Текст книги "Хемлок, или яды"
Автор книги: Габриэль Витткоп
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Она с громким шелестом встает, скрипя половицами, пересекает комнату и выдвигает переполненные ящики. У стены по-прежнему стоит полотно сэра Питера Лели: слегка набеленная красавица с высоким поясом из миндального газа изображает Ириду, лучи света скользят по глянцевитому атласу пышных рукавов, отливающих блеском искусственного жемчуга.
Таня кладет у самовара колоду пестрых, грубо нарисованных фламандских карт. Хемлок рассеянно, наобум вытягивает одну, и это оказывается Смерть.
– Ох! – восклицает Таня.
Но Хемлок так просто не пронять. Даже в детстве она считала людей марионетками, способными внезапно рухнуть посреди представления с механическим грохотом. Она не раз видела, как эти куклы резко падали: вот что называлось «смертью». В темной комнате лежала мать, и над нею жужжала неуместная летняя муха – быть может, далекий генетический потомок той, что залетела сюда в день родов, привлеченная мясным смрадом, и, воз-можно, далеким майским утром отложила в шторах яйца?.. Застрявший в стремени, растерзанный дед подскакивал на кочках, разбрызгивая мозги по плечам. Одна картинка за другой – обильная пища для детских размышлений. Никогда не бывает слишком рано. В Древнем Египте человек готовился к смерти с самого рождения и очень скоро узнавал, что если произнести имя усопшего, тот на пару секунд воскреснет.
– Не следует слепо доверяться картам, – медлительно говорит Таня.
– Да, но следует доверять нашему внутреннему даймону, всегда направляющему наш выбор.
***
У него были светлые глаза серого попугая, только без свойственной им жесткости перчаточных пуговиц – столько в нем было нежности. Он обладал очень крепкими для его возраста легкими. Однажды он скажет своим мелодичным женским голосом: «Я отличался такой чувствительностью, что не выносил вида крови и не решался смотреть, как мне делали кровопускание. Я даже упал в обморок, когда при мне перевязывали рану, и с тех пор боялся вновь стать свидетелем этой процедуры». Обладая лишь интеллектуальным мужеством, он рискнул вступить в спор с Лейбницем и завоевал определенный авторитет, но душа его все равно оставалась уязвимой, и втайне он тяготился знаками отличия, которые заслужил своим умом. Он стыдился всего на свете, так как был склонен к смирению, равно как и к насморку. Сомневался в собственном спасении и укорял себя за эти сомнения, считая их смертным грехом, но испытывал блаженство от покаяния и жестокого самоуничижения – вопреки чувствительности, превратившейся в смехотворное, жалкое украшение, и вопреки самим сомнениям. От своей горячо любимой матери он унаследовал слезливое преклонение перед девой Марией, но его волнение никогда не перерастало в экстаз. Он был весьма ученым доктором Сорбонны и умел подстраивать свою проникновенную образную речь под слушателей. Эдмону Пиро, родившемуся в семье богатых бордоских купцов, уже стукнуло сорок пять, когда первый председатель поручил ему сопровождать Мари-Мадлен в последние минуты ее жизни.
—Ради общественного блага, – сказал Ламуаньон, – мы заинтересованы в том, чтобы она унесла свои преступления в могилу и заявила, что знает обо всех возможных последствиях, иначе мы сами не сможем их предотвратить, и яды уцелеют даже после ее смерти. Посему, сударь, вы должны растрогать ее черствое сердце и увещеваниями вывести эту мятежную душу на путь спасения.
—Но как я, презренный грешник, справлюсь с задачей, которая под силу лишь гораздо более достойным людям? Сударь, позвольте мне отказаться.
—Боюсь, вы не вправе так поступить, ибо сам архиепископ Парижа вновь обратил мое внимание на ваши заслуги, которыми я всегда восхищался.
Охваченному страхом аббату Пиро пришлось подчиниться, и председатель остался доволен, хоть и не предполагал, что выбор его напрямую продиктован духовенством, разработавшим четкий план, как прекратить нападки маркизы на Пеннотье. Ламуаньон просто вытянул карту, которую ему ловко подсунули.
Горячо помолившись деве Марии, аббат Пиро отправился к отцу де Шевинье – ораторианцу, который доселе поддерживал (или пытался поддерживать) арестантку, и тот отвел Пиро к ней. Дело было утром, по окончании последнего допроса Мари-Мадлен. Обоих священников впустили в Консьержери, они поднялись по крутой винтообразной лестнице на башню Монтгомери и миновали закуток тюремщиков.
