Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Первое предостережение
Нападение Гитлера на Россию дало новую пищу Квангелю для гнева на этого подлого злодея. В этот раз он следил за подготовкой наступления во всех ее деталях. Поэтому ничто не удивило его – начиная с первого скопления войск у «наших границ» и кончая вторжением. Он с самого начала знал, что они лгут, эти Гитлер-Геббельс-Фритче, каждое слово их было грязью и ложью. Никого не могут они оставить в покое, и, охваченный гневным негодованием, он в одной из открыток написал: «Гитлер вероломно напал на Россию! Никто из русских и не думал о войне!»
Подходя теперь и цеху к кучке беседующих рабочих, он иногда жалел, – если разговор шел о политике, – что они тут же расходятся. Он охотно слушал, что люди говорят о войне.
Тотчас же воцарялось угрюмое молчание, разговоры стали делом слишком опасным. Разоблаченный столяр Дольфус был давным-давно снят, а о том, кто является его преемником, Квангель мог только гадать. Одиннадцать человек из его цеха, в том числе – двое мужчин, работавших на мебельной фабрике уже свыше двадцати лет, исчезли бесследно, некоторых взяли прямо на работе, другие однажды утром не пришли. Никто не объяснил, куда они делись, и это доказывало, что они где-то как-то сказали лишнее, и им пришлось отправиться в концлагерь.
Вместо этих одиннадцати появились новые, и старый мастер не раз спрашивал себя – а может быть, все они шпики, а может быть, одна половина рабочих шпионит за другой, и наоборот. Весь воздух буквально провонял предательством. Ни один человек не доверяет другому, и в этой ужасной атмосфере люди, кажется, все более тупеют и становятся как бы только частями тех машин, которые они обслуживают.
Но иногда из этой приглушенности взмывал, точно пламя, яростный гнев – как тогда, когда рабочий сунул руку под пилу, крича: – Чтобы он сдох, этот Гитлер! И он сдохнет так же наверняка, как я сейчас себе руку отпилю!
Им с трудом удалось вырвать этого безумца из машины, и о нем конечно больше никто никогда не слышал. Вероятно, он давно умер, это было бы для него лучше! Да, требовалась чертовская осторожность, не каждый ведь пользуется таким доверием, как эта старая отупевшая ломовая лошадь, этот Отто Квангель, который, кажется, только одним и интересуется, чтобы они выработали свою ежедневную норму гробов. Да, гробы! От ящиков для бомб они опустились до гробов, убогих, дощатых, из самого дешевого тонкого бракованного материала, кое-как покрашенных в коричневый с черным.
Фабрика выпускала тысячи, десятки тысяч таких гробов, целые товарные поезда гробов, целый вокзал был забит такими поездами, много вокзалов.
Квангель, вытянув шею и зорко следя за каждой машиной, нередко размышлял обо всех тех людях, которые в этих гробах уходили в могилу, загубленные жизни, бессмысленно загубленные жизни, если правда, что гробы предназначены для жертв воздушных налетов, то есть, главным образом, для стариков, матерей и ребят… Или их отправляют в концентрационные лагери, каждую неделю по несколько тысяч штук – для тех, кто не смог скрыть свои убеждения или не хотел их скрыть – каждую неделю по несколько тысяч гробов в один лагерь. Или, может быть, этим товарным поездам с гробами действительно предстоит дальний путь на фронты? Этому Отто Квангель не очень-то верил, какое им дело до каких-то там убитых солдат! Мертвый солдат для них не больше, чем мертвый крот.
В электрическом свете холодный птичий глаз поблескивает зло и сурово, голова рывками откидывается назад, тонкогубый рот крепко сжимается. Никто даже и не подозревает о том мятеже, о том негодовании, которые живут в груди этого человека, а он знает, что ему слишком много еще нужно сделать, он знает, что призван для выполнения великой задачи, и пишет теперь не только по воскресеньям: он пишет и в будни, до начала работы. После нападения на Россию он пишет порой целые письма, на них уходят два дня, но его гнев должен иметь выход.
