Текст книги "Каждый умирает в одиночку"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
Решение Анны Квангель
Анне Квангель приходилось тяжелее, чем мужу: она была женщина. Ей хотелось излить душу, ей хотелось участия, хоть немножко нежности, – а она теперь всегда была одна и с утра до вечера распутывала и наматывала веревки, которые тюками приносили ей в камеру. Как ни скуп был ее муж на слова и ласку в семейной их жизни – эта малость казалась ей теперь раем, одно молчаливое присутствие Отто было бы для нее благодатью.
Она помногу плакала. Долгое пребывание в суровом режиме карцера отняло у нее последнюю крупицу силы, ту крупицу вновь вспыхнувшей от свидания с Отто силы, которая сделала ее такой стойкой и смелой на суде. Слишком жестоко она наголодалась и намерзлась и теперь продолжала голодать и мерзнуть в своей голой одиночной камере. Она не могла, как муж ее, пополнять сырым горохом скудный пищевой рацион, она не обучилась, как он, осмысленно распределять день, менять ритм занятий, чтобы предвкушать приятное ощущение: после работы – часовую прогулку, после умывания – свежесть чисто вымытого тела.
Зато Анна Квангель тоже обучилась слушать по ночам у окна камеры. И уж она слушала без пропусков, из ночи в ночь. И говорила сама, шептала в окно, рассказывала свою историю и все спрашивала об Отто, об Отто Квангеле… Господи, да неужто никто здесь не знает, где Отто, как ему живется, ну да, мастер Отто Квангель, пожилой такой, ему пятьдесят три года, только он еще крепкий, видный из себя – должен же кто-нибудь о нем знать!
Когда же Анна поздней ночью, наконец, забиралась под одеяло, она еще долго не спала и утром не могла встать во-время. Надзирательница ругала ее и грозила снова посадить в карцер. Она поздно, слишком поздно садилась за работу. Ей приходилось спешить, но они сама же сводила на-нет всю спешку, потому что ей чудился в коридоре шум, она бросалась к двери и слушала полчаса, час. Одиночное заключение так изменило ее, что она, спокойная, по-матерински ласковая женщина, теперь раздражала всех. Надзирательницам она причиняла много хлопот, и они грубо обращались с ней, а она вступала с ними в пререкания, уверяла, что ее кормят хуже и меньше других, а работать заставляют больше. Несколько раз она доходила в этих спорах до крика, до бессмысленного крика.
И вдруг сама испуганно умолкала. Перед ней вставал путь, который она прошла вплоть до этой голой камеры смертника, вставала уютная квартирка на Яблонскиштрассе, которую ей не суждено больше увидеть, она вспоминала сына Отто, его детский лепет, а потом, когда он подрос, первые школьные горести и радости, вспоминала, как грязная ручонка с неловкой нежностью мазала ее по лицу—ах, эта детская ручонка, ставшая плотью в ее чреве, из ее крови, она давно рассыпалась в прах, давно погибла для нее. Она вспоминала те ночи, когда Трудель, молодая, цветущая, лежала у нее в постели и они по целым часам шептались о строгом отце, который спал на соседней кровати, об Оттохен и планах на будущее. Теперь погибла и Трудель.
А потом она думала об их совместной работе с Отто, о борьбе, которую они втайне вели больше двух лет. Припоминались ей воскресные дни, когда они вместе сидели у обеденного стола, она в углу дивана за штопкой чулок, а он на стуле, разложив перед собой письменные принадлежности, и вместе составляли фразы, вместе мечтали о большом успехе. Погибло, ушло; все погибло, все ушло! Одной суждено ей сидеть в камере, когда впереди только близкая неизбежная смерть, ни слова не слышать об Отто, ни разу, наверно, не увидеть его лица – одной умирать, одной лежать в могиле…
Часами мечется она по камере взад-вперед, она не в силах больше терпеть! Она забросила работу, мотки веревок валяются на полу, нераспутанные, неразвязанные, она только нетерпеливо отшвыривает их ногой, и когда надзирательница вечером отпирает камеру – оказывается ничего не сделано. Надзирательница бранится, но Анну Квангель это теперь не трогает. Она не слушает ругани, пусть делают с ней, что хотят, пусть скорее казнят ее – чем скорее, тем лучше!