Поначалу ослепнув от яркого дневного света, Эдмон Пиро, наконец, увидел в кресле крошечную маркизу, которую расчесывала частым гребнем Дюбю. Он представлял арестантку совсем иначе – сфинксом с горящим взором или мрачной амазонкой. Но от этой хрупкости сердце его растаяло. Она встала и с распущенными волосами шагнула навстречу посетителям.
—Наверное, это вас, сударь, господин первый председатель отправил меня утешить, – сказала она аббату Пиро, – стало быть, с вами-то мне и придется скоротать остаток жизни...
—Я пришел, мадам, оказать вам все духовные услуги, на какие способен. Хоть я, конечно, предпочел бы сделать это в иных обстоятельствах.
—На все воля Божья, сударь.
И затем, повернувшись к ораторианцу:
—Святой отец, благодарю вас, что привели ко мне этого господина, и за все другие ваши любезные посещения... Впредь я буду разговаривать только с ним. Нам нужно кое-что обсудить с глазу на глаз. Прощайте, святой отец.
Надеялась ли она все еще повлиять на решение суда своей покорностью?.. Или просто хотела рассказать о себе?.. В любом случае, визит Пиро ее немного развлек.
Он влюбился с первого взгляда, неведомо для себя – так вода влюбляется в огонь: ведь Мари-Мадлен по-прежнему была привлекательна, точно волшебный аромат, который моряки называют «коклеван» [169]169
Секретные духи, якобы приманивающие рыбу, которыми моряки натирали себе ноги.
[Закрыть]. Это чувство облагораживала любовь к Господу, и, сознавая свою миссию, Пиро пытался убедить маркизу, что она должна выдать всех сообщников, сообщить состав ядов и средства их нейтрализации. Он говорил экспромтом, смиренно опустив глазки на свои сложенные руки и указывая длинным носом в пол, а Мари-Мадлен молча слушала, лишь изредка перебивая, дабы сменить тему.
—У меня такое чувство, что обо мне много говорят в свете и что с некоторых пор я стала притчей во языцех...
Ее глаза светились лукавством. Несмотря на нравоучения, Пиро ей нравился, она наслаждалась приятным женским голосом, так хорошо дополнявшим ее собственный обоеполый голос, и до самого конца не обращала внимания на его потные ладони.
Он говорил о ранах Господних, а Мари-Мадлен вспоминала, как носила лакомства в Главную больницу и видела там коросты, нарывы, гной, кровоточащие культи. Он говорил о той, в честь которой ее окрестили. Тьмы и тьмы полуобнаженных Марий Магдалин, на фоне пустынных далей или природных пещер, возводили к небу ртутные заплаканные взоры, опускали на черепа и бичи пухлые руки с красивыми блестящими ногтями, отливавшими россыпью жемчуга. Читать было нечего (впрочем, теперь ее не увлекла бы ни одна книга), и потому она расспрашивала Пиро о грехе и благодати, о том, как трудно будет добиться милости Божьей, – расспрашивала в таких словах и выражениях, которые выдавали ее невежество в религиозных вопросах.
Пиро говорил страстно и призывал уповать на божественную доброту. Тогда раздраженная, обессиленная неволей, измученная неизвестностью Мари-Мадлен принялась рассказывать о собственной жизни. Плакала она не от раскаяния, а от безутешной жалости к себе. Маркиза немного успокоилась, и когда вдруг захотелось в туалет, под благовидным предлогом спровадила аббата Пиро: она напомнила, что тот еще не отслужил обедню, и отправила молиться матери Божьей, пообещав, что по его возвращении обязательно расскажет подробнее о том, что пока сообщила только в общих чертах.
Никогда в жизни аббат Пиро не молился так рьяно. Он непременно спасет душу грешницы с именем раскаявшейся евангельской героини, прижмет к груди и вернет в стадо заблудшую овцу, а потом когда-нибудь напишет трогательную историю ее обращения. Он выдавал желаемое за действительное, подчинял реальность своим фантазиям, смешивал в молитвах Мари-Мадлен де Бренвилье и святую Марию Магдалину.
После обедни аббат вновь отправился в тюрьму, но задержался у консьержа. Выпив немного вина перед возвращением в башню, он встретил книготорговца из Пале-Рояля господина де Санси – маленького человечка, почти лилипута, который вечно суетился и всюду поспевал.
—Все кончено! – воскликнул тот, помахав перед носом Пиро своими лягушачьими лапками. —Не позднее, чем завтра, мадам де Бренвилье вынесут судебный приговор. И мне известно из надежного источника, что она уже знает о собственной участи.
—Приговор? – спросил Пиро, и в горле у него пересохло.
