355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Каждый умирает в одиночку » Текст книги (страница 9)
Каждый умирает в одиночку
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:34

Текст книги "Каждый умирает в одиночку"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)

ГЛАВА 15
Энно Клуге опять на работе

Когда Отто Квангель приступил к работе в столярном цеху, Энно Клуге уже шесть часов стоял за токарным станком. Да, этот тщедушный человек не мог улежать в постели, несмотря на слабость и боль во всем теле, он поехал на фабрику.

Встретили его, по правде говоря, не очень любезно, но ни на что другое он и не рассчитывал.

– Ну, как, опять погостить пришел, Энно? – спросил мастер. – Сколько собираешься поработать, неделю, две?

– Я совсем поправился, мастер, – поторопился его уверить Энно Клуге. – Я опять могу работать, и буду работать, вот увидишь!

– Н-да! – протянул мастер недоверчиво и хотел уйти. Но еще раз остановился, задумчиво поглядел на лицо Энно и спросил: – А кто тебе так портрет испортил, Энно? Попал в переделку, да?

Энно опустил голову, он не смотрит на мастера, даже когда, наконец, собирается с духом и отвечает: – Попал, да еще в какую…

Мастер стоит в раздумье и все еще рассматривает его. Наконец ему приходит в голову, что из этого случая можно сделать назидательный вывод: – А, пожалуй, тебе это и на пользу, Энно, пожалуй, это тебя к работе приохотит!

Мастер ушел, а Энно Клуге обрадовался, что тот именно так истолковал его синяки. Пусть думает, что это его к работе приохочивали, тем лучше! Разговоров будет меньше. Не станут приставать с расспросами. Самое большее, если за спиной посмеются, ну, и пускай смеются, подумаешь, велика важность. Теперь надо за работу приниматься, да так, чтобы всем на удивление!

Со скромной улыбкой, но все же не без гордости пошел Энно Клуге записываться в добровольную воскресную смену. Два-три старых рабочих, знавшие его раньше, отпустили по его адресу насмешливые замечания. Он посмеялся вместе с ними и с удовольствием увидел, что мастер тоже усмехается.

Впрочем, ошибочное предположение мастера, что его избили за отлынивание от работы, сослужило ему службу и у начальства. Его вызвали в контору сейчас же после обеденного перерыва. – Он стоял, как обвиняемый на суде, и страх его еще усугублялся тем, что один из судей был в военной форме, другой – в форме штурмовика, и только один – в штатском, но и у того на груди красовался значок вермахта.

Офицер перелистал личное дело Энно Клуге и равнодушным брезгливым голосом прочитал: такого-то числа такого-то месяца откомандирован из армии для работы в военной промышленности, такого-то явился на указанную фабрику с таким-то опозданием, проработал одиннадцать дней, сказался больным, острый колит, справки от трех врачей, из двух больниц. Такого-то выписался, пять дней проработал, три дня прогулял, день проработал, снова колит и т. д. и т. д.

Офицер отложил личное дело, брезгливо посмотрел на Клуге, то есть уставился примерно на верхнюю пуговицу его пиджака и сказал, повысив голос: – Что ты, собственно, свинья паршивая, думаешь? – И вдруг заорал, и было видно, что орет он просто по привычке, без всякого внутреннего раздражения. – Думаешь, что своими дурацкими поносами кого-нибудь проведешь? Я тебя в штрафную роту закатаю, там из тебя все кишки повытрясут, там тебе покажут, что такое понос!

Офицер орал еще некоторое время. За военную службу Энно привык к крику, его это не особенно пугало. Он слушал нагоняй, вытянувшись, как полагается, руки по швам, хотя и был в штатском, и ел глазами грозного начальника. Когда офицер останавливался, чтобы передохнуть, Энно говорил положенным по уставу тоном, без самоуничижения, но и без наглости, по-деловому: «Так точно, господин оберлейтенант! Слушаюсь, господин оберлейтенант!» Раз ему даже удалось, правда, без заметного эффекта, вставить целую фразу: «Осмелюсь доложить, что выздоровел, господин оберлейтенант! Осмелюсь доложить, что вышел на работу!»