– Верьте моему слову, – говорит надзирательница своим товаркам. – Эта скоро свихнется. Держите наготове смирительную рубашку. Да почаще заглядывайте к ней, она, чего доброго, повесится среди бела дня. Оглянуться не успеешь, как повесится, а потом отдувайся за нее!
Но в этом надзирательница неправа: Анна Квангель и не думает вешаться. Мысль об Отто заставляет ее цепляться за жизнь, дорожить даже таким жалким прозябанием. Не может она так уйти из жизни, она должна ждать, – а вдруг получится весточка от него, а вдруг ей позволят повидать его в последний раз перед смертью.
И вот в один из этих мрачных дней счастье как будто улыбнулось ей. Дверь камеры внезапно открылась, и надзирательница крикнула с порога: – Квангель, за мной! Свидание!
Свидание? С кем? Кому я здесь нужна! Разве что Отто? Да, конечно, Отто! Я чувствую, что Отто!
Ей хочется спросить надзирательницу, кто к ней пришел, но именно с этой надзирательницей она постоянно вступала в перебранку, и она боится спрашивать. Дрожа всем телом, идет она вслед за этой женщиной, она ничего не видит перед собой, не понимает, куда они идут, не помнит, что скоро должна умереть, – она знает одно – она идет к Отто, к единственному человеку в целом мире…
Надзирательница передает арестантку номер семьдесят шесть полицейскому вахмистру, тот вводит ее в комнату, разгороженную железной решеткой, по другую сторону решетки стоит какой-то мужчина.
Радость мигом покидает Анну Квангель, едва она видит его. Это не Отто, это всего лишь старый советник Фром. Старичок стоит по ту сторону решетки, голубые глаза его, окруженные венчиком морщинок, смотрят ей навстречу. – Я пришел навестить вас, фрау Квангель, – говорит он.
Дежурный надзиратель стал у решетки и задумчиво смотрит на них. Потом ему становится скучно, он отворачивается и подходит к окну.
– Скорее! – шепчет советник и что-то протягивает ей сквозь решетку.
Она машинально берет.
– Спрячьте! – шепчет он.
И она прячет белый сверточек. Письмо от него, думает она, и сердце бьется вольнее. Разочарование прошло.
Дежурный снова повернулся и, стоя у окна, смотрит на них.
Наконец, к Анне возвращается дар речи. Она не здоровается с советником, не благодарит его, она задает единственный интересующий ее в мире вопрос: – Вы видели Отто, господин советник?
Старик отрицательно качает своей умной головой. – В последнее время не видел, – говорит он. – Но слышал от друзей, что живется ему хорошо, очень хорошо. Он замечательно держится.
Он смотрит на нее и после мгновенного колебания добавляет: – Впрочем, я могу передать вам от него привет.
– Спасибо, – шепчет она. – Большое спасибо. Множество различных ощущений промелькнуло в ней, пока он говорил. Если он не видел Отто, значит, и письма не мог от него получить. Ах нет, он что-то сказал о друзьях, может, друзья передали ему письмо? А слова «он замечательно держится» наполнили ее радостью и гордостью… А привет от него, этот привет посреди каменных и железных клеток, это весна посреди угрюмы стен! Ах, как чудесна, как чудесна жизнь! Сколько в ней еще счастья!
– Вот у вас неважный вид, фрау Квангель, – заметил старик-советник.
– Правда? – спросила она удивленно и рассеянно. – Нет, мне хорошо живется. Даже очень хорошо. Так и скажите Отто. Пожалуйста, скажите! И не забудьте поклониться ему от меня. Вы ведь его увидите?
