Текст книги "Хемлок, или яды"
Автор книги: Габриэль Витткоп
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
– Да, я знаю о свойствах мышьяка: он часто применяется в составе соединений серы, реальгара или аурипигмента... Аурипигмент можно даже назвать «отцом» ядов! Все так... Но сернистые соединения обладают одним недостатком: они не растворяются в воде.
И затем, иронично щелкнув языком:
– Хотя, возможно, и растворяются, если обладаешь «чистосердечием».
Между могилами кладбища Сен-Сюльпис, или Погоста слепцов, бегали огоньки, а за каменными крестами, под малыми арками в проворно шаривших желтых пятнах, махали крыльями трепетные мотыльки света. Стучали котелки и кувшины, слышались смех, быстро заглушаемое пение и резко обрывавшийся писк свирели. В красных отсветах костров время от времени копошились люди, подскакивали капюшоны, рывками взлетали в зловещем веселье плащи. На кладбище Сен-Сюльпис, где никогда не просыхала земля, собрались на разгульный маскарад починщики старых ведер, латальщики кузнечных мехов, нищенки и кабацкие девки. Но под обносками и капюшонами кое-где угадывались переодетые клирики, пышущие похотью мещанки, просто зеваки или воры-карманники. Между кладбищем, огороженным с трех сторон высокими шестиэтажными домами, и фундаментом строящейся церкви с земляными насыпями и рвами, откуда виселицами торчали сваи, крались в ночи опасливые тени.
– Давай взглянем на праздник, – поправив маску, предложила Мари-Мадлен.
– А ты не боишься?.. Тебе не противно?..
Похоже, никто не обратил на них внимания. Над кладбищем витал смрад протухшего мяса, и неясно, исходил ли тот из неплотно закрытых гробов или от варившегося здесь же супа. Невзирая на жгучий мороз, кое-кто разделся догола, и в рыжем свете фонарей сквозь дыры в изношенных рабочих блузах виднелись омерзительные тела. В темных углах слышалось кряхтенье, ворчанье, хрипенье. Стоптанные башмаки шлепали по опрокинутым в винную грязь кувшинам, многие уже напились и, облокотившись о кресты, блевали между могилами. Обезумевшая нищенка с распахнутой грудью смеялась, переходя от одной группки к другой, вихляла бедрами в непристойном танце и изображала любовь, лаская облепленный землей череп. Тут затевались ссоры и драки, слепцы били наугад дубинами, а у мнимых паралитиков шла носом кровь.
Мари-Мадлен молча прислонилась к кладбищенской стене и, скрестив руки, плотнее натянула накидку. Она любовалась зрелищем, пристально наблюдая за тем, как бедняги поглощали суп, заливая его прямиком в глотку. Тогда у нее возникла идея, подсказанная давно прочитанным отрывком, который она успела забыть, но теперь снова вспомнила: «Геката, жена Аэта, была весьма сведущей в приготовлении ядов – именно она открыла аконит. Силу каждого из ядов она испытывала, подсыпая их в мясо, которым угощала незнакомцев. Приобретя в этом зловещем искусстве большой опыт, она отравила сначала своего отца и завладела царством...» Ведь у нее есть с собой купленный у Глазера пузырек рвотного – сурьмяного винного камня!
Женщине можно было дать хоть двадцать, хоть все шестьдесят. Выйдя из темного закоулка, она направилась к костру, невозмутимо вытирая подолом пах. Бритую из-за вшей или попросту облысевшую голову покрывала задубевшая от грязи старая мужская шапочка, над которой покачивалось длинное фазанье перо. Женщина уселась, протянула изгвазданные ноги к огню и насыпала себе миску супа. Мгновенно опорожнила ее и тут же снова наполнила. Мари-Мадлен осторожно приблизилась, когда нищенка наложила третью порцию. Никто не увидел резкого движения и не обратил внимания, как женская накидка из тонкого черного сукна с надвинутым на бархатную маску капюшоном проворно упорхнула, увлекая за собой кавалера.
Едва парочка добралась до выхода с кладбища Сен-Сюльпис, в ночной тишине раздался пронзительный предсмертный крик -жуткий и отвратительный, словно квинтэссенция боли.
– Хорошо, – прошептала запыхавшаяся Мари-Мадлен, – очень хорошо...