Офицер перестал орать так же неожиданно, как и начал. Он закрыл рот, отвел взгляд от верхней пиджачной пуговицы Энно Клуге и устремил его на своего соседа в коричневой форме. – Имеете еще что-нибудь сказать? – спросил он с брезгливым видом.

Да, и этот господин имел что сказать, вернее, что наорать – казалось, все господа начальники только и знали, что орать на своих подчиненных. Этот стал орать об измене, о саботаже, о фюрере, который не потерпит изменников в рядах немецкого народа, и о концлагере, где Энно получит по заслугам.

– А в каком виде ты сюда явился, свинья? – вдруг заорал коричневый. – В каком ты виде? На работу с такой похабной мордой вышел? Где путался, бабий кот? На шлюх силы тратишь! Где был, где это ты так себя разукрасил, козел блудливый?

– Мне взбучку задали, – сказал Энно, оробев под его взглядом.

– Кто, кто тебя так отделал, я знать хочу! – заорал коричневорубашечник. И подставил кулак под самый нос Энно и затопал ногами.

Тут Энно окончательно потерял голову. Перед угрозой новых побоев он позабыл о своих намерениях, позабыл об осторожности и прошептал: – Осмелюсь доложить, меня так эсэсовцы отделали.

Безрассудный страх этого человека был так красноречив, что все трое сейчас же поверили его словам. Понимающая, одобрительная улыбка появилась у них на лице. Коричневорубашечник крикнул: – Отделали? Это называется не отделали, а поучили, наказали по заслугам. Как это называется?

– Осмелюсь доложить, это называется: наказали по заслугам!

– Ну, надеюсь, урок пойдет тебе на пользу. Следующий раз так легко не уйдешь! Можешь отправляться!

С полчаса еще Энно Клуге трясся, как в лихорадке, и не мог работать. Он забился в уборную, но мастер разыскал его наконец, отругал и погнал к станку. Теперь мастер стоял рядом и чертыхался, глядя на то, как Энно портит болванку за болванкой. У тщедушного человечка голова шла кругом: мастер ругает, товарищи смеются, начальство грозит концентрационным лагерем и штрафной ротой. В глазах темнело, руки, обычно такие искусные, не слушались. Он положительно не мог работать, но он должен был работать, у него не было выхода.

Наконец, мастер понял, что тут не злая воля и не отлынивание от работы. – Если бы ты не проболел уже столько, – заметил он уходя, – я бы сказал: ступай, полежи денек-другой, пока не отлежишься. – И прибавил: – Но сам знаешь, что тогда с тобой будет!

Да, он знал. И он продолжал работать, старался не думать о боли, о невыносимой тяжести в голове. Временами его неотразимо влекло к блестящему вращающемуся металлу. Достаточно сунуть палец, и покой обеспечен, ляжешь в постель, отлежишься, отдохнешь, выспишься, забудешься! Но он сейчас же вспоминал, что преднамеренное членовредительство карается смертью, и тут же отдергивал руку…

Да, смерть в штрафной роте, смерть в концлагере, смерть во дворе тюрьмы, вот что грозит ежедневно, вот что поджидает тебя на каждом шагу. А откуда взять силы…

Так или иначе, день прошел, так или иначе, в начале шестого он попал в поток возвращавшихся с работы людей. Он мечтал о покое и сне, но, очутившись в гостинице, в своем тесном номере, не мог заставить себя лечь в постель. Он побежал купить чего-нибудь поесть.

Вот он опять в комнате, еда на столе, кровать под боком – но ему не сидится. Точно что-то гонит его вон из этой комнаты. Надо еще купить кусочек мыла, поглядеть, не найдется ли у старьевщика синей блузы.

Опять он выбежал и в аптекарском магазине вдруг, вспомнил, что оставил чемодан со всем своим имуществом у Лотты, когда приехавший в отпуск муж так бесцеремонно вышвырнул его за дверь. Он выбежал на улицу, сел в трамвай, решил рискнуть: поехать прямо к ней. Нельзя же лишиться последнего добра! Его страшили побои, но что-то гнало его к Лотте, обязательно к Лотте.

И ему повезло. Он застал Лотту дома, мужа не было. – Ты за вещами, Энно? – спросила она. – Я снесла их в подвал, чтоб он не нашел. Погоди, я возьму ключ!