Квангель вынужден признать: он уже не соблюдает былой осторожности. Все это благополучно продолжается уже два года, никогда на него не пало ни малейшего подозрения, он привык чувствовать себя в безопасности.
Первым предостережением для него явилась встреча с Трудель Хергезель. Ведь вместо нее на лестнице мог оказаться и кто-то другой, а тогда им с Анной был бы конец! Нет, вопрос не в нем и не в Анне; вопрос только в том, чтобы работа велась, сегодня и все будущие дни. И ради этой работы снова надо стать осторожнее. Он допустил, чтобы Трудель наблюдала за ним, когда он подбрасывал открытку, это было с его стороны непростительным легкомыслием.
Между тем Квангель и не подозревал, что комиссар Эшерих к этому времени уже из двух источников получил описание его личности. Уже дважды за Квангелем наблюдали, когда он подбрасывал свои открытки, оба раза это были женщины, они потом с любопытством прочли открытки, но не достаточно быстро подняли тревогу, и преступника не успели захватить.
Да, у комиссара Эшериха имелось теперь два описания невидимки. К сожалению, однако, эти описания почти во всех пунктах противоречили друг другу. Только в одном обе свидетельницы сошлись, что лицо у преступника необыкновенное, совсем не похожее на других людей. Но когда Эшерих потребовал более подробного описания этого необыкновенного лица, то оказалось, что женщины или не могли рассмотреть его, или не умели облечь свои наблюдения в слова. Обе заявили только, что у него вид настоящего преступника. Но когда их спросили, как же, по их мнению, должен выглядеть настоящий преступник, они пожали плечами и заявили, что господам это должно быть лучше известно!
Квангель долго колебался, рассказать ему Анне о своей встрече с Трудель или не рассказывать. Наконец он все же решил рассказать: он не хотел иметь от нее ни малейшей тайны. Да она и заслужила это право – знать правду, и хотя опасность того, что через Трудель что-нибудь откроется, была очень незначительна, но даже о незначительной опасности Анна должна была знать. Поэтому он рассказал ей, как все произошло, нисколько не затушевывая своего легкомыслия.
Реакция Анны была очень характерной. Сама Трудель, ее брак и будущий ребенок нисколько не заинтересовали ее, зато она в крайнем испуге прошептала: – Ты подумай, Отто, а что если бы это был кто-то другой, какой-нибудь штурмовик.
Он презрительно усмехнулся: – Но ведь это не был кто-то другой! И я теперь опять буду осторожен!
Все же это обещание ее не успокоило. – Нет, нет, – сказала она горячо. – Теперь я сама буду разносить открытки. На старуху никто не обратит внимания. А тебя каждый заметит, Отто!
– Вот уже два года, а пока никто не замечал! Тут и разговору не может быть, чтобы на тебя свалить самое опасное! Нехватало еще, чтобы я за твою юбку прятался!
– Ну, конечно, – сердито отозвалась она. – Будешь теперь свои мужские глупости нести! Сказал тоже – прятаться! Что ты смелый – мне и так известно, но что ты неосторожный – это я теперь узнала и постараюсь не забыть. Можешь спорить, сколько тебе угодно.
– Анна, – сказал он и схватил ее руку, – ты не должна, как другие женщины, вечно упрекать меня за один и тот же промах! Я же сказал тебе, – я буду осторожнее, уж поверь! Ведь два года дело не срывалось? Почему же оно теперь сорвется?
– А я не понимаю, – продолжала она упорствовать, – отчего и я не могу разносить открытки. Ведь ты иногда и раньше поручал мне.
– Ты и дальше будешь. Когда их наберется слишком много, или меня будет донимать ревматизм.
– Но я свободнее тебя! И потом я, право же, меньше бросаюсь в глаза. И ноги у меня помоложе. И я не хочу больше здесь умирать от страха, каждый раз, когда я знаю, что ты пошел.
– А меня ты за кого считаешь? Ты думаешь, я могу спокойно сидеть дома, когда знаю, что Анна бегает по улицам? Разве ты не понимаешь, что мне стыдно будет, если главная опасность придется на твою долю? Нет, Анна, не требуй этого от меня!