Она решила состричь длинные боковые букли, или «дамские усы», и сделать прическу а-ля Нинон [130]130
Нинон де Ланкло (Анна де Ланкло, 1615/23 – 1705) – знаменитая французская куртизанка, писательница и хозяйка литературного салона.
[Закрыть], но объем оказался великоватым, и она наконец согласилась на коротенькие локоны, едва доходившие до воротника из булонских кружев.
– Как тебе моя новая прическа?
– Не в обиду вам будь сказано, но мне больше нравилась прежняя, мадам, – ответила Франсуаза Руссель, раскладывая по коробкам перчатки, надушенные франжипаном, померанцем или перчатки Филлиды; перчатки для особых случаев, потребностей и неожиданностей; испанские и неаполитанские, вышитые золотом и серебром, с цветами, плодами, бабочками и птицами.
– Дурочка!.. На, отведай-ка смородиновых цукатов...
Руссель осторожно попробовала засахаренные ягоды, которые поднесла на лезвии ножа маркиза.
– Ну, как?
– Очень вкусно, мадам.
– В самом деле?.. Можешь идти.
Мари-Мадлен совершила открытие, нашла себе новое развлечение. Яды пьянили ароматами, и пусть даже приходилось испытывать «силу каждого из них» – эти эксперименты наполняли ее бескрайним блаженством. «Совесть мучает лишь задним числом», – сдержанно признавался Сент-Круа, при встречах с которым Мари-Мадлен и сама соблюдала осторожность. Теперь она уже не лезла, как прежде, на рожон, понимая, что следует лавировать и притворяться – унизительная необходимость, претившая ее натуре, но обусловленная твердо принятым решением. Сам же Дрё простил ей этот роман – безумство, слабость, временное помрачение чувств. Он умилялся, когда ласковая, раскаявшаяся Мари-Мадлен приносила цитроновые цукаты или китайский чай – отличное средство от подагры, ценившееся на вес золота. Дочь снова стала такой или почти такой, как на квадратном портрете: прелестным созданием, отрадой на закате его дней. Возможно, она слегка легкомысленна и даже неблагоразумна, так ведь он сам виноват, что не подыскал ей достойного жениха.
Мари-Мадлен была недовольна жизнью и, недополучая любви и требовавшихся денег, нашла отдушину в жутковатых занятиях, к которым теперь пристрастилась. Ее карета останавливалась перед Центральной больницей, и Мари-Мадлен выходила вместе со служанкой, несшей плоскую корзину с артишоками, каплунами в ломтиках сала, шашлычками из перепелов, айвовым вареньем, сушками, кипрским вином и гипокрасом [131]131
Гипокрас – напиток из вина с водой, сахаром и пряностями.
[Закрыть]. Окружая несчастных больных столь ценной заботой и участием, она становилась дамой-благотворительницей, которая утешала страждущих и помогала беднякам.
В три-четыре ряда стояли кровати – прямоугольные, словно ящики, занавешенные саржевыми пологами и со вставленными в скамьи тазиками по бокам. На каждом отделенном перегородкой соломенном ложе, под недреманным оком распятия, помещались несколько больных. Облака пыли, поднимаемые метущими пол августинками, сушившееся на веревках белье, солома подстилок и занавески, за которыми из приличия прятались испражнявшиеся пациенты, – все вокруг пропиталось запахами экскрементов, пота, гноя. Сквозь стоны, проклятья, урчанье и крики боли было слышно, как сиделки опорожняли подкладные судна, а монашки шептали молитвы, унося покойников, накрытых простынями с крестом.
Мари-Мадлен, вся в сером, с убранными под шелковый чепец волосами, входила в эту клоаку и успокаивала больных ангельским голоском, раздавала белой рукой драже с алькермесом и сладкие пироги с ангеликой. Нечистоплотные пациенты приветствовали ее зловонным дыханием. Питаясь лишь мутной бурдой, отдававшей дерьмом тушенкой, заплесневелыми овощами, подгнившими потрохами, лиловой тухлятиной, залитой уксусом и брошенной в мучнистое гороховое болото, они со слезами радости набрасывались на бланманже и паштеты из жаворонков.
– По вкусу ли вам этот паштет из жаворонков, несчастный мой горемыка?
– Хлюп-хлюп-хлюп, – громко чавкал объедавшийся бедолага.