– Думаю, что да, – с легкой заминкой отвечает он Он до крайности щепетилен, этот педантичный старичок. Малейшая неправда перед лицом этой обреченной претит ему. Она и понятия не имеет, к каким хитростям, каким интригам пришлось ему прибегнуть, чтобы добиться этого свидания! Ему пришлось пустить в ход все свои связи! Для мира Анна Квангель умерла – кто же навещает мертвых?
И все же он не смеет сказать ей, что никогда больше в этой жизни не увидит Отто Квангеля, что ничего слышал о нем и покривил душой, передавая от него привет, чтобы вдохнуть немного мужества в ее сокрушенную душу. Бывают случаи, когда приходится лгать даже умирающим.
– Ах да! – вся встрепенувшись, сказала она вдруг и бледные впалые щеки ее зарделись – Непременна скажите Отто, когда увидите его, что я всегда, каждую минуту думаю о нем, и я знаю, я уверена, что увижу его прежде, чем умереть…
Надзиратель с минуту растерянно смотрит на эту пожилую женщину, которая говорит тоном юной влюбленной девушки. Старая солома жарче горит! – думает он и отворачивается к окну.
Она не заметила его взгляда, она лихорадочно говорит дальше: – И еще скажите Отто, что у меня прекрасная, совсем отдельная камера. Мне живется хорошо! Я постоянно думаю о нем и счастлива этим. Я знай твердо, нас ничто не может разлучить, ни стены, ни решетки. Я всегда, каждую минуту с ним, ночью и днем Скажите ему непременно!
Она лжет, ах, как она лжет, лишь бы утешить своего Отто! Она хочет дать ему покой, тот покой, которого ни часу не имела сама с тех пор, как находится здесь.
Советник суда косится на дежурного, который уставился в окно, и шепчет: – Смотрите, не потеряйте то, что я вам дал! – потому что фрау Квангель, повидимому, забыла все на свете.
– Нет, нет, не потеряю, господин советник. А что там такое? – тихо спрашивает она.
– Яд, ваш муж получил то же, – еще тише отвечает он.
Она кивает.
Дежурный поворачивается к ним и говорит угрожающе: – Шептаться не разрешено, иначе свидание прекращается. Кстати, – он смотрит на часы, – время все равно истекает через полторы минуты.
– Да, – задумчиво тянет она. – Да. – И вдруг понимает, что именно ей надо сказать. Она спрашивает: – Как вы думаете, Отто скоро уедет? Не дожидаясь того, большого путешествия? Да? Как вы думаете?
Лицо ее выражает такую мучительную тревогу, что даже тупоголовый чиновник понимает – здесь подразумевается совсем не то, что говорится. Он уже готов вмешаться, но потом смотрит на эту пожилую женщину, на господина с седой бородкой, который в пропуске значится советником суда, и, исполнившись снисхождения, опять отворачивается к окну.
– Трудно сказать, – осторожно говорит советник. – Путешествовать сейчас тоже нелегко. – И торопливым шопотом добавляет: – Ждите до самой последней минуты, может быть, вам удастся еще раз повидать его. Хорошо?
Она кивает, кивает снова.
– Да, – отвечает она громко. – Так будет лучше всего.
Некоторое время они молча стоят друг против друга и вдруг чувствуют, что им больше не о чем говорить. Кончено. Точка.
– Кажется, мне пора итти, – говорит советник.
– Да, – шепчет она в ответ, – кажется, пора.
И вдруг – дежурный уже повернулся к ним и нетерпеливо смотрит на часы – вдруг Анна Квангель не выдерживает. Она прижимается всем телом к решетке и шепчет, протискивая голову между железными прутьями: – Господин советник, пожалуйста, прошу вас! Должно быть, вы последний порядочный человек, которого я вижу на земле. Пожалуйста, поцелуйте меня! Я закрою глаза и подумаю, что меня целует Отто…
Бросается на мужчин! думает дежурный. Приговорена к смерти, а все не унимается! На старикашку польстилась!