– Тогда давай ходить вместе. Четыре глаза видят лучше чем два, Отто.
– Вдвоем мы скорее обратим на себя внимание, одному легче проскользнуть среди людей. И я не думаю, что в таком деле четыре глаза видят лучше двух. Когда двое, один полагается на другого. И вообще, ты не сердись, но я только нервничать начну, если ты будешь рядом со мной, я думаю, и ты тоже.
– Ах, Отто, – сказала она. – Когда ты что-нибудь заберешь себе в голову, ты всегда настоишь на своем. Тебя не переспоришь, но я от страха просто изведусь, особенно теперь, когда я знаю, какая тебе грозит опасность!
– Опасность эта не больше, чем раньше, не больше, чем в тот день, когда я подсунул первую открытку на Нейе Кэнигсштрассе. Опасность есть всегда для всякого, кто делает то, что мы делаем. Или ты, может быть, хочешь, чтобы мы совсем это дело бросили?
– Нет! – горячо воскликнула она. – Нет! Я и двух недель не выдержу без этих открыток! Для чего же тогда мы жить будем? Ведь в них вся наша жизнь, в этих открытках!
Он угрюмо усмехнулся, с угрюмой гордостью посмотрел на нее.
– Видишь, Анна, – сказал он помолчав. – Такая вот ты мне и дорога. В нас нет страха. Мы знаем, что нам грозит, и мы готовы в любую минуту, готовы на все, – но нужно надеяться, что это случится как можно позднее.
– Нет, – сказала она. – Нет. Мне все кажется, это никогда не случится. Мы переживем войну, мы переживем нацистов, и тогда…
– Тогда? – спросил и он, ибо они оба вдруг увидели перед собой – после наконец-то завоеванной победы – совершенно бесцельную жизнь.
– Что ж, – сказала она, – я думаю, мы и тогда найдем дело, за которое стоит бороться. И, может быть, совсем открыто, без таких опасностей.
– Опасность, – отозвался он, – опасность всегда есть, Анна, иначе это не борьба. Иногда я чувствую, 4то так им и не поймать меня, и я лежу, лежу часами и думаю, где еще может крыться опасность, и что я мог все-таки упустить. Думаю и ничего не нахожу. И все-таки где-то есть опасность, я чую. Что могли мы упустить, Анна?
– Ничего, – сказала она. – Ничего. Если ты будешь осторожен, когда подбрасываешь открытки…
Он сердито покачал головой. – Нет, Анна, – пояснил он, – не об этом я говорю. Опасность не на лестнице и не тогда, когда я пишу. Опасность где-то совсем в другом месте, куда я не могу заглянуть. Вдруг мы проснемся и поймем, что она всегда была тут, а мы никогда ее не видели. Но будет уже поздно.
Она все еще не понимала. – Не знаю, почему ты вдруг начал тревожиться, Отто, – сказала она. – Мы ведь все сто раз обдумали и рассчитали. Если только мы будем осмотрительны…
– Осмотрительны! – воскликнул он, раздраженный ее упорным непониманием. – Как можно быть осмотрительным, если смотришь да не видишь! Эх, Анна, не понимаешь ты меня! В жизни не все можно рассчитать заранее.
– Нет, я не понимаю тебя, – сказала она, качая головой. – По-моему, зря ты растревожился, отец! По-моему, Отто, тебе спать больше надо по ночам. Ты слишком мало спишь.
Он молчал.
Через некоторое время она спросила: – Ты знаешь, как теперь фамилия Трудель Бауман и где она живет?
Он покачал головой. Он сказал: – Нет, не знаю и знать не хочу.
– А мне хочется знать, – настаивала она. – Я хочу услышать собственными ушами, что у нее с открыткой все ладно вышло. И зачем только ты поручил ей! Разве такое дитя знает, что делает! Может и открытку-то она положила на глазах у всех, и ее тут же сцапали. А если они этакую молодую женщину захватят в свои когти, им недолго узнать и фамилию Квангель.
Он покачал головой. Он сказал: – Нет, не знаю. С этой стороны нам никакой опасности не грозит.