Но он обнял ее, припал головой к ее могучей груди. Он не выдержал напряжения последних недель и попросту разрыдался.

– Ах, Лотта, Лотта, я не вынесу разлуки! Я так по тебе соскучился!

Все его тело сотрясалось от рыданий. Она не на шутку перепугалась. Сколько она перевидала на своем веку мужчин, и таких, что пускали слезу, тоже, но обычно пускали слезу пьяные, а он был трезв… А тут еще этот разговор о том, что он соскучился, что не вынесет разлуки, уже целую вечность никто не говорил ей таких слов! А может, и вообще никогда не говорил.

Она успокоила его, как могла: – Он всего на три недели в отпуск приехал, потом опять переедешь ко мне, Энно! Успокойся, забирай вещи, пока он не пришел. Сам ведь знаешь!

Ох, знает он, еще как знает, что ему отовсюду грозит беда!

Она проводила его до трамвая, помогла донести чемодан.

Энно Клуге поехал в гостиницу, все-таки несколько повеселев. Всего только три недели, из которых четыре дня уже прошло. Потом муж отправится обратно на фронт, и можно будет занять его место. Думал Энно, что выдержит без баб, да не тут-то было, не может он, и все. А пока что надо будет наведаться к Тутти; он сейчас сам убедился, поплачешь у них на груди, они и размякнут, помогут человеку. Может, Тутти пустит на три недели, уж очень противно одному в номере.

Но женщины женщинами, а работать надо, надо, надо! Нечего больше шуточки шутить, раз навсегда закаялся! Вылечили!

ГЛАВА 16
Конец фрау Розенталь

В воскресенье утром фрау Розенталь с криком ужаса пробудилась от тяжелого сна. Опять ей привиделось то страшное, что снилось теперь почти каждую ночь: будто они с Зигфридом убегают от погони, будто прячутся, но плохо, преследователи проходят мимо, видят их и насмешливо подмигивают.

И вдруг Зигфрид бросается бежать, она вслед за ним. Она не поспевает. Кричит: «Зигфрид, не беги так скоро! Мне за тобой не поспеть. Не оставляй меня одну!»

Тут он отделяется от земли, летит. Сначала почти над самой мостовой, затем все выше, наконец, исчезает над крышами. Она одна на Грейфсвальдерштрассе. По щекам текут слезы. Большая волосатая рука тяжело ложится на лицо, голос шепчет над самым ухом: «Попалась, жидовская морда?»

Еще не совсем проснувшись, она глядела широко открытыми глазами на затемненные окна, – сквозь щелочки в шторах просачивался дневной свет. Ночные страхи отступали перед дневными. Впереди был целый день. Снова день! Опять она проспала, упустила советника суда, единственного человека, с которым могла поговорить… С вечера твердо решила не спать, и вот опять заснула! Опять одна целый день, двенадцать часов! Пятнадцать часов! Нет, больше ей не выдержать. Стены дома давят, все то же бледное лицо в зеркале, все то же самое занятие – пересчитывать деньги; нет, больше так нельзя. Самое страшное не страшит ее так, как это сиденье взаперти без всякого дела.

Фрау Розенталь торопливо одевается. Подходит к двери, отодвигает задвижку, тихонько отворяет дверь, выглядывает в коридор. В квартире тихо, и в доме тоже пока тихо. На улице не слышно детского крика – верно очень рано. А что, если советник еще у себя в кабинете? Она успеет поздороваться с ним, обменяться двумя-тремя фразами, которые дадут ей силы прожить еще один бесконечный день.

Она решается, решается, несмотря на запрещение. Быстро пробегает коридор и входит к нему в кабинет. Она жмурится от яркого света, который льется в открытые окна, ее пугает улица, внешний мир, ворвавшийся сюда вместе с утренним воздухом. Но еще больше пугает ее женщина, которая чистит щеткой цвикауский ковер. Сухопарая, пожилая женщина; повязанная платком голова, щетка для чистки ковров говорит о том, что она здешняя прислуга.