А старый советник говорит ласковым, нежным голосом: – Не бойтесь, дитя мое, не бойтесь…
И тонкие старческие губы нежно касаются ее потрескавшихся сухих губ.
– Не бойтесь, дитя мое. Теперь вам будет спокойнее…
– Я знаю, – шепчет она. – Большое вам спасибо, господин советник.
И вот она снова у себя в камере, веревки в беспорядке разбросаны по полу, а она шагает взад и вперед, нетерпеливо отшвыривает их ногами, как в самые свои трудные дни. Она прочла записку, она поняла ее смысл. Она знает, – теперь и у нее, и у Отто есть оружие, она в любую минуту могут покончить с этой жалкой жизнью, если станет уж совсем невыносимо. Ей незачем терпеть мучения, она может сейчас же, сию секунду, пока цела еще капелька радости от сегодняшнего свидания, положить всему конец.
Она ходит, разговаривает сама с собой, смеется, плачет.
У двери подслушивают. Говорят: – Ну, вот и свихнулась. Смирительную рубашку приготовили?
А женщина в камере ничего не замечает, она ведет жестокую борьбу сама с собой. Перед ней встает лицо старика Фрома, такое серьезное, когда он говорил ей, чтобы она ждала до последней минуты, может быть, ей удастся еще раз повидать мужа.
Тогда она согласилась с ним. Конечно, это правильно, она должна набраться терпения и ждать, может быть, целые месяцы. Но хотя бы это были не месяцы, а недели, ей теперь невыносимо ждать. Она себя знает, она еще будет и отчаиваться, и плакать без конца, и впадать в уныние, все так жестоки с ней, ни от кого ни доброго слова, ни улыбки. Как же это терпеть столько времени? А стоит ей чуть шевельнуть языком, нажать зубами, не всерьез, а только для пробы, и все готово. Это так легко, чересчур легко!
Вот то-то и есть! Как-нибудь, в минуту слабости, она сделает это, и сейчас же, в короткий миг на пороге смерти, раскается так, как никогда не каялась в жизни: добровольно, по собственной трусости и слабости лишить себя надежды еще раз увидеть его!
Ему сообщат о ее смерти, и он узнает, что она покинула, предала его, что она была малодушна. И он не будет уважать ее, а ей важнее всего на свете его уважение.
Да, надо сейчас же уничтожить эту окаянную капсюльку. Вдруг завтра утром будет уже поздно, кто знает, в каком настроении она проснется завтра утром.
Но на пути к параше она останавливается… И снова принимается шагать.
Она вспомнила, что должна умереть, и какой смертью! Она узнала здесь, в тюрьме, из ночных разговоров, что ее ждет не виселица, а гильотина. Ей подробно расписали, как ее привяжут ремнями к столу, как лежа на животе, она будет смотреть в корзинку с опилками, куда через несколько секунд упадет ее голова. Ей обнажат шею, и она почувствует холод от ножа еще раньше, чем он ринется вниз. Потом он загудит, все громче, загремит в ее ушах, как труба страшного суда, а потом вместо ее тела останется какой-то дергающийся обрубок, и голова в корзинке, возможно, будет глазеть на окровавленную шею, будет еще видеть, чувствовать, страдать…
Так ей рассказали, и так она представляла себе это сотни раз и несколько раз даже видела во сне, и от всех этих ужасов она может быть избавлена, стоит ей раскусить стеклянную капсюльку.
И что же – неужели выбросить ее, неужели отказаться от избавления? Ей дан выбор между легкой и тяжелой смертью, и она должна избрать тяжелую смерть только потому, что боится собственной слабости, боится умереть раньше Отто?