– А я хочу знать наверняка! – воскликнула фрау Квангель. – Я пойду к ней на фабрику и наведу справки.
– Ты не пойдешь, мать. Трудель для нас больше не существует. Нет, не спорь, ты останешься дома. И чтобы я об этом больше не слышал. – Но, видя, что она все еще не покорилась, он добавил: – Поверь мне, Анна, все правильно, что я тебе говорю. О Трудель нам незачем больше вспоминать, все это кончено. И все-таки, – продолжал он тише, – когда я ночью лежу и не могу заснуть, мне иногда начинает казаться, что нам не уцелеть.
Она посмотрела на него, широко раскрыв глаза.
– И я начинаю себе представлять, как все это произойдет. Такие вещи полезно представить себе заранее, тогда ничто уж тебя не удивит. Ты никогда не думаешь об этом?
– Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, Отто, – отозвалась Анна с неохотой.
Он стоял, прислонившись спиной к книжной полке Оттохен, одно плечо касалось книжки мальчика «Справочник радиолюбителя». Квангель проницательным взглядом посмотрел на жену.
– Когда они арестуют нас, мы будем врозь, Анна. Мы, может быть, только два-три раза увидимся на допросах, на суде и потом, может быть, на полчаса перед казнью.
– Нет, пет, нет! – закричала она: – Не смей говорить про это! Мы уцелеем, Отто, мы должны уцелеть!
Он положил свою большую, огрубевшую от работы руку та ее маленькую, теплую, дрожащую.
– А если мы все-таки не уцелеем? Будешь ты в чем-нибудь раскаиваться? Будешь жалеть о том, что мы делали?
– Нет, ни о чем! Но мы уцелеем, нас не выследят, Отто, я чувствую.
– Видишь ли, Анна, – продолжал он, не слушая ее заверений. – Я вот это-то и хотел от тебя услышать. Мы никогда ни о чем не будем жалеть. Мы останемся верны тому, что мы делали, даже если они нас очень будут мучить.
Она посмотрела на него, стараясь сдержать дрожь. Но тщетно. – Ах, Отто! – воскликнула она разрыдавшись. – Зачем тебе понадобилось говорить все это? Ты сам накликаешь на нас беду! Никогда не слышала я от тебя таких слов!
– Не знаю, отчего я затеял сегодня такой разговор, – заметил он и отошел от книжной полки, – но один раз нужно было. Вероятно, я больше никогда не заговорю про это. Но я хочу, чтобы ты знала! Мы будем очень одиноки в наших камерах, ни словечком нельзя будет перекинуться, а ведь мы больше двадцати пяти лет и дня не провели друг без друга. Нам очень трудно придется. Но мы будем знать, что ни один из нас не струсит, и мы можем положиться друг на друга, – как было всю жизнь, так будет и в смерти. Нам ведь и умирать придется в одиночку, Анна!
– Отто, ты говоришь так, будто уж до этого дошло! Но ведь мы же на свободе, и никто нас не подозревает. Мы можем в любой день прекратить это дело, если захотим…
– Но захотим ли мы? Можем ли мы захотеть?
– Нет, я не говорю, что мы захотим, я не хочу бросать, ты знаешь. Но я не хочу, чтобы ты так говорил, будто нас уже схватили и нам остается только умереть Я еще не хочу умирать, Отто, я еще хочу пожить с тобой!
– А кому хочется умирать? – спросил он. – Все хотят жить, все, все, даже самый крошечный червячок цепляется за жизнь. И я тоже хочу жить. Но, может быть, хорошо, когда еще живешь спокойной жизнью, подумать заранее о тяжелой смерти, к ней приготовиться. Человеку нужно знать, что он сможет умереть достойно, без воя и визга. Ведь это отвратительно…
Наступило молчанье.
Затем Анна сказала вполголоса: – Ты можешь положиться на меня, Отто. Тебе не будет стыдно за меня!