Мари-Мадлен с улыбкой выжидала, бдительно стерегла. Пытливо наблюдала за агониями, запоминала вопли и аккуратно записывала, кто умирал на следующий день. Затем осторожно расспрашивала, как умирающие выгибали спину, бились головой о деревянную кровать, проклинали Господа, изрыгали богохульства, часами кричали, а затем, скрючившись от страданий, испускали дух. Выйдя на улицу, она глубоко вдыхала чистый воздух на овеваемом ветерком мосту Понт-о-Дубль. Ей нравилось вполголоса напевать:
– Мой дорогой Гийом, ты голоден? – О нет,
Мадам, я съел сутра паштет!
Гийомчик мой, Гийом,
Мы весело живем,
Детишки позабавятся, а Гийом преставится.
Она ни секунды не считала себя злодейкой.
Бóльшую часть времени Сент-Круа проводил в своей лаборатории, изобретая новые микстуры и последовательно очищая купленное у Глазера сырье. Эджиди раскрыл ему страшный «жабий секрет» и его гадючьи разновидности, благо на менильмонтанских холмах и в вожирарских полях ядовитые змеи водились в избытке. Мари-Мадлен брала на заметку эти эксперименты и не брезговала проводить их порой сама, всякий раз сталкиваясь с непредвиденными и сложными случаями. Она не верила в овеществление символов, но зато верила в мышьяк, а единственную трудность представляли оптимальная дозировка, точное ее соблюдение, включая все второстепенные пропорции, и, наконец, подбор наиболее удобной формы применения. Мари-Мадлен также знала, что, производя яда больше, чем необходимо, Сент-Круа иногда продавал надежным людям «порошок наследования», прилагая все силы для того, чтобы сделать его еще более летучим и не оставляющим никаких следов.
Весной 1664 года Бьевр вышел из берегов, по разлившейся Сене понеслись доски, дохлые псы и лопнувшие тюфяки, а под самыми окнами домов коричневатым бульоном забурлила вода. Почти никто не выбирался наружу: люди щадили лошадей и кареты, так как улицы превратились в клокочущие ручьи. Мари-Мадлен практически перестала ходить в Центральную больницу, с трудом вынося тамошние запахи, тем более что ей уже пару раз мерещились подозрительные взгляды монахинь.
– Отведай-ка ветчины...
Франсуаза Руссель взяла с тарелки ярко-розовый ломтик и с удивлением заметила, что он влажный. Возникшие после смородиновых цукатов боли в животе стали к тому времени нестерпимыми. Еще больше трех лет она будет страдать от ощущения, «будто проткнули сердце». В ту пору из особняка Бренвилье, ни с кем не простившись, исчезли одна за другой Дантю, Тибод Гуэн и Бургонь – красноротый чистильщик сапог, сочинявший всякие небылицы. В это же время Арманда Юэ, выйдя ночью по нужде, увидела, что на маленькой лестничной площадке антресолей полностью одетая госпожа маркиза светила каменщику, который замуровывал дверь (ту, что всегда оставалась запертой), стараясь не шуметь. Сама не зная почему, Арманда Юэ испугалась и никому об этом не рассказала.
В сентябре маркиз и маркиза де Бренвилье отправились на Гревскую площадь – посмотреть на казнь Клода Ле-Пти. Пошли они туда из любопытства, а также из некоторого сострадания к поэту. Невзирая на все связанные с ней ужасы, Гревская площадь была прекрасна. Со времен короля Генриха IV на месте древней виселицы стоял фонтан, но старый готический крест, внимавший последним молитвам смертников (если те, конечно, молились), и ступени к нему, по которым замеряли разливы Сены, по-прежнему оставались целыми и невредимыми. Выстроившиеся жемчужными бусами голуби увенчивали башенки построенной Боккадором [132]132
Боккадор («красный рот»), прозвище Доменико да Кортона (1465 – 1549) – итальянского архитектора, приглашенного во Францию королем Карлом VIII.
[Закрыть]ратуши, украшали своими гирляндами карнизы и архитравы либо ютились на плечах статуй. В дни казней, когда возводили эшафот, на площадь опускалась огромная воронья стая, а испуганные голуби в панике разлетались.
Вначале они даже не узнали его в рубашке смертника, да и вообще мало что удавалось разглядеть. Когда палач отрубил писавшую нечестивые сатиры правую руку, донесся удар топора, но они не видели, как большой пурпурный паук упал на посыпанные песком доски, а ошеломленный, онемевший поэт выпучил глаза и поднял культю, откуда, словно из перерезанного горла, брызнула длинная алая струя. Стихотворца поволокли к костру и обложили его собственными греховными книгами, чтобы они сгорели вместе с автором. Он проявил большое мужество и достоинство, хотя палач и не прикончил жертву, перед тем как поджечь хворост: Клод Ле-Пти не заслужил подобной милости. Он ни разу не вскрикнул – лишь в толпе кое-где слышались брань и смех.