Она качает головой, Нет, ей нечего бояться. У нее хватит сил ждать до последней минуты. Она хочет увидеть Отто. Переносила же она страх, который всегда охватывал ее, когда Отто шел подбрасывать открытки, перенесла ужас ареста, вытерпела мучительства комиссара Лауба, пережила смерть Трудель – значит у нее хватит сил ждать несколько недель, несколько месяцев. Она все выдержала, выдержит и это! А яд, конечно, надо хранить до последней минуты.
Она мечется взад-вперед, взад-вперед.
Но решение, только что принятое ею, не успокаивает ее. Снова возникает сомнение, и снова она борется с ним и опять решает сейчас же, тут же, сию же минуту уничтожить яд, и опять не исполняет решения.
Тем временем наступает вечер, ночь. Из камеры вынесли несделанную работу, а ей объявили, что за леность ее на неделю оставляют без матраца и сажают на хлеб и воду.
Она даже не дослушала. Какая важность, что они там говорят?
Похлебка, принесенная на ужин, стоит нетронутой на столе, а она все мечется взад-вперед, смертельно усталая, неспособная связно мыслить, вся во власти мучительного сомнения: бросить – не бросить?
Вот она осторожно перекатывает капсюльку языком, легко, совсем легко, почти бессознательно сжимает ее зубами, осторожно прикусывает…
И сейчас же выхватывает ампулу изо рта. Она мечется, она сама не понимает, что делает – а там уже приготовлена смирительная рубашка…
И вдруг, поздней ночью, она приходит в себя, она лежит на своей койке, на голых досках, укрытая тоненьким одеялом и дрожит всем телом от холода. Значит, она уснула? А куда она дела капсюльку? Неужто проглотила? Во рту ее нет!
Она вскакивает в безумном ужасе, садится – и улыбается. Капсюлька тут – у нее в руке. Она зажала ее в кулаке во время сна. Она улыбается – она спасена еще раз. Ей не придется умирать той страшной смертью…
И тут, сидя на койке и дрожа от холода, она вдруг понимает, что отныне ей каждый новый день придется наново вести жестокую борьбу между силой и слабостью, малодушием и мужеством. А исход борьбы всегда будет неясен.
И сквозь сумятицу надежды и безнадежности слышится ей ласковый, участливый голос: не бойтесь, дитя мое, только не бойтесь…
Ласковый, участливый голос доброго старика.
И сразу же все ясно Анне Квангель. Теперь я знаю, что делать! Теперь я найду в себе силы!
Она крадется к двери, прислушивается. Топот надзирательницы приближается по коридору. Она становится у противоположной стены, но увидев, что за ней следят в глазок, принимается медленно шагать взад и вперед. Не надо бояться, дитя…
Лишь убедившись, что надзирательница прошла дальше, она взбирается на окно.
– Это ты, семьдесят шестая? У тебя сегодня было свидание? – спрашивает какой-то голос.
Она не отвечает. Она никогда больше не будет отвечать. Одной рукой она держится за железную штору, а другую, в которой зажата капсюлька, просовывает наружу. Она прижимает ее к каменной стене и чувствует, как переламывается тонкое горлышко. Она ждет, чтобы яд стек вниз, во двор.
Очутившись снова в камере, она нюхает свои пальцы: от них сильно пахнет горьким миндалем. Она моет руки и ложится на койку. Она совершенно разбита, будто только что спаслась, освободилась от страшной опасности.
Она сразу же засыпает и спит глубоким сном, без сновидений. Просыпается она бодрой, освеженной.
С этой ночи семьдесят шестая не давала больше поводов для нареканий. Она была спокойна, бодра, прилежна, приветлива.
Она почти не думала о близкой тяжелой смерти, она думала только о том, что должна быть достойна Отто. А порой, в минуты уныния, ей снова слышался голос старого советника Фрома: «Не бойтесь, дитя мое, только не бойтесь».
Она больше не боялась. Никогда.
Она осилила страх.
Квангель, твой черед!
Задолго до рассвета надзиратель отпирает дверь в камеру Отто Квангеля.