Увидев фрау Розенталь, женщина прекратила работу. Минутку она удивленно таращит глаза на неожиданную гостью, быстро и часто мигая, слоено не совсем веря в реальность того, что видит. Затем, прислонив щетку к столу, решительно идет навстречу фрау Розенталь, машет руками и громким свистящим топотом повторяет «Шш! Шш!», будто гоняет кур.

Отступая, фрау Розенталь, умоляюще шепчет: – Где господин советник? Мне надо с ним поговорить!

Но женщина сжимает губы и решительно трясет головой. Опять она машет руками и шипит «Шш! Шш!», пока окончательно не загоняет фрау Розенталь обратно в спальню. Та падает в кресло у своего столика и разражается слезами, а женщина тихонько прикрывает дверь. Все напрасно! Опять она обречена на целый день одинокого, бессмысленного ожидания! Бог знает, что творится на свете, может, как раз сейчас умирает. Зигфрид, или немецкие авиабомбы угрожают ее Эве, а она обречена сидеть здесь в темноте и ничего не делать.

Она сердито качает головой: нет, больше так жить нельзя. Если суждено ей терпеть горе, если суждено быть парией и изнывать в вечном страхе, так по крайней мере она хочет жить по-своему! Ну, что же, пусть эта дверь захлопнется за ней навсегда, ничего не поделаешь. Гостеприимство было предложено от доброго сердца, но добра оно ей не принесло.

Уже стоя в дверях, она вдруг что-то вспоминает. Возвращается к столику и берет массивный золотой браслет с сапфирами. Может быть…

Но той женщины уже нет в кабинете, окна снова закрыты. Фрау Розенталь выжидающе стоит в коридоре у входной двери. Вдруг она слышит звон тарелок и идет на звук в кухню. Так и есть, эта женщина моет посуду.

С умоляющим видом протягивает она ей браслет и говорит, запинаясь: – Мне необходимо повидать господина советника. Пожалуйста, ну, пожалуйста!

Служанка нахмурилась при этом новом нарушении тишины, едва взглянула на протянутый браслет. Опять она наступает, машет руками, шипит «Шш! Шш!», и фрау Розенталь спасается к себе в спальню. Не долго думая, бежит она к ночному столику и берет из ящика прописанное ей советником снотворное.

До сих пор она не пользовалась его порошками. Теперь она высыпает их все, не то двенадцать, не то четырнадцать, на ладонь, идет к умывальнику, и со стаканом воды выпивает все. Сегодня надо обязательно заснуть, сегодня надо проспать весь день. А вечером она поговорит с советником суда и узнает, как быть дальше. Она ложится, не раздеваясь, на постель, укрывается одеялом. Лежит на спине, не шевелясь, глядя в потолок, и ждет сна.

И вот уже сон спускается к ней. Мучительные мысли, кошмарные видения, порожденные в мозгу постоянным страхом, затуманиваются. Глаза смыкаются, мускулы ослабевают, напряжение спадает. Сейчас, сейчас шагнет она за спасительный порог…

И вдруг, словно какая-то рука отбросила ее в действительность. Она даже вздрогнула от испуга, так сильно ее тряхнуло. Тело дернулось, как от внезапной судороги…

И вот она опять лежит на спине, уставясь в потолок; все та же неугомонная карусель вертит в ней все те же неугомонные мысли и кошмарные образы. Потом – понемногу – они расплываются, веки тяжелеют, сон близко. И опять на пороге сна толчок, сотрясение, судорога, сводящая все тело. Опять ушли покой, мир, забытие…

Когда это повторилось три, четыре раза, она поняла, что ей не заснуть. Она встает, медленно, пошатываясь, как расслабленная, идет к столу и садится. Тупо смотрит прямо перед собой. Узнает белое пятно на столе – это письмо к Зигфриду, начатое три дня тому назад и так и оборванное на первых же строках. Смотрит опять: узнает пачку денег, драгоценности. А позади поднос с едой. Обычно, проголодавшись за ночь, она по утрам набрасывалась на пищу, теперь она равнодушно рассматривает поднос. Есть не хочется…

В ней шевелится смутное сознание, что порошки оказали свое действие. Не пришел желанный сон, зато улеглась беспокойная утренняя тревога. И она сидит без всяких дум, иногда забывается в дремоте, потом опять вздрагивает. Сколько-то времени прошло, много ли, мало, она не знает, но какая-то часть страшного дня прожита…

Немного погодя она слышит шаги на лестнице. Она вздрагивает. Старается отдать себе отчет, можно ли вообще услышать из этой комнаты, когда кто-нибудь идет по лестнице. Но минута просветления уже прошла, и она напряженно вслушивается в шаги на лестнице. Человек с трудом волочит ноги, останавливается, чтоб откашляться, снова тащится вверх.