Всего через одиннадцать лет на этот же эшафот взойдет сама Мари-Мадлен, и алый поток хлынет уже из ее разрубленного горла.
Она уже давно блуждала по ничейной территории – на сумеречных просторах, где ее ничего не сдерживало и где она крушила все на своем пути, точь-в-точь как встарь разбила мешавшую ей китайскую вазу. Остановив свой выбор на Луизе, Мари-Мадлен принесла в детскую кусок торта. Как только Луиза принялась есть, малышка Мари в широком, наглухо застегнутом платье, с челкой и в детской шапочке, жестом показала, что хочет поиграть с сестрой. Тогда, охваченная внезапным сожалением, но уж никак не раскаяньем, Мари-Мадлен вырвала у Луизы торт, заставила все выблевать и напоила теплым молоком. Луиза выжила.
Вдоволь наэкспериментировавшись с так называемым «глазеровым лекарством» и убедившись в превосходных качествах этого яда, Мари-Мадлен решила перейти к делу.
Приближалась снежная буря, и под черным небом тревожно покачивались голые деревья. Мари-Мадлен достала из-под юбок пузырек и злорадно на него уставилась, а затем сморщила нос, хищно поджав губы, как изредка делала в детстве. Теперь она считала себя ни много ни мало поборницей справедливости. Открыв пузырек, Мари-Мадлен вылила все его содержимое в бульон из цесарки с дрожавшими в вермельной чашке золотистыми переливами, помешала ложкой, проверила, не осталось ли осадка, сунула пузырек обратно в карман и отнесла чашку отцу.
– Какая ты заботливая, доченька! Решила сама меня покормить.
Лишь только он взял чашку, как разразилась буря: в небе неистово завыл ветер, и в стремительном вихре закружился снег. Гостиная вмиг погрузилась во тьму, которая затопила чернилами отравительницу и смертника. Слуги уже несли канделябры. Мари-Мадлен впала в странное оцепенение, ее взгляд обратился внутрь – точь-в-точь как во время игры, и вид у нее стал отрешенный, словно она беседовала с кем-то невидимым. «Дело сделано, – хладнокровно и невозмутимо твердила всю ночь Мари-Мадлен, слушая завывания бури над пикпюсовским домом, – Ну вот и все. Это было нетрудно».
Она ошибалась – все оказалось не так просто, и положение значительно усложнилось из-за крепкого здоровья Дрё. Пришлось увеличивать дозу, но не форсировать при этом события. Вскоре у Дрё возникли необъяснимые боли и сильное кишечное расстройство. Мари-Мадлен часто его проведывала, баловала, как ребенка, даже наперекор его желанию, а по весне принялась выгуливать: вдвоем они семенили вдоль куртин голландского сада, добираясь до тенистой листвы Нелюдимой чащи, где привольно росла красивая высокая цикута с пурпурными пятнами на стеблях.
На Троицу Дрё д’Обре уехал в Оффемон, куда немного спустя отправилась со своими детьми и его дочь. Уже на следующий день состояние советника резко ухудшилось, начались приступы сильной рвоты, которые не прекращались целых три месяца – до самой его смерти. Встревоженная Мари-Мадлен ободряла, заботливо поддерживала голову, а затем снова увеличивала дозу, подсыпала порошок и тщательно размешивала ложкой. Но, вопреки всей этой слаженности, Мари-Мадлен всякий раз впадала в забытье – наступал какой-то провал в памяти, чувства притуплялись, и хотя сами события она помнила, эмоции изглаживались начисто. Впоследствии она не могла описать свои ощущения и порой вообще забывала, что давала отцу яд: за нее это делал кто-то другой.
В июле Дрё д’Обре вернулся в Пикпюс, чтобы обратиться за помощью к лучшим врачам, и дочь не преминула последовать за ним.
Мари-Мадлен иногда помогал подаренный Сент-Круа лакей -некий Жан Амлен по прозвищу Булыга: хитрец, бахвал и красавец, способный на любое бесчестье. На то, чтобы угробить Дрё д’Обре, ушло восемь месяцев: дочь давала ему яд собственными руками – всего двадцать восемь или тридцать раз, растворяя в воде либо подсыпая в еду.