Квангель крепко спал, он просыпается, и, щурясь, смотрит на высокую черную фигуру, переступившую порог его камеры. Спустя мгновение он окончательно стряхивает с себя сон, и сердце у него колотится сильнее обычного, ему ясно, что означает эта высокая, молча стоящая на пороге фигура.
– Мой черед, господин пастор? – спрашивает он и хватается за одежду.
– Ваш черед, Квангель! – отвечает священник. И спрашивает: – Вы готовы?
– Я готов в любую минуту, – отвечает Квангель и касается языком капсюльки во рту.
Он начинит одеваться. Все его движения спокойны и неторопливы.
Мгновение оба молча смотрят друг на друга. Пастор – довольно молодой, ширококостый человек с простым, несколько туповатым лицом.
Недалек, должно быть, решает Квангель, не то, что наш добрый пастор.
А пастор со своей стороны видит длинного, тощего, измотанного человека. Ему не нравится острый птичий профиль, не нравится пристальный взгляд темных, совершенно круглых глаз, не нравится и узкий бескровный рот с плотно сжатыми губами. Но священник пересиливает себя и говорит как можно приветливее: – Надеюсь, вы расстаетесь в мире с нашей землей, Квангель?
– А разве на нашей земле есть мир, господин пастор? – в свою очередь спрашивает Квангель.
– К несчастью, еще нет, Квангель, к несчастью, нет, – отвечает священник и пытается изобразить на лице несуществующую скорбь. Он обходит этот вопрос и продолжает: – Но с господом богом-то своим вы примирились?
– Я не верю в господа бога, – отрезает Квангель.
– Что?
Пастор даже испуган таким прямолинейным заявлением. – Ну, допустим, вы не верите в единого бога, значит, вы пантеист, да, Квангель?
– Это что такое?
– Да это же так ясно… – Пастор пытается разъяснить то, что не вполне ясно ему самому. – Это, понимаете, мировая душа. Все есть бог, понимаете? Ваша душа, ваша бессмертная душа вновь сольется со вселенской душой, Квангель!
– Все есть бог? – спрашивает Квангель. Он успел одеться и теперь стоит у койки. – И Гитлер? И мировая бойня? Вы – бог? Я – бог?
– Вы неверно поняли меня, умышленно неверно поняли, – с досадой говорит священник. – Но я не за тем пришел сюда, Квангель, чтобы вести с вами религиозный спор. Я пришел приготовить вас к смерти. Вы должны умереть через несколько часов. Вы готовы к этому?
– Знавали вы пастора Лоренца из следственной тюрьмы при трибунале? – вместо ответа спрашивает Квангель.
Пастор снова сбит с толку. Он раздраженно отвечает: – Нет, я только слышал о нем. И смею сказать, господь во время призвал его к себе. Он позорил наше сословие.
Квангель пристально посмотрел на священника и сказал: – Он был очень добрый человек. Многие заключенные помянут его благодарным словом.
– Ну, понятно, – выкрикнул пастор с неприкрытым раздражением. – Он потакал вашим прихотям! Он был очень слабый человек, Квангель. В годину войны слуга господень должен быть воителем, а не дряблым трусом! – Он снова спохватился, торопливо взглянул на часы и сказал: – У меня осталось для вас всего восемь минут. Моего пастырского утешения ждут еще несколько ваших товарищей по несчастью, которым тоже предстоит сегодня свершить последний путь. Давайте помолимся…
Священник, этот ширококостый, неотесанный крестьянин, достал из кармана белый платок и бережно развернул его.
– А женщин, идущих на казнь, вы тоже напутствуете пастырским утешением? – спросил Квангель.
Насмешка в его словах была так неуловима, что пастор не заметил ее. Он расстелил белоснежный платок на полу камеры и ответил рассеянно: – Сегодня не казнят никого из женщин.
– Вы не помните случайно, – упорно продолжал спрашивать Квангель. – Вам не приходилось последнее время бывать у некоей Анны Квангель?