Вот она уже не только слышит, она видит. Она ясно видит Зигфрида, как он пробирается домой по тихой, еще не проснувшейся лестнице. Ну, конечно, его опять избили, голова наспех перевязана. На бинте запеклась кровь, лицо в синяках и ссадинах от их кулаков. С трудом тащится Зигфрид наверх. В груди у него хрипит и клокочет, в груди, истоптанной их каблуками. Она видит, как Зигфрид скрывается за поворотом.

Некоторое время она еще сидит на месте. Она ни о чем не помнит, ни о советнике суда, ни об их уговоре. Ей надо туда, наверх, к себе, что подумает Зифрид, если придет в пустую квартиру? Но какая ужасная усталость, нет сил подняться с кресла!

И все-таки она встает. Берет из сумочки ключи, хватает сапфировый браслет, словно это спасительный талисман, и медленно, пошатываясь, выходит из квартиры. Дверь захлопывается.

Советник суда, которого служанка после долгих колебаний подняла с постели, опоздал, не успел удержать свою гостью, она ушла в опасный мир.

Советник осторожно приоткрывает дверь и минутку прислушивается, не слышно ли чего наверху, не слышно ли чего внизу. Нет, ничего не слышно. Затем он все же что-то слышит – быстрые энергичные мужские шаги, тогда он закрывает дверь. Он не отходит от глазка. Если представится хоть малейшая возможность спасти эту несчастную, он опять, несмотря на опасность, откроет ей дверь.

Фрау Розенталь даже не заметила, что кто-то повстречался ей на лестнице. Она во власти одной мысли – как можно скорей добраться в квартиру, где ее ждет Зигфрид. Зато руководитель гитлеровской молодежи Бальдур Перзике, как раз спешивший на утреннюю перекличку, застыл с разинутым от изумления ртом, когда она чуть не наткнулась на него на лестнице. Розентальша, пропавшая Розентальша, и вдруг сегодня в воскресенье утром здесь. В темной вязаной кофте, без сионской звезды, с ключами и браслетом в одной руке, а другой тяжело опираясь на перила, с трудом тащится наверх – пьяная вдрызг! В воскресенье с утра и вдрызг!

Бальдур застыл на месте от изумления. Но как только фрау Розенталь исчезает на повороте, он приходит в себя. Он чувствует, что настал подходящий момент, только бы опять не прошляпить. Нет, на этот раз он обойдется без братьев, без отца, без всяких там Боркхаузенов, а то, пожалуй, опять изгадят все дело.

Бальдур ждет, он хочет удостовериться, что фрау Розенталь уже дошла до квартиры Квангеля, затем на цыпочках возвращается под родительский кров. Там все еще спят. Телефон в коридоре. Он берет трубку и набирает номер, потом вызывает добавочный. Ему везет: несмотря на воскресенье, его соединяют с нужным ему человеком. Он коротко говорит, что надо; затем пододвигает стул к двери, в которой оставил щелку, и готовится терпеливо стеречь полчаса, час, сколько потребуется, чтобы опять не упустить птичку…

У Квангелей встала только Анна, потихоньку хозяйничает она в квартире. Время от времени посматривает на Отто, он все еще крепко спит. Даже во сне он кажется усталым, измученным. Словно что-то не дает ему покоя. Она стоит и задумчиво вглядывается в лицо мужа, человека, с которым прожила почти три десятка лет, изо дня в день вместе. Уже давно привыкла она к этому лицу, к острому птичьему профилю, к тонкому, почти всегда крепко сжатому рту – это ее уже не пугает. Для нее это человек, которому она отдала всю свою жизнь, дело не в наружности…

Но сегодня лицо как будто еще больше заострилось, рот еще крепче сжался, складки у носа залегли глубже. Его гнетут заботы, тяжелые заботы, а она проглядела это, не поговорила с ним во-время, не сняла бремени с его плеч. Прошло четыре дня после извещения о смерти сына, и Анна опять сознает, что ее место как и всегда рядом с этим человеком, что она была неправа в своем упорстве. Разве она его не знает: он всегда молчит, он все таит в себе. Ей всегда приходилось вызывать его на разговор, облегчать ему беседу – сам он не откроет рта.