– Ну, когда же все это кончится, – в изнеможении вздыхала она.
Утром 10 сентября шестидесятишестилетний Дрё д’Обре скончался. Лицо его посинело, и потому врачи произвели вскрытие, но в конечном итоге пришли к выводу, что смерть наступила от естественных причин. Уроки Эджиди не прошли даром.
Наследство кануло в бездну безумного мотовства, а также ушло на погашение самых неотложных долгов. Мари-Мадлен продолжала делать щедрые подарки, хотя и догадывалась, что положение Сент-Круа заметно улучшилось, с тех пор как к нему стал регулярно обращаться за помощью некто Пеннотье. Блестящий, галантный, весьма обходительный, имевший связи в свете Пеннотье был высоким и румяным, с подбородком в виде ангельской попки и горел желанием выбиться в люди. Когда-то давно Бренвилье выручили этого человека, оказавшегося в щекотливом положении, и впоследствии тот сделал стремительную карьеру, получив доходную, необременительную должность генерального сборщика церковных налогов и государственного казначея провинции Лангедок.
Затаив дыхание, Мари-Мадлен покупала в кредит собольи воротники, черепаховые и золоченые шкатулки, веера, вышитые чепчики и десятки парчовых роб, поверх которых, согласно последней моде, надлежало носить пюисские либо английские кружева. Их с Сент-Круа потребности оставались неутолимыми, безграничными, и неважно, каким способом добывались деньги.
Сменив отца на посту гражданского наместника Шатле, Антуан д’Обре покинул свои владения в Виллекуа и обосновался с Мари-Терезой в Париже. Они жили в квартале Сен-Марсо – в боковом флигеле того же особняка вскоре после смерти своей жены от родов поселился и Александр. Большая часть наследства перешла к братьям, Анриетта тоже получила изрядную долю – в общем, пора было действовать.
Как и во время визитов к Глазеру, Мари-Мадлен велела остановить карету поодаль и пошла дальше пешком. Побывав в своем поместье Нора всего три-четыре раза, Мари-Мадлен не успела к нему привязаться, но стоило кому-либо прикоснуться к ее добру, она яростно становилась на защиту своего имущества. Дело в том,
что по требованию кредиторов суд постановил пустить имение с молотка. Нет уж, Нора не достанется никому!
Летним воскресным днем, в страдную пору, на пожухших склонах трещали сверчки. Накануне убрали зерно, и теперь все ушли на мессу: поля опустели, на цепях дремали псы. Мари-Мадлен быстро шагала, вздрагивая и обливаясь потом под длинной накидкой, где прятала кувшин с маслом, ветошь и огниво. Она прихватила ключ от калитки и вспоминала, как пробраться с южной стороны на маленькую террасу. Надо было торопиться.
Залаяли собаки, и Мари-Мадлен испугалась, как бы их не спустили с цепи. Собравшись с мужеством и проворно перебежав через террасу, она сняла туфлю и разбила ею стекло, повернула шпингалет и помчалась по галерее в гостиную, где большие шелковые гобелены касались паркета. Едва Мари-Мадлен засунула под лакированный комод смоченную маслом ветошь, как послышалась чья-то поступь: уверенные и тяжелые шаги мажордома, которого никогда не сбить с намеченного пути, приблизились к единственной двери комнаты. Ноги Мари-Мадлен приросли к полу. Еще пара секунд, и ее обнаружат, схватят. Нечеловеческим усилием удалось оторваться от паркета и спрятаться за гобеленом.
– Есть здесь кто? – спросил грубый голос.
Она слышала, как молотом стучит сердце, и догадывалась, что человек ходит по комнате, внимательно и недоверчиво, словно что-то учуяв, останавливается у схрона. Мажордом подождал, не решаясь уйти.
– Есть здесь кто? – повторил он.
Сделал шаг, подвинул кресло, обождал еще чуть-чуть, затем направился к двери. Там снова остановился, повернул обратно, подозрительно замер. Время застыло, поджигательница за гобеленом затаила дыхание – казалось, прошла целая вечность. Наконец мажордом ушел. К Мари-Мадлен вернулся слух: тяжелые, уверенные шаги постепенно затихли в коридоре, спустились по лестнице в подвал. Разбитое окно осталось незамеченным.
