Пора! – шепнул ему тоже внутренний голос, и зубы нащупали ампулу с цианистым калием…
Но тут у него поднялся спазм, его вырвало и вместе с рвотой унесло стеклянную ампулу…
О господи, подумал он, зачем я столько ждал…
Жужжание перешло в гудение, а гудение в пронзительный визг, такой визг, который слышно до небес, до самого престола божия…
Топор с грохотом врезался ему в затылок.
Голова Квангеля упала в корзинку…
Через три минуты после того, как рухнул топор, врач, весь бледный, дрожащим голосом констатировал смерть казненного.
Труп убрали.
Отто Квангеля не стало на свете.
Свидание Анны Квангель
Месяцы приходили, месяцы уходили, сменялись времена года, а фрау Анна Квангель все еще сидела в своей камере и ждала свидания с Отто Квангелем.
Время от времени надзирательница, которая теперь души не чаяла в Анне, говорила: – По-моему, про вас совсем позабыли, фрау Квангель.
– Да, – отвечала арестантка номер семьдесят шесть. – Пожалуй что забыли. И меня и мужа. А как поживает Отто?
– Хорошо! – спешила ответить надзирательница, – Он шлет вам привет.
Все дружно сговорились скрыть смерть мужа от этой тихой трудолюбивой женщины. И все аккуратно передавали ей приветы.
На этот раз небо было милостиво к Анне Квангель. Ничто – ни праздная болтовня, ни усердие рачительного пастора – не разрушило ее уверенности, что Отто жив.
Почти весь день сидела она за ручной вязальной машиной и вязала чулки для солдат на фронте, вязала изо дня в день.
Иногда она при этом тихонько напевала. Теперь она была твердо уверена, что они не только свидятся с Отто, а что они еще долго будут жить вместе. Может быть, их в самом деле позабыли, Немножко еще потерпеть, и они будут на свободе.
Как надзирательницы ни замалчивали это, Анна Квангель все-таки почуяла, что с войной дело обстоит плохо и вести с фронта день ото дня становятся хуже. Она замечала это по тому, как резко ухудшилось питание, как часто недоставало сырья для работы, как по целым неделям не могли заменить сломанную часть ее вязальной машины, по тому, как все скудело. Но чем хуже с войной, тем лучше им, Квангелям. Скоро они будут на свободе.
Так сидит она и вяжет. Она вяжет чулки и вплетает в них мечты и надежды, которым не суждено сбыться, желания, которых у нее не бывало прежде. Она рисует себе совсем другого Отто, непохожего на того, с кем прожила свой век, веселого, довольного, ласкового Отто. Она будто вновь стала молоденькой девушкой и будто жизнь еще манит ее весенней улыбкой. А порой, да, порой ей даже грезится, что у нее могут быть дети! Ах, дети…
С того дня, как Анна Квангель выбросила цианистый калий, как она, после тяжкой борьбы, решила терпеть до нового свидания с Отто, что бы ее не ожидало, – с того самого дня она вновь почувствовала себя свободной и юной и счастливой. Она переломила себя.
И теперь она свободна. Бесстрашна и свободна.
Она не знает страха и в те ночи, когда война все тяжелее сказывается на Берлине, когда ревут сирены, когда все гуще становятся стаи самолетов над столицей, когда пронзительно воют фугаски, сыпятся зажигалки и всюду вспыхивают очаги пожаров.
Даже в такие ночи арестантов оставляют в камерах. Из боязни бунта их не решаются водить в убежища. Они кричат у себя в камерах, они рвутся, просят и молят, они безумеют от страха, но коридоры пусты, ни одного часового нет на месте, ни одна милосердная рука не отомкнет двери камер, весь тюремный персонал отсиживается в газоубежищах.
Но Анна Квангель не знает страха. Ее чулочная машинка тукает и тукает, навивает ряд на ряд. Она не теряет времени и в эти ночные часы, когда все равно спать нельзя, она вяжет и грезит. Она грезит о свидании с Отто, и в эту грезу с оглушительным воем врывается фугасная бомба, обращает в прах и пепел крыло тюрьмы…
Анна Квангель не успела очнуться от грезы о свидании с Отто. Она уже с ним. Вернее, она там же, где он. Где бы это ни было.
Мальчик
Но мы не хотим смертью заключить эту книгу, она посвящена жизни, все вновь и вновь торжествующей над позором и слезами, над скорбью и смертью, непобедимой жизни.
Стоит лето, раннее лето 1946 года. По двору крестьянской усадьбы в бранденбургском поселке идет мальчик, почти что юноша.
Навстречу ему выходит пожилая женщина.
– Ну как, Куно, – спрашивает она. – Что новенького?
– Я собираюсь в город, – отвечает мальчик. – За новым плугом.
– Поезжай, – говорит фрау Киншепер, по первому браку Клуге. – Я запишу, что тебе покупать. Конечно, если достанешь, – добавляет она.
– Лишь бы оно было, а уж я-то достану, мама! – заявляет он смеясь. – Ты меня знаешь.
Они смеясь смотрят друг на друга. Потом она уходит в дом, к мужу, старому учителю, который по возрасту давно мог бы выйти на пенсию, но все еще продолжает учить ребят не хуже молодого.
Мальчик выводит из сарая семейную гордость – лошадку Тони.
Через полчаса Куно-Дитер Боркхаузен находится на пути в город. Но он уже не носит фамилии Боркхаузен, он по всем правилам закона был усыновлен супругами Киншепер, когда стало ясно, что ни Карлеман, ни Макс Клуге не возвратятся с войны. Кстати, имя Дитер при этом тоже было упразднено – Куно Киншепер звучит превосходно без всяких дополнений.
Куно весело насвистывает про себя, меж тем как гнедой Тони не спеша трусит под солнышком по выбитой дороге. Как ни прохлаждается Тони, все равно к обеду они поспеют домой.
Куно смотрит вправо и влево на поля, внимательным взглядом знатока оценивает состояние посевов. Он много узнал здесь в деревне и – слава богу – столько же позабыл. О жизни на заднем дворе с фрау Отти он почти не вспоминает, не вспоминает и о тринадцатилетнем Куно-Дитере, озорном мальчишке, нет, этого всего словно и не было. Но и мечты о работе автомобильным механиком отодвинуты на будущее, пока что мальчик довольствуется тем, что ему, несмотря на юный возраст, доверяют водить сельский трактор на пахоте.
Да, они неплохо поработали, отец, мать и он. В прошлом году они получили надел земли и зажили самостоятельным хозяйством с Тони, коровой, свиньей, двумя баранами и семью курами. Куно умеет косить и пахать. Отец научил его сеять. Хорошая жизнь – ничего не скажешь! А уж хозяйство он наладит как следует – будьте покойны!
Он насвистывает.
С земли поднимается жалкая долговязая фигура, одежда в лохмотьях, лицо испитое. Не похоже, чтобы это был какой-нибудь незадачливый беженец, нет, это просто босяк, проходимец, бродяга. Надтреснутый голос сипит: – Эй, малый, подвези до города!
При звуке этого голоса Куно Киншепер весь вздрогнул. Он рад бы пустить невозмутимого Тони галопом, но теперь уже поздно, и он говорит, потупив голову: – Ладно, садись – только не тут, не рядом со мной. Полезай назад!
– А почему не рядом? – вызывающе сипит проходимец. Я для тебя неподходящая компания, что ли?
– Болван! – с нарочитой грубостью кричит Куно. – Да там на соломе тебе же мягче будет.
Бродяга, ворча, повинуется, взбирается сзади на тележку, и Тони, по собственному почину, припускает рысцой.
Куно справился с первым потрясением от того, что ему пришлось подобрать в тележку из придорожной канавы своего отца, нет, не отца, а именно Боркхаузена. А может это вовсе и не случайно, может Боркхаузен подкарауливал Куно и теперь знает, кто его везет?
Куно через плечо косится на бродягу.
Тот растянулся на соломе и, словно почуяв взгляд мальчика, говорит: – Не скажешь ты, где здесь в округе проживает парнишка из Берлина, лет этак шестнадцати? Я знаю, он живет где-то здесь…
– Мало ли здесь в округе живет берлинцев! – отвечает Куно.
– Знаю! Но с тем парнишкой – дело особое, он не был эвакуирован в войну, он удрал от родителей! Не слыхал ты о таком парнишке?
– Нет, не слыхал! – врет Куно. А немного погодя спрашивает: – А как звать-то парнишку – вы знаете?
– Еще бы не знать! Боркхаузен – его фамилия.
– Нет, тут в округе Боркхаузенов не водится, иначе я бы о нем слыхал.
– Потеха, право! – говорит бродяга, деланно смеясь, и больно толкает мальчика кулаком в спину. – А я бы присягнул, что тут на тележке как раз Боркхаузен-то и сидит!
– Зря бы присягали! – возражает Куно и теперь, когда все ясно, сердце у него бьется ровно и спокойно. – Меня звать Киншепер, Куно Киншепер.
Бродяга изображает удивление: – Вот странность-то! И того парнишку как раз звать Куно, только его звать Куно-Дитер…
– А меня просто Куно Киншепер, – говорит мальчик. – А знай я, что у меня на тележке сидит кто-нибудь из Боркхаузенов, плохо бы ему пришлось! Я бы взял кнут да так бы взгрел его, что он бы живо с тележки скатился!
– Ну, что вы скажете? Где это слыхано? – ужасается босяк. – Родного отца кнутом сгонять с тележки!
– Согнал бы я этого Боркхаузена с тележки, – неумолимо продолжает Куно Киншепер, – а потом прямо бы махнул в город в полицию и заявил бы там: смотрите, не зевайте! Здесь в округе завелся один тип – лодырь, вор, пакостник. Он уже сидел за свои художества! Смотрите, не упустите его!
– Что ты, Куно-Дитер! Побойся бога, – вопит Боркхаузен, перетрусив не на шутку. – Я же только что вышел из кутузки и совсем исправился. У меня от пастора свидетельство есть, что я исправился. Я к чужому больше в жизни не притронусь, верь ты мне! Только я думал – живешь ты теперь помещиком, как сыр в масле катаешься – почему бы старику-отцу не погостить у тебя! Мое дело – дрянь, грудь совсем заложило, дай мне передохнуть!..
– Знаю я твое – передохнуть!.. – гневно вырывается у мальчика. – Стоит тебя хоть на день пустить к нам, ты сразу расположишься, как дома, а потом тебя не выкурить. Присосешься, как паразит, заведешь ссоры, неприятности. Нет, нет, убирайся с моей тележки. А не то я, правда, угощу тебя кнутом!
Мальчик остановил лошадь и соскочил с тележки. Он стоял, зажав кнут в руке, готовый любой ценой защищать покой вновь обретенного домашнего очага.
Вечный неудачник Боркхаузен жалобно заскулил: – Бог с тобой, Куно-Дитер! Неужто у тебя рука поднимется на родного отца!
– Ты мне вовсе не отец! Мало ты мне долбил про это?
– Я шутил, Куно-Дитер, пойми же ты – шутил.
– Нет у меня отца! – вне себя от ярости выкрикнул мальчик. – У меня есть мать! У меня все наново! А кто сунется ко мне напомнить про прежнее, я на нем живого места не оставлю, пока не отвяжется. Не дам я тебе портить мою жизнь!
Он стоял с занесенным кнутом, в такой грозной позе, что старик испугался всерьез. Он сполз с тележки и остановился посреди дороги – лицо его выражало подленький страх.
– Я могу много навредить тебе… – трусливо пригрозил он.
– Так я и знал! – воскликнул Куно Киншепер. – У тебя всегда то же самое – сначала клянчишь, потом грозишь! Но теперь я говорю тебе, даю тебе клятву: прямо отсюда я еду в полицию и заявляю, что ты грозился поджечь наш дом…
Не говорил я этого, Куно-Дитер!
– Зато думал! Я по глазам твоим вижу, что думал! Ступай своей дорогой! И помни – через час полиция пустится по твоим следам! Так что проваливай поживее!
Куно Киншепер стоял на дороге до тех пор, пока обшарпанная фигура не скрылась среди пашен. Тогда он похлопал гнедого Тони по шее и сказал: – Ну как, Тони? Позволим мы всяким проходимцам портить нам жизнь? Когда все у нас пошло по-новому! В ту минуту, как мама сунула меня в воду и собственными руками отмыла от грязи, я дал себе слово: больше я в грязь не полезу! И слово свое я сдержу.
В последующие дни фрау Киншепер не раз удивлялась, почему мальчика никак не выманишь со двора. Обычно он был первым на полевых работах, а теперь не хотел даже пасти корову на лугу. Однако она не говорила ни слова, и мальчик не говорил ни слова. Но дни шли, наступил разгар лета, пришло время жатвы, и тут мальчик все-таки вышел в поле со своей косой…
Ибо, что посеешь, то и пожнешь, а мальчик посеял доброе семя.