Провал комиссара Эшериха
В тот год, который последовал за самоубийством Энно Клуге, комиссар Эшерих имел возможность вести довольно спокойную жизнь, ибо его начальники не слишком докучали ему своим нетерпением. Когда весть о самоубийстве дошла до гестапо, когда стало ясно, что этот Клуге окончательно ускользнул от допросов гестаповцев и эсэсовцев, обергруппенфюрер Праль пришел в бешенство. Одна гроза следовала за другой. Но постепенно и это улеглось, след невидимки совершенно остыл, и нужно было искать нового следа.
В общем, дело невидимки теперь уже не казалось таким важным. Однообразие открыток, в которых он повторял все одно и то же и которых никто не читал, никто не желал, читать, и которые вызывали у каждого страх или растерянность, делали его только смешным. Правда, Эшерих все еще добросовестно втыкал свои флажки в план города Берлина. С некоторым удовлетворением он отмечал, что к северу от Александерплац они становились все гуще – наверно тут-то и гнездышко этой птички! И потом это бросающееся в глаза скопление флажков – около десятка – к югу от Ноллендорфплац – невидимка, должно быть, появлялся там регулярно, хотя и через большие промежутки времени. Все это в один прекрасный день получит свое полное объяснение…
Все ближе, ближе! Ты подходишь к нам неотвратимы хихикал комиссар и потирал руки.
Но затем он опять переходил к другим своим работам. Были дела более важные и срочные: какой-то сумасшедший, «убежденный нацист», как он с гордостью называл себя, ежедневно писал министру Геббельсу грубо оскорбительные, нередко порнографические письма. Сначала эти письма казались министру забавными, затем начали злить, а под конец он разбушевался и потребовал, чтобы ему доставили обидчика. Его самомнение было смертельно оскорблено.
Тут комиссару Эшериху повезло, и в три месяца дело «похабника», как он называл свою жертву, было благополучно доведено до конца. Автор непристойных писем, который, впрочем, оказался действительно членом нацистской партии, и притом старым членом, был доставлен господину министру Геббельсу, и Эшерих мог сдать его дело в архив. Он знал, что никогда больше не услышит о «похабнике». Министр не прощал оскорблений.
Затем шли другие дела – прежде всего этого чудака, который рассылал руководящим лицам папские энциклики и радиовыступления Томаса Манна, подлинные и фальшивки. Хитрый парень, не так-то легко было его сцапать! Все же Эшерих, наконец, подготовил его для камеры смертников в Плэце.
Имелся еще мелкий поверенный по торговым делам, который внезапно заболел манией величия, и, вообразив себя главным директором несуществующего сталелитейного завода, писал конфиденциальные письма не только директорам действительно существующих предприятий, но и самому фюреру, сообщая в них такие подробности о тревожном состоянии германской военной промышленности, которые нельзя было выдумать. Ну, поймать эту птицу оказалось сравнительно нетрудно, круг людей, имевших доступ к такой информации, был относительно невелик.
Да, комиссар добился значительных успехов; среди его коллег уже шептались о том, что он скоро выдвинется. Он необыкновенно удачен, этот год, протекший с самоубийства маленького Энно, и комиссар Эшерих очень доволен.
Но настала минута, когда начальники Эшериха снова задумались над картой города невидимки. Выслушивая пояснения Эшериха, они глубокомысленно кивали головой, когда им было указано на особое скопление флажков к северу от Александерплац; кивали еще глубокомысленнее, когда Эшерих обратил их внимание на интересный передовой отряд флажков к югу от Ноллендорфплац, и наконец сказали: – Какие же у вас теперь данные, господин Эшерих? Какие планы вы изобрели, чтобы поймать этого невидимку? После вторжения в Россию парень стал чертовки активен! На той неделе найдено, кажется, пять писем и открыток?
– Да, – сказал комиссар. – А на этой неделе поступило еще три!
– Так как же обстоит дело, Эшерих? Подумайте, сколько времени он пишет, так больше не может продолжаться! У нас здесь не статистическое бюро для регистрации открыток, призывающих к государственной измене. Вы же ведете розыск, за это и деньги получаете, дорогой! Ну, так какие же у вас данные?
Под этим натиском Эшерих принялся горько сетовать на глупость обеих женщин, они видели этого человека и не задержали его, и даже описать не могли!
– Да, да все это очень хорошо, дорогой. Но мы сейчас говорим не о глупости свидетелей, мы говорим о планах, которые измыслила ваша умная голова!
Тогда комиссар снова подвел этих господ к карте и вполголоса стал объяснять, что вот, мол, к северу от Алекса всюду торчат флажки, и только на одном, сравнительно небольшом участке, их совершенно нет.
– Тут-то и сидит невидимка. Тут он не подбрасывает открыток, так как слишком известен в этих местах, и ему приходится опасаться, что кто-нибудь из соседей увидит его. Всего несколько улиц, где живет мелкий люд. Тут-то он и засел.
– А почему же вы даете ему до сих пор сидеть? Отчего вы данным давно не приказали произвести повальный обыск, раз речь идет о нескольких улицах. Вы обязаны сцапать его, Эшерих! Мы вас просто не понимаем, ведь вы же толковый малый, а в этом случае почему-то делаете глупость за глупостью. Мы ознакомились с делом. Во-первых, эта история с Клуге; невзирая на то, что он сознался, вы его почему-то отпускаете на все четыре стороны, потом нисколько им не интересуетесь и даете ему возможность совершить самоубийство, именно тогда, когда он нам особенно нужен! Глупость за глупостью, Эшерих!
Комиссар Эшерих, нервно покручивая усы, позволяет себе возразить на это, что Клуге не имел никакого отношения к писавшему открытки. Ведь они продолжают неукоснительно появляться и после его смерти.
– Я считаю его признание, будто какой-то незнакомец поручил ему подбросить открытку, безусловно не заслуживающим доверия.
– Ну, мало ли что вы считаете! А мы считаем необходимым, что бы вы наконец взялись за дело. Как – нас совершенно не касается, но мы желаем видеть результаты! Итак, прежде всего произведите повальные обыски в районе этих нескольких улиц. Увидим, что при этом выяснится. Ведь что-нибудь да выяснится, везде есть бунтовщики.
На это комиссар Эшерих, со всем подобающим смирением, замечает, что хотя речь идет только о нескольких улицах, но ведь придется обыскать около тысячи квартир.
– Это страшно взвинтит население. Люди и без того нервничают из-за участившихся налетов, а тут мы им дадим реальный повод для недовольства. И потом, к чему приведет такой повальный обыск? Ведь этому человеку для его преступной деятельности нужна лишь ручка с пером, она есть в каждом доме, пузырек с чернилами – тоже, десяток открыток тоже найдется. Я не знаю, какие конкретные задачи я бы мог поставить перед моими людьми, что, собственно, они должны искать? Самое большее – руководствоваться какими-то отрицательными данными, например: у этого человека, наверняка, нет радиоприемника; ни разу не нашел я в его открытках намека на то, чтобы он почерпнул свои сведения из радиопередач. Иногда он просто неверно информирован! Нет, я не представляю себе, на чем я могу построить подобные обыски!
– Но дорогой, милейший Эшерих, мы отказываемся понимать вас! У вас одни возражения, вы не в состоянии предложить нам ни одного конкретного мероприятия! Но мы же должны поймать этого человека и притом как можно скорее!
– Мы и поймаем его, – улыбнулся комиссар, – но что это будет скоро – я не могу вам обещать. Все же, я не думаю чтобы ему удалось еще два года писать свои открытки.
Они негодующе застонали.
– А почему? Да оттого что время работает против него. Приглядитесь к этим флажкам, еще сотня, и все станет нам во много раз яснее. Это дьявольски упорный, хладнокровный тип, мой невидимка, но ему кроме того и чрезвычайно везет. Дело в том, что одного хладнокровия мало, нужно еще немножко счастья, и до сих пор ему почти непостижимо везло. Но ведь это совершенно так же, господа, как при игре в карты: некоторое время счастливая карта может итти к одному игроку, а потом вдруг все лопается. Игра может обернуться против невидимки, и козыри окажутся у нас в руках!
– Все это очень мило и интересно, Эшерих! Остроумные выкладки криминалиста, и мы все это очень хорошо понимаем. Но мы не особенные любители теорий, а из ваших слов ясно одно – что нам придется ждать еще два года, прежде чем вы решитесь действовать. Так вот, мы на это не пойдем, мы предлагаем вам еще раз основательно продумать все дело и, скажем, через неделю, ознакомить нас с вашими предложениями. И тогда видно будет, способны вы справиться со своей задачей или нет. Хейль Гитлер, Эшерих!
Однако обергруппенфюрер Праль, который, ввиду присутствия более высокого начальства, до сих пор не обмолвился ни словом, точно воды в рот набрал, еще раз вернулся в кабинет Эшериха. Ворвавшись к нему, он закричал: – Осел! Идиот! И вы воображаете, что я и дальше позволю позорить мой отдел такому остолопу? Только одну неделю даю вам сроку. – Он в бешенстве тряс перед ним кулаками. – И если вы и за эту неделю ничего не придумаете, тогда уже не взыщите! – И так далее, и так далее. Но комиссар Эшерих уже не слушал.
Во время предоставленной ему недельной отсрочки комиссар Эшерих очень мало занимался делом невидимки, вернее, совсем не занимался. Один раз он уже дал своим начальникам сбить себя с принятой им тактики выжидания, и сейчас же все поехало вкривь и вкось, и расплачиваться за это пришлось Энно Клуге.
Не то, чтобы этот Клуге особенно отягощал его совесть, – никому ненужный, жалкий плакса, совершенно неважно, жив он или мертв. Но комиссару эта маленькая мразь причинила не мало неприятностей. Понадобились! некоторые усилия, чтобы зажать кое-кому рот. Да, в ту, ночь, о которой он не любил вспоминать, комиссар очень волновался, а этот долговязый бесцветный человек больше всего на свете не любил волноваться.
Нет, не даст он даже самому высшему начальству еще раз соблазнить его, не откажется от терпеливого выжидания. Что, собственно, может грозить ему? Ведь Эшерихнужен им, он во многих отношениях для них просто незаменим. Пусть бесятся и бранятся, в конце концов и они признают, что правильно только одно: терпеливо ждать. Нет, Эшерих не внесет никаких предложений…
Это было памятное совещание. Оно состоялось уже не в кабинете Эшериха, а в зале и под председательством одного из высших начальников. Конечно, рассматривалось не только дело невидимки, обсуждались и многие другие дела. Начальство бранилось, рычало, язвило. Наконец перешли к его делу.
– Комиссар Эшерих, будьте добры доложить нам ваши соображения по делу об открытках!
Комиссар готов был доложить. Он сделал маленький обзор всех данных и того, что было до сих пор предпринято. Сделал его превосходно – кратко, точно, не без остроумия, при этом задумчиво поглаживая свои усы.
Затем последовал вопрос председателя: – Какие же вы можете внести предложения, чтобы ликвидировать это дело, которое тянется вот уже два года? Два года, комиссар Эшерих!
– Я могу порекомендовать только одно – терпеливо выжидать и в дальнейшем, иного способа нет. Но, может быть, следовало бы дать это дело на проверку господину советнику Цотту?
Воцарилась мертвая тишина.
Затем, то там, то здесь раздались иронические смешки. Кто-то крикнул: – Он отлынивает!
И другой: – Сам провалил, а теперь другим подсовывает!
Обергруппенфюрер Праль с громом обрушил на стол стиснутые кулаки. – Я тебя возьму в оборот, сволочь! – Прошу сохранять полное спокойствие.
В голосе председателя прозвучало презрение. Все смолкли.
– Господа, мы были сейчас свидетелями такого отношения к делу, которое можно, пожалуй, приравнять только к дезертирству с поля боя. Это трусливое бегство от тех трудностей, с которыми неизбежно связана всякая борьба. Инцидент весьма прискорбный. Эшерих, вы освобождаетесь от дальнейшего участия в данном совещании. Ждите у себя моих распоряжений.
Комиссар, мертвенно-бледный (ничего подобного он не ожидал), поклонился и направился к двери; дойдя до нее, он щелкнул каблуками и, вытянув руку, возгласил: – Хейль Гитлер!
Никто не обратил на него внимания. Комиссар удалился в свой кабинет.
Обещанные приказания предстали перед ним в виде двух эсэсовцев, они угрюмо уставились на него, затем один из них угрожающе заявил: – Не смейте здесь больше ни к чему прикасаться, понятно вам?
Эшерих медленно повернул голову к человеку, осмелившемуся так с ним разговаривать. Подобный тон был новостью; не то, чтобы он был Эшериху незнаком, но с ним лично так говорили впервые. Ведь этот парень рядовой эсэсовец, – и уж значит плохи дела Эшериха, если подобный субъект смеет обращаться к нему таким тоном.
Зверское лицо, вдавленный нос, тяжелый подбородок, склонность к насилию, слабо развитое мышление, в пьяном виде опасен, подытожил Эшерих. Как выразилась на его счет эта высокопоставленная скотина там наверху? Дезертирство? Смешно! Комиссар Эшерих – и дезертирство. Но это на них похоже, на этих господ, они любят бросаться громкими словами, за которыми решительно ничего не следует!
Вошли обергруппенфюрер Праль и советник Цотт.
– Ну вот, значит, все-таки приняли мое предложение, – встретил их Эшерих. – Самое разумное, что вы могли сделать, хотя я не допускаю, чтобы даже этот казуист мог выкроить что-нибудь новое из имеющегося материала!
Эшерих только что собрался приветствовать советника Цотта по-дружески весело, показать ему, что он, Эшерих, ничуть на него не в обиде, но вдруг эсэсовцы грубо отшвыривают его, и один из них, тот, с лицом убийцы, рявкает: – Разрешите доложить, – эсэсовцы Добат и Якоби с арестованным.
Это кто же арестованный, я? изумленно спрашивает себя Эшерих. И затем вслух: – Господин обергруппенфюрер, разрешите доложить, что…
– Заткни ты этой сволочи глотку! – в ярости рычит Праль, которому, вероятно, тоже здорово нагорело.
Эсэсовец Добат кулаком дает Эшериху в зубы. Бешеная боль, отвратительный теплый вкус крови во рту.: Затем Эшерих наклоняется и выплевывает на ковер несколько зубов.
Но, совершая все эти действия, совершая их вполне автоматически, – даже боли настоящей он не чувствует – Эшерих думает: необходимо это сейчас же выяснить. Я, конечно, все готов сделать. Произвести повальные обыски хотя бы во всем Берлине. В каждый дом, где есть адвокаты и врачи, поставить сыщиков. Я сделаю все, что вы пожелаете, но не можете же вы просто так бить меня по морде, меня, старого следователя и кавалера ордена «За военные заслуги»!
В то время как он лихорадочно перебирает эти мысли, машинально стараясь вырваться из рук эсэсовцев и все вновь и вновь силясь заговорить, – что ему, однако, не удается из-за рассеченной верхней губы и крови во рту – в это время к нему подскакивает обергруппенфюрер Праль, хватает его обеими руками за грудь и кричит: – Попался наконец, зазнайка, дермо! Воображал, что ты хитрее всех, когда читал мне свои дурацкие лекции, да? Думал, я не замечаю, за какого болвана ты меня считаешь, а себя за сверхумника, – а? Вот ты теперь и попался, мы уж тебя возьмем в оборот, не отвертишься!
Обезумев от бешенства, Праль уставился на стоявшего перед ним окровавленного человека. И крикнул: – Весь ковер заплюешь мне тут своей собачьей кровью! – Изволь проглатывать кровь, собака, не то я сам тебя по роже съезжу!
И комиссар Эшерих – нет, жалкий, трепещущий че-ловечишко Эшерих, который всего полчаса назад был всесильным комиссаром гестапо, обливаясь смертным потом, силился проглотить тошнотворно-теплую струю крови, не запачкать ковер, свой собственный, нет, теперь уже ковер советника Цотта…
Жадно созерцал обергруппенфюрер унизительное состояние комиссара. Затем отвернулся от Эшериха с досадливым – Да что там! – и спросил советника: – Этот тип еще нужен вам, господин Цотт, для каких-нибудь выяснений?