Силы умножились, уверенность стала нерушимой, и в этой блестящей победе над опасностью Мари-Мадлен усмотрела добрый знак. Не зря надела она опаловое ожерелье! Теперь уж никто не скажет, что весь этот путь проделан напрасно. Как только ветошь вспыхнула и задымилась, а лакированный комод и гобелены лизнул огонь, Мари-Мадлен выбежала и понеслась над землей, точно дарящая злая фея. Она спряталась в роще через дорогу и дождалась, пока из окон вырвались большие золотые языки. Она не могла оторвать взор от вихрившихся клубов дыма, пылавших штор, снопов искр, белевших серебряными блестками в ярких лучах летнего солнца. Мари-Мадлен любовалась пожаром, как любуются фейерверком, и, лишь только заслышав сельский набат, со сладострастным вздохом двинулась в обратный путь.
Дабы освежиться и перебить запах пота перед встречей с Сент-Круа, она намазала тело привезенным из Италии жасминовым маслом.
– Когда-нибудь у нас не останется ни гроша, душа моя...
Их взгляды встретились, и они поняли друг друга. Она расхохоталась:
– Пистолетная пуля в бульоне!
– Нужно устроить так, чтобы на службу к твоим братьям нанялся Булыга. Вот что нам нужно...
Она обмотала ему шею своими волосами, которые снова отрастила.
Мари-Мадлен считала, что в тридцать семь рожать поздновато, но Масетта умерла, а принимать порошки Сент-Круа она боялась. Ребенок появился на свет летом, и она вновь пережила все ужасы деторождения. Младенца назвали Франсуа де Бренвилье, хоть он был не от маркиза, да мать и сама толком не знала, от кого он – от Сент-Круа или Пуже де Надайяка, капитана легкой конницы и дальнего родственника Клемана (если, конечно, не от какого-нибудь другого его родственника). Мари-Мадлен считала Франсуа просто одним из своих сыновей и любила его не больше прочих.
Она изменилась, разучилась владеть собой, и ее мало-помалу покидала необходимая для преступника собранность. Воля оставалась, как прежде, твердой, но что-то надломилось, угрожая крахом. В подпитии Мари-Мадлен говорила лишнее, часто распускалась, показывала язык своему отражению в зеркале или безумно рыдала из-за морщинки, дряблой кожи на прекрасной шее, бледных щек. Порой она угрюмо рассматривала свои сильные руки с неожиданно вытянувшимися пальцами и миндалевидными ногтями – не слишком ухоженными, но и не грязными: еще молодые, однако Уже характерные руки с очень длинным, как у всех мечтателей, большим перстом.
В Амбуазском тупике Сент-Круа и Мари-Мадлен снова получили нужные препараты, и, договорившись о необходимости решительных действий, остановились на смеси сублимированной ртути и растительных алкалоидов. Прежде чем перейти к делу, Сент-Круа заставил свою сообщницу подписать два векселя – на двадцать пять и тридцать тысяч ливров, которые аккуратно сложил и спрятал в обитой тисненым сафьяном красной шкатулке. То была своеобразная страховка на случай неудачи, ведь после того как покушение на гражданского наместника на Орлеанской дороге сорвалось, а нанятые маркизой убийцы получили деньги, так и не выполнив своих обязательств, следовало предусмотреть любые неожиданности.
Поступив в услужение к братьям д’Обре, Булыга пообещал мигом все обстряпать. Ему посулили сто пистолей, а если он доведет дело до конца, его будущее можно считать обеспеченным, так что вскоре лакей завоевал полное доверие хозяев и даже начал подавать на стол. Негодяй знал себе цену, а маркиза все еще была недурна собой. Как-то вечером, когда он принес ей секретную записку от Сент-Круа, Мари-Мадлен взглянула на посыльного в косых солнечных лучах и вдруг вспомнила свой давнишний ужас:
«Господин советник не больно-то обрадуется, коли узнает, чем вы тут занимались...»
Она провела рукой по Глазам. Да нет, пустяки, всего-навсего прежний кошмар...
– Ты славный парень, Булыга. Выпей со мной винца...