Но сегодня он наконец заговорит. Он обещал ей это вчера ночью, как вернулся с работы. Анна пережила тяжелый день. Он убежал без завтрака, и она несколько часов напрасно прождала его. Не появился он и к обеду и, когда ей стало ясно, что уже давно началась работа, и теперь он уже наверно не придет – она впала в отчаяние.

Какая муха укусила Отто с тех пор, как у нее вырвались эти необдуманные слова? Что гнало его из дому? Она отлично его знает: он хочет во что бы то ни стало ей доказать, что тот не его фюрер. Господи, да неужели же она это и вправду думала! Надо было объяснить ему, что это вырвалось у нее в первые горькие минуты ожесточения. Неужели не нашлось у нее других слов о преступниках, отнявших у нее сына. Надо же было сказать именно это!

Но сказанного не вернешь, и теперь он мечется по городу и подвергает себя опасности, чтобы доказать свою правоту, доказать, что она его напрасно обидела! Чего доброго он теперь совсем не придет. Еще скажет или сделает что-нибудь такое, что не понравится фабричному начальству или гестапо, к нему привяжутся, может, он уже сидит в тюрьме! Ведь такой, кажется, спокойный человек, а сегодня с утра был сам не свой!

У Анны Квангель нет больше терпения, не может она сидеть сложа руки и ждать. Она приготовляет несколько бутербродов и отправляется к нему на фабрику. И тут она остается верной женой, даже и сейчас, когда ей важно выиграть несколько минут и поскорей успокоиться за него, даже и сейчас не едет она на трамвае. Нет, она идет пешком, – как и он бережет каждый грош.

От сторожа на мебельной фабрике она узнает, что мастер Квангель, как и всегда, во-время пришел на работу. Она посылает ему бутерброды, которые он «позабыл дома», и дожидается возвращения посланного.

– Ну, что он сказал?

– Что сказал? Да разве он когда что скажет!

Она возвращается домой, несколько успокоенная. Пока еще ничего не случилось, несмотря на его утреннее тревожное состояние. А вечером она с ним поговорит…

Он вернулся ночью. По лицу его видно, как он устал.

– Отто, – говорит она умоляюще. – Я ведь совсем не то думала. Просто в первую минуту вырвалось. Не сердись на меня!

– Мне сердиться на тебя? Из-за таких вещей? Да что ты!

– Ты что-то задумал, я чувствую! Отто не делай этого, не накликай на себя беды. Из-за каких-то глупых слов! Я никогда себе не прощу. Что ты собираешься сделать?

Он смотрит на нее, как будто даже улыбается. Потом кладет обе руки ей на плечи. И тут же их принимает, словно стыдясь даже мимолетнего проявления нежности.

– Что я сделаю? Спать лягу, вот что я сделаю! А завтра утром скажу тебе, что мы сделаем вместе с тобой.

И вот уже утро, а Квангель еще спит. Но теперь это неважно, минутой раньше, минутой позже. Он дома, ничего опасного с ним не случится. Он спит.

Она отходит от его постели, снова принимается за домашние дела.

А фрау Розенталь уже давно дошла до своей двери, хоть она и очень медленно подымалась по лестнице. Ей не кажется странным, что дверь на замке, – она отворяет ее своим ключом. И в квартире она не ищет Зигфрида, не зовет его. И хаос в комнате не поражает ее. Позабыла она уже и то, что в квартиру вошла, собственно, привлеченная шагами мужа.