– У Анны Квангель? Это ваша жена? Нет, не бывал. Иначе бы я запомнил. У меня необыкновенная память на имена.
– У меня к вам просьба, господин пастор…
– Ладно, говорите скорее, Квангель! Вы же знаете, я опаздываю.
– Прошу вас, не говорите моей жене, когда черед дойдет до нее, что меня казнили раньше. Скажите ей, пожалуйста, что я умру в один час с ней.
– Это будет ложью, Квангель, а я, как слуга господень, не могу погрешить против его восьмой заповеди.
– А вы никогда не лжете, господин пастор? Не покривили душой ни разу в жизни?
– Надо полагать, – запротестовал пастор, смутившись от насмешливого испытующего взгляда арестанта. – Надо полагать; я из всех своих слабых сил старался блюсти заповеди божьи.
– А заповеди божьи требуют от вас, чтобы вы отняли у моей жены последнее утешение, что ей дано умереть в один со мной час?
– Я не смею обманывать ближнего своего, Квангель.
– Жаль, очень жаль! Поистине, вы недобрый пастор, – произнес Квангель.
– Что? – выкрикнул пастор, и в голосе его слышалось смущение и угроза.
– Пастора Лоренца все звали в тюрьме добрый пастор, – пояснил Квангель.
– Ну нет, – злобно закричал пастор, – я-то уж никак не гонюсь за таким почетным званием, для меня оно будет позорным званием! – Он опять спохватился, бухнулся на колени, прямо на разостланный белый платок, и указал на темный цементный пол рядом с собой (белого платка хватало только для него). – Преклоните и вы колени, Квангель, помолимся вместе!
– Перед кем мне преклонять колени? – сурово спросил Квангель. – Кому мне молиться?
– Вот наказание! Опять вы за свое! – разразился пастор. – Сколько я на вас лишнего времени потратил! – Он с колен посмотрел вверх на человека со строгим, сердитым лицом. – Все равно, я свой долг исполню. Помолюсь за вас!
Он опустил голову, сложил руки и закрыл глаза. Потом вскинул голову, вытаращил глаза и возопил вдруг так громко, что Квангель даже вздрогнул: – Господи, боже мой! Всемогущий, всеведущий, всеблагий, всеправедный боже, судья над добром и злом! Воззри в милосердии своем на грешника, простертого перед тобой во прахе. Молю тебя, господи, очисти душу и тело его, помилуй его злодеяние, отпусти ему прегрешения…
Стоя на коленях, пастор вопил все громче: – Прими, жертву безвинной смерти возлюбленного сына твоего Иисуса Христа во искупление его злодеяний! Ибо он крещен во имя его, омыт и очищен кровию его! Избави, его от телесной муки и скорби и терзаний совести! Облегчи его страдания! Даруй ему жизнь вечную!
Священник понизил голос до таинственного шопота: – Ниспошли святых ангелов твоих, да вознесут его в сонм избранников твоих во имя господа нашего Иисуса Христа. Аминь! Аминь! Аминь! – снова во весь голос выкрикнул пастор.
Затем он поднялся, бережно свернул белый платок и спросил, не глядя на Квангеля: – Пожалуй, бесполезно спрашивать вас, готовы ли вы принять святое причастие?
– Совершенно бесполезно, господин пастор. Пастор нерешительно протянул Квангелю руку.
Квангель отрицательно покачал головой и заложил руки за спину.
– Это тоже бесполезно, господин пастор! – сказал он.
Не глядя на него, пастор направился к двери. На пороге он обернулся еще раз, бросил беглый взгляд на Квангеля и сказал: – Пусть сопутствуют вам к месту последнего судилища слова из Послания к филиппинянам: «Ибо для меня жизнь – Христос, и смерть – приобретение», глава I, стих 21.
Дверь хлопнула, он ушел.
Квангель вздохнул с облегчением.