Сперва Булыга решил, что ослышался, но потом все понял и криво усмехнулся. Мари-Мадлен де Бренвилье опередила события. «Это судьба, – подумала она, – злой рок». Как в античных трагедиях, которые она часто вспоминала. Раз уж так вышло, нужно взять инициативу в свои руки, тем более что у Булыги нет ни заячьей губы, ни копны жирных волос. Мари-Мадлен оказалась во власти лакея, впала в унизительную зависимость, но не отчаивалась, поскольку сама этого хотела, и давнишнему страху недоставало только этого позорного падения. Дабы судьба не ускользнула, как песок сквозь пальцы, необходимо закрепить ее роковым повтором. Мари-Мадлен проревела всю ночь, но с тех пор отбросила уже всякий стыд.
Арманда Юэ была племянницей аптекаря, умела читать и потому ставила маркизе клистиры после исчезновения Дантю. Курносая, смекалистая Арманда со страхом вспоминала случайно подсмотренную ночью сцену, но любопытство пересиливало страх. Она много думала о Дантю, Тибод Гуэн и Бургони, которые вроде бы не собирались никуда уходить, но в один прекрасный день как сквозь землю провалились. Конечно, тут изредка недоплачивали, но местечко ведь было неплохое, работа нетрудная, маркиза каждый день уезжала из дому, а за детьми присматривали две старых служанки да учитель Брианкур – бакалавр богословия с нежнорозовым лицом и приятным голосом, который всегда очень вежливо здоровался со всеми, даже с челядью.
Арманда расставляла духи и кремы на туалетном столике госпожи, когда та вошла в комнатку вся растрепанная, взъерошенная, сжимая в руках обитую синим бархатом шкатулку с серебряными гвоздиками. Шатаясь, Мари-Мадлен шагнула вперед: на лице кровь, глаза горят застывшим металлическим блеском. Арманда молчала – ей уже не впервой доводилось видеть мадам пьяной.
– Ты никогда не видела этой шкатулки, мерзавка? – тягучим голосом начала Мари-Мадлен. – А ведь тут внутри порошок, с его помощью можно отомстить всем врагам... Всем... Врагам... Погоди, мерзавка, я тебе покажу... Порошок наследования... Видишь?... Он помогает сколачивать большие состояния... Получать крупные наследства...
Порошок наследования. При этих словах Арманда вздрогнула, в ту же секунду решив вернуться к родителям. Но одновременно захотелось остаться у маркизы, чтобы узнать, чем все обернется. Не раздеваясь, Мари-Мадлен рухнула на кровать и забылась тяжелым сном. Очнулась она посреди ночи и потребовала настойки цикория.
Арманда смотрела, как госпожа неудержимо утоляет жажду: по лицу растекались румяна, перемешанные с потом и слюной.
– О чем это я давеча врала?.. Ах, да... Молола всякий вздор. Не обращай внимания, Арманда, и постарайся все забыть, – припугнула она.
Горничная кивнула. Пару недель назад мадам уже говорила, что умеет избавляться от тех, кто ей мешает. А в другой раз даже грозилась отравить ее саму...
Мари-Мадлен рассказала о яде мадмуазель Леруа – новенькой, едва знакомой камеристке, и невзрачная, слегка горбатая, очень сдержанная девушка чуть не подавилась. Все вокруг шушукались. Служанки порою замечали в комнате Мари-Мадлен флаконы с белым порошком и подозрительные коробочки, которые она даже не удосуживалась спрятать. Теперь в особняке Бренвилье царила нереальная, абсурдная, туманно-фантасмагорическая атмосфера. Все ожидали необычного, чрезвычайного события – из тех, что изображают только на сцене. Впрочем, после того как генерал-лейтенант полиции де ла Рейни [133]133
Габриэль Никола де ла Рейни (1625 – 1709) – первый шеф французской полиции.
[Закрыть]приказал установить фонари и канделябры на окнах для освещения улиц, весь город и так приобрел театральный облик.
– Это великое благодеяние, – сказал Антуан д’Обре, – так же, как и расселение Двора чудес [134]134
Двор чудес – в средние века название нескольких парижских кварталов, заселенных нищими, бродягами, публичными женщинами, монахами-расстригами и поэтами.
[Закрыть]. Такими темпами господин де ла Рейни скоро превратит Париж в самый безопасный город на свете.
Дав задний ход поднесенному ко рту абрикосу, господин Кусте с приличествующей секретарю поспешностью согласился:
– Безусловно, сударь. У всякого города свои гуморы, и нет ничего лучше основательной чистки.
Булыга поставил перед гражданским наместником бокал испанского вина, которым Антуан ежедневно завершал обед. Д’Обре поднес бокал к губам, сделал глоток и тотчас выплюнул.
– Что ты мне подсунул, мерзавец? Неужто отравить меня захотел?.. Взгляните, господин Кусте.
Секретарь перелил пару капель в ложку и заявил, что слышит резкий запах купороса. Свиная кожа на лице гражданского наместника побелела еще сильнее, но Булыга не растерялся: извинившись, проворно выплеснул остатки в пепельницу.
– Пустяки, сударь. Этот шельмец Лакруа, верно, выпил утром лекарства, да и поставил потом свой бокал к чистым.
Клеман де Бренвилье содержал высокую брюнетку Дюфе, которая чудесно играла Селимену. Они ходили за покупками в галерею Пале-Рояль, гуляли по Ла-Рену или пили кофе – новый напиток, который Прокопио деи Колтелли [135]135
Прокопио деи Колтелли (Франческо Прокопио Куто, 1651 – 1727) – итальянский Шеф-повар родом с Сицилии. В 1686 г. открыл старейшее кафе «Прокоп», которое стало первой литературной кофейней Парижа.
[Закрыть]подавал в армянской лавке на сен-жерменской ярмарке. Мари-Мадлен чуть не лопнула от злости. Она не допускала по отношению к себе тех вольностей, которые сама допускала по отношению к другим. Не пасть жертвой интриги было для нее делом чести. Да как они смеют! Она устроила жуткую сцену, разбила целую груду посуды и даже надумала заколоть Дюфе кинжалом. Поведение Клемана в глазах Мари-Мадлен не оправдывали ни ее собственный роман с Сент-Круа, ни мимолетные приключения, ни двухнедельная связь с молодым Брианкуром.
– Ты же такая умница и должна понимать, что любая огласка разрушит наши планы. Своим упряством ты рискуешь подорвать всю нашу затею, – сказал Сент-Круа, поставив на большой, загроможденный ретортами и тиглями стол новый флакон. Стоявшая у окна Мари-Мадлен резко обернулась.
– Ты прав, дружок. Сначала нужно покончить с братьями.
– Ну да, большое состояние... Крупное наследство...
Он задержал судорожно сжатую руку между сердцем и левым плечом.
Мари-Мадлен отказалась от мысли убивать Дюфе, сделав вид, будто ломала комедию и всерьез не задумывалась об отравлении. Теперь она лишь выкрикивала при встречах с Клеманом проклятья. Памятуя об Анриетте, удерживавшей в Пикпюсе свою долю наследства, Мари-Мадлен послала ей корзину сладостей, но кармелитка постилась и потому не стала их даже пробовать. Пришлось начинать все сначала.
Гражданский наместник и Мари-Тереза отправились вместе с Александром в свое имение Виллекуа, дабы отпраздновать Пасху, выпавшую в этом году на шестое апреля. Они взяли с собой единственного слугу – Булыгу, который во время пребывания в Пикардии должен был помогать на кухне, и лакея Жана Гулена, прислуживавшего за столом. Д’Обре пригласили нескольких друзей, и всем, кто ел мясной пирог, стало потом очень скверно – особенно глухому, как тетерев, и прожорливому, как саранча, старому юрисконсульту дю Ге, который чуть не отдал Богу душу. Когда они вернулись 12 апреля в Париж, Антуан д’Обре постарел за несколько Дней лет на тридцать. Его мучения длились три месяца.
Больной жаловался на обжигающий огонь в животе, и потому жена приказала постелить ему на первом этаже – в комнате с окнами на север, где всегда было прохладно. Несчастный испытывал неописуемые страдания, громко рыгал и тужился, все внутренности выкручивались, и он насилу мог удержать в желудке хоть немного бульона. Александр весь высох и превратился в обтянутый пергаментной кожей скелет, глаза словно провалились внутрь головы, а волосы выпали, не считая парочки прилипших к лысому черепу прядей. От тела исходило столь невыносимое зловоние, что в комнате могли оставаться лишь Булыга – по известным причинам, Мари-Тереза – из супружеской верности, да еще кармелитка – из христианского милосердия и ради умерщвления плоти. Сидя у изголовья больного, Мари-Тереза с ужасом смотрела на озлобленного, раздражительного человека, от которого она ждала ребенка, Анриетта перебирала четки, а с виду совсем небрезгливый Булыга убирал испражнения или переносил господина на другую кровать, пока меняли постель. При этом он успевал регулярно информировать Мари-Мадлен.