Затуманенность сознания все увеличивается, медленно, но непрерывно. Она и не спит, и не бодрствует. Беспомощно и неуверенно двигаются отяжелевшие ноги, все тело налито свинцом, голова налита свинцом. Возникают обрывки каких-то картин и тут же расплываются, раньше чем она успеет их удержать. Она сидит на диване, под ногами затоптанное, измятое белье, медленно и вяло осматривается она. В руке все еще ключи и сапфировый браслет – подарок Зигфрида за рождение Эвы. Выручка от весенней распродажи белья… Она улыбается.

Кто-то тихонько открывает входную дверь, она знает: Зигфрид. Вот он идет. Потому я и поднялась сюда. Сейчас пойду ему навстречу.

Но она не встает с дивана, на пожелтевшем лице широкая улыбка. Она встретит его здесь, сидя на диване, словно никуда и не уходила, словно так и сидела все время, поджидая его.

Но вот открывается дверь, и вместо Зигфрида в дверях трое мужчин. Как только она видит среди них ненавистную коричневую рубашку, она сразу понимает: это не Зигфрид. Зигфрида с ними нет. Где-то в ней чуть шевелится страх, но, только совсем чуть-чуть. Вот оно!

Медленно сползает улыбка с лица, ставшего зеленовато-желтым.

Трое стоят прямо перед ней. Она слышит, как высокий, грузный человек в черном пальто говорит: – Не пьяна, паренек. Вероятно, отравилась наркотиком. Надо, не теряя времени, выжать из нее, что можно. Послушайте, вы фрау Розенталь?

Она кивает: – Да, Лора или, вернее, Сара Розенталь. Муж сидит в Моабите, два сына живут в Соединенных Штатах, одна дочь замужем в Дании, другая в Англии…

– Сколько денег вы им переслали? – быстро спрашивает Руш, комиссар гестапо.

– Денег? Зачем им деньги? У них своих довольно. Зачем мне им посылать?

Она серьезно кивает головой. Дети все хорошо устроены. Еще родителей прокормят. Вдруг ей приходит в голову, что обязательно надо сказать этим господам еще об одном: – Это я во всем виновата, – говорит она, беспомощно ворочая заплетающимся языком, говорить становится все труднее, она уже едва лепечет, – я одна во всем виновата. Зигфрид давно хотел уехать из Германии. А я его убеждала: «Ну, чего ради оставлять здесь столько добра, такое прибыльное дело, продавать все за бесценок? Мы никому зла не делали, и нам они ничего не сделают». Это я его отговорила, а то бы мы давно уехали!

– А куда вы спрятали деньги? – спрашивает комиссар, начиная терять терпение.

– Деньги? – она старается припомнить. Правда, как будто какие-то деньги были. Куда же они девались? Но ей трудно напрягать память. Зато она вспоминает другое. Она протягивает комиссару сапфировый браслет. – Нате! – просто говорит она. – Нате!

Комиссар Руш бросает быстрый взгляд на браслет, затем оглядывается на своих двух спутников, на молодцеватого руководителя гитлеровской молодежи и на своего постоянного помощника – Фридриха, здоровенного малого, смахивающего на подручного палача. И тот и другой не спускают с него глаз. И он нетерпеливо отталкивает руку с браслетом, хватает за плечи отяжелевшую женщину и как следует ее встряхивает.

– Проснитесь же, наконец, фрау Розенталь! – кричит он. – Приказываю вам! Проснитесь!

Он отпускает ее: голова фрау Розенталь откидывается на спинку дивана, тело безжизненно оседает, язык лепечет что-то бессвязное. Повидимому, примененное комиссаром Рушем средство не подействовало, не привело ее в чувство. Некоторое время все трое молча смотрят на старую женщину, тяжело завалившуюся на диван, не похоже, чтобы сознание вернулось к ней.

И тогда комиссар шепчет совсем тихо: – Забери-ка ее на кухню и там попробуй расшевелить!

Фридрих, подручный палача, кивает головой. Как ребенка, берет он на руки отяжелевшую женщину и осторожно шагает вместе с ней через наваленные на полу вещи.

Когда ой уже в дверях, комиссар говорит ему вдогонку: – Смотри, чтобы без крику! Не зачем шум подымать в таком населенном доме, да еще в воскресенье. Можно ведь и до Принц-Альбрехтштрассе отложить. Так или иначе я ее туда заберу.