—Маркизу приговорят к обычной и чрезвычайной пыткам, к публичному покаянию перед вратами собора Парижской Богоматери, а затем ее босиком, с веревкой на шее и горящим факелом в руке, отведут на Грев скую площадь, отрубят ей голову, тело сожгут, а прах развеют по ветру...
Господин де Санси опустил лапки, печально скривился и, словно подхваченный вихрем, вмиг исчез.
Эдмон Пиро рухнул на табуретку. Перед глазами все закружилось. Волосы встали дыбом. При мысли о казни, на которой он будет присутствовать, его существо охватил ужас. «Не выносил вида крови и не решался смотреть, как мне делали кровопускание. Я даже упал в обморок, когда при мне перевязывали рану, и с тех пор боялся вновь стать свидетелем этой процедуры...» Оставляя на носу соленые следы до самого его кончика, слезы с негромким глухим стуком капали на шляпу, которую Пиро прижимал к животу. Дело в том, что он вырос в Бордо, а любящим никогда не изменяет воображение, и потому священник вдруг решил утешить смертницу вином, купил пару бутылок и положил их в черную корзину.
Как только огласили приговор, Мари-Мадлен наконец почувствовала облегчение, избавление, свободу. «Все кончено, – твердила она, как встарь, когда подсыпала отцу яд. – Все кончено». И только при мысли о пытках переворачивалось все нутро.
«Ума не приложу, – когда-то сказал Дрё, —как этому негодяю удалось обтяпать дельце. Ладно уж столовое серебро, но перстень... Ну ничего, под пыткой расколется, как миленький».
Она еще тогда спросила отца, что такое «пытка», и он объяснил. Мари-Мадлен до сих пор помнила. Ее взгляд упал на единственную оставшуюся драгоценность: когда-то закопанное вместе с серебряными ложками колечко с рубином.
Вошел аббат Пиро с черной корзиной.
—Сударь, – сказала Мари-Мадлен, —доныне я запиралась, но теперь готова сознаться в своем преступлении перед судьями. Я полагала, что его можно скрыть, льстила себя надеждой, что меня ни в чем не уличат, не признавала себя виновной и считала, что не следует брать ответственность на себя... Умоляю вас, сударь, принесите мои извинения господину первому председателю. Сходите к нему после моей смерти и скажите, что я прошу прощения у него и у всех судей за собственную дерзость: мне казалось, что это будет способствовать моей защите, и я никогда не думала, что найдется достаточно доказательств для вынесения приговора без моего признания...
Эти слова подсказало ей не раскаяние в содеянном, а, скорее, учтивость знатной дамы, врожденная вежливость.
В два часа пополудни, проливая горючие слезы, Дюбю накрыла на стол, и в камеру принесли обед: вареные яйца в бульоне и полный горшок капусты. Мари-Мадлен поела совсем немного, но зато выпила вина и затем непрерывно пила его маленькими глотками до следующего дня, когда за нею пришли. Пиро тоже пообедал, и арестантка настояла, чтобы охранники и Дюбю разделили с ними трапезу.
—Сударь, я обедаю с вами в последний раз. Бедняжка Дюбю, скоро ты от меня избавишься. Я доставила тебе столько хлопот, но потерпи еще чуть-чуть, и все закончится. Завтра ты сможешь съездить в Дране. Тебе хватит времени. К семи или восьми часам ты освободишься: не думаю, что у тебя достанет сил смотреть на мою казнь.
Все это она говорила хладнокровно, без всякого позерства. Время от времени убеждала Пиро поесть и бранила консьержа за то, что положил капусту прямо в горшок. Мари-Мадлен смущенно извинилась за отсутствие ножа, а затем попросила у Пиро разрешения выпить за его здоровье. Растроганный аббат решил отплатить ей тем же, хотя это был полнейший абсурд, учитывая ее положение. Но обоим хотелось подбодрить друг друга, не теряя при этом достоинства.
—Мадам, – сказал аббат в завершение, – завтра постный день, но предстоящие тяготы дают вам право на скоромную пищу. Если для подкрепления сил вы нуждаетесь в мясном бульоне, не следует этого стыдиться – дело тут не в разборчивости, а в насущной необходимости, и в данном случае церковные законы ни к чему вас 333 не принуждают.
—Мне все равно, сударь, – ответила она с долей иронии. —Пусть сегодня вечером мне дадут миску бульона пожирнее, а перед сном – еще одну.
Пиро объяснил ее хладнокровие христианским смирением и утешился этой мыслью, а распущенные волосы Мари-Мадлен, словно желавшей до конца насладиться своей красотой, счел признаком горького раскаяния. Она заговорила о своем муже. Клеман напоминал ей о молодости, лучших днях жизни, роскоши. Нежная интонация вызвала у аббата досаду, хотя он сам этого и не признал.
—Мадам де Бренвилье кажется совершенно равнодушной к собственной участи.
—Не судите слишком поспешно, сударь, – словно стегнув кнутом, возразила она. – Да и что вам известно о мадам де Бренвилье?
Пиро смутился, а она грубо потребовала писчие принадлежности: ей хотелось в последний раз заверить мужа в дружеских чувствах. Это было вызовом самому Пиро, сунувшему нос не в свое дело. Из-за выпитого ее раздирали противоречия.
«Мне хотелось бы заверить тебя в дружеских чувствах, которые я буду питать до гробовой доски. Прошу прощения за все, что совершила – и это при том, скольким я была тебе обязана. Я умираю честной смертью – меня погубили враги. Но я их прощаю...»
Аббат возразил, что слова о смерти и врагах плохо вяжутся между собой. Она рассмеялась:
—Почему же, сударь?.. Да, моей смерти добивались заклятые враги. Но разве простить их – не по-христиански?
В ответ он пробормотал что-то благочестивое, слегка удивив маркизу.
После полудня генеральный прокурор дважды присылал спросить, в каком состоянии пребывает арестантка и готова ли она сознаться перед судом в своих преступлениях, выдать соучастников, сообщить состав ядов и противоядий.
—Конечно, конечно... Все, что угодно, но только завтра...
По-прежнему опасаясь, что она передумает, Пиро уговаривал сделать признание сразу, но она перебила и заговорила о детях, которых не хотела принуждать к свиданию. Этому противилась ее гордость.
—Я все еще дорожу мирской славой и не вынесу подобного стыда.
Мирская слава... Серебряный герб с червонным полумесяцем и тремя черными трилистниками, оффемонские празднества, особняк рода Бренвилье, запряженные четверкой кареты: как восхищенно на нее смотрели, как преклонялись перед нею – Мари-Мадлен д’Обре, маркиза де Бренвилье!
—Задумываясь о себялюбии и любви к славе – краеугольных камнях моего естества...
Она расплакалась, как и приличествует раскаявшейся грешнице, и это успокоило Пиро. Впрочем, ненадолго: вскоре она уже заговорила об ужасных вещах.
—Даже сейчас, разговаривая с вами, я нисколько не жалею, что повстречала человека, знакомство с которым оказалось столь фатальным, и ценю его роковую дружбу, повлекшую за собой так много несчастий.
Она ни в чем не раскаивалась, а лишь с некоторым удивлением констатировала, что так же, как и Сент-Круа, приносила одни несчастья: он и она, она и он – зловещие близнецы, два исчадья Гекаты.
После ужина с Мари-Мадлен потрясенный аббат Пиро вернулся к себе и взялся за требник, но в мозгу так прочно засел образ женщины, с которой он провел весь день, что священник не мог сосредоточиться на чтении. Больше получаса топтался он на словах «Domine, labia mea aperies» [170]170
«Господи, отверзи уста мои» (лат.). Строка из «Miserere», переложения 50-го псалма.
[Закрыть], то и дело возвращаясь к началу. Аббат хорошо понимал, что не сдвинется с места, если не сконцентрируется, но, вопреки всем усилиям, заучивал службу более трех часов. Его душила тоска. Сострадание, любовь и скорбь смешивались со страхом за спасение, которым он так дорожил, не будучи в нем уверен. Стоя на коленях, облокотившись на край кровати и обхватив руками голову, аббат Пиро горько плакал: «О Господи! Я столь глубоко сострадаю ей, что дорожу ее спасением не меньше, чем своим. Я умираю ради нее ежеминутно и в той борьбе, что вынужден вести до самого окончания ее земного пути, прошу лишь об одной награде: дай мне узреть ее с Твоим венцом на челе!»
Он молился много часов подряд, но на рассвете все же забылся. Ему приснилось, что он с огромным трудом взбирается на крутую скалу, желая добраться до вершины и зная, что там ждет великое счастье. Пока он мучительно напрягал все силы, рядом кто-то невидимый умолял поторопиться, чтобы попасть в пещеру святой Марии Магдалины и вкусить неизреченное блаженство. При этих словах аббата охватил ужас, он окинул взором бескрайний горизонт и вдруг заметил, что висит на краю пропасти. Тогда он произнес темную и вместе с тем ясную фразу, смысл которой сводился к тому, что он недостоин этой пещеры, но и она не соответствует его сану. Затем, обмирая от головокружения, аббат Пиро попытался спуститься, но не сумел. Он вскрикнул и проснулся в слезах, обливаясь потом. Но священник все же отведал черных маслин из того сада: теперь в его бесцветной, ревностной жизни началось великое приключение – он наконец-то открыл страницу своей подлинной биографии. Такое не забывается.
В шесть утра Пиро вернулся в башню Монтгомери, где застал отца де Шевинье, который заканчивал молиться. Оглушенная вином и эмоциями, Мари-Мадлен хорошо выспалась. Она была в зеленовато-синем шелковом платье, и ее уже причесали. Арестантка пошутила:
—Ну вот, теперь у меня целых два исповедника. Один уверяет, что необходимо во всем сознаться, а другой твердит обратное. Так что я могу с чистой совестью поступать, как мне вздумается.
Священники смущенно переглянулись, а Мари-Мадлен со светской непринужденностью продолжила разговор, направив его в другое русло. В тот же миг послышались голоса у окошечка: арке-бузир пришел сообщить, что мадам де Бренвилье ожидают в Ла-Турнели для оглашения приговора.
—Ну сейчас, – надменно ответила она, – дайте нам договорить.
Мари-Мадлен чуть не растеряла всю свою заносчивость, представ перед судьями и словно повиснув в безграничной пустоте, -точь-в-точь как тогда, в тринадцатый день марта-месяца, впервые увидев собственное отражение в глазах двойника. Председатель Ламуаньон огласил приговор, датированный тем же днем – 16 июля 1676 года.
«Суд заявил и заявляет, что оная д’Обре де Бренвилье надлежащим образом разыскана и осуждена за отравление своего отца – мэтра Дрё д’Обре, и двух своих братьев, оных д’Обре, гражданского наместника и советника оного Суда, а также за покушение на жизнь своей сестры – ныне покойной мадемуазель д’Обре де Бренвилье. В наказание Суд приговорил и приговаривает оную д’Обре де Бренвилье к публичному покаянию перед главным входом парижского храма, куда ее привезут на тачке, босиком, с веревкой на шее и двухфунтовым горящим факелом в руке, дабы, преклонив колена, она рекла и призналась, что по злобе, из мести и ради завладения их благами отравила своего отца, своих братьев и покусилась на жизнь своей ныне покойной сестры, в чем раскаивается и просит прощения у Господа, Короля и Правосудия. После чего ее повезут и отвезут на той же тачке на Гревскую площадь сего города, где отрубят ей главу на эшафоте, который будет возведен для этого на оной площади. Тело ее сожгут, а прах развеят по ветру, но предварительно подвергнут оную пытке обычной и чрезвычайной с целью выявления ее сообщников».
Суд также приговорил Мари-Мадлен к лишению наследства отца, братьев и сестры, начиная с момента совершения преступлений, и к конфискации всего имущества, за вычетом 4000 ливров, подлежащих уплате в королевскую казну, 5000 ливров парламентской часовне за служение панихид по ее отцу, братьям и сестре, юооо ливров компенсации вдове господина д’Обре – мадам де Вилларсо, и всех судебных издержек, связанных с процессом самой маркизы и с процессом Булыги.
Она смотрела на все это, будто сквозь пелену. Мари-Мадлен решила, что ослышалась, недопоняла. Все произошло слишком быстро: ее настолько потрясло упоминание тачки, что с этого места она перестала слушать приговор, а затем попросила зачитать его еще раз, не в силах поверить. Она ожидала пыток и смерти, но как-то не думала о публичном покаянии и заключительной казни на костре. Да и смерти она вовсе не ждала! Напротив, надеялась на помилование, на какое-то чудо, готовилась к любым неожиданностям. Ей хотелось выйти, наконец, на свободу... Мари-Мадлен не могла смириться с мыслью о пылающем костре. Ей хотелось постепенно исчезнуть в земле, раствориться в растительных соках, затеряться в их ароматах – как в детстве, когда она валялась в огороде. Хотелось возродиться в кервеле и огуречнике, казацком можжевельнике и руте, червях и жуках-скакунах. Плиний пишет, что в огне не горят только зубы: «Dentes autem tantum invicti sunt ignibus, nec cremantur cum reliquo corpore». Она хорошо это помнила. Мари-Мадлен молча и неподвижно стояла рядом с незнакомкой – незримой цикутой.
Приблизился палач: она без единого слова смерила его взглядом и, заметив веревку, протянула руки, чтобы их связали. Шаги человека странно звучали на каменных плитах, и Мари-Мадлен отправилась вслед за ним по лабиринту коридоров, где никогда прежде не бывала. Она едва понимала, куда ее ведут.