Дверь за ними захлопывается. Комиссар и руководитель гитлеровской молодежи одни.

Комиссар Руш стоит у окна и смотрит на улицу.

– Спокойная улица, – говорит он. – Только детям здесь и играть, правда?

Бальдур Перзике подтверждает, что Яблонски-штрассе улица тихая.

Комиссар немножко нервничает, но не из-за того, что происходит в кухне. Чего уж там, такие дела, да пожалуй и почище, ему как раз по нраву. Руш – неудавшийся юрист, пристроившийся к уголовному розыску, откуда его откомандировали в распоряжение гестапо. Он служит исправно. Всякому режиму будет он служить исправно, но энергичные приемы фашистского режима ему особенно нравятся. «Пожалуйста, без сентименталь-ностей, – поучает он новичков. – Только если мы достигли цели, мы выполнили свой долг. Каким путем – все равно».

Нет, из-за какой-то там старухи комиссар не станет нервничать, он на самом деле далек от всякой сентиментальности.

Но этот мальчишка Перзике, руководитель гитлеровской молодежи, не очень его устраивает. Посторонние свидетели тут ни к чему, в них никогда нельзя быть вполне уверенным. Правда, этот кажется подходящий, но полная уверенность всегда приходит с запозданием.

– Заметили, господин комиссар, – угодливо спрашивает Бальдур Перзике – ему просто не хочется вникать в то, что происходит в кухне, это их личное дело! – заметили, она без сионской звезды!

– Я заметил не только это, – говорит комиссар задумчиво, – я заметил, что на ней чистые башмаки, а на улице слякоть.

– Да, – подтвердил Бальдур Перзике, еще не понимая, к чему тот клонит.

– Значит, она со среды пряталась у кого-то здесь в доме, если действительно так долго не была у себя в квартире, как вы утверждаете.

– Я почти уверен, – начал было Бальдур Перзике, несколько смущенный неотступно следящим за ним задумчивым взглядом.

– Почти уверен, ничего не значит, молодой человек, – презрительно возразил комиссар, – почти уверен – для нас не существует!

– Я вполне уверен! – поправился Бальдур. – В любой момент могу под присягой подтвердить, что фрау Розенталь со среды не была у себя в квартире!

– Так-так-так, – небрежно отозвался комиссар. – Вы, конечно, понимаете, что со среды вы один никак не могли держать ее квартиру под постоянным наблюдением. Ни один следователь вам не поверит.

– У меня два брата эсэсовца, – поспешил заявить Бальдур Перзике.

– Ну, хорошо, – удовлетворился комиссар. – Допустим. Да, что я еще хотел сказать, до вечера мне не удастся произвести здесь обыск. Может быть, вы до тех пор последите за квартирой? Ключи у вас, конечно, имеются?

Бальдур Перзике с удовольствием уверил комиссара, что охотно возьмет это на себя. В глазах у него мелькнула радость. Ну, что же – тем лучше, так он и предполагал. Значит, полная гарантия.

– Хорошо бы, – сказал комиссар со скучающим видом и опять посмотрел в, окно, – хорошо бы, чтобы здесь все осталось, как сейчас. Конечно, за то, что в шкафах и чемоданах, вы отвечать не можете, но все же…

Не успел Бальдур ответить, как из кухни раздался громкий, пронзительный крик.

– Чорт! – выругался комиссар, но не сделал ни шага.

Бальдур побледнел, нос у него заострился, колени трясутся, растерянно уставился он на комиссара.

Крик ужаса тут же замолк, слышно только, как ругается Фридрих.

– Что я еще хотел сказать, – медленно начинает комиссар.

Но он так и не кончил, он опять прислушивается. Из кухни доносится громкая ругань, шумная возня. Фридрих орет: – Отдашь, отдашь, проклятая!

Пронзительный крик. Опять дикая ругань. Хлопает дверь, топот по коридору, и в комнату с криком врывается Фридрих. – Что вы скажете, господин комиссар? Только я довел ее до сознания, думал, сейчас заговорит разумно; тут она, сволочь, из окна прыгнула.

Комиссар в ярости бьет его по лицу. – Идиот! Я тебе все кости переломаю! Беги, во весь дух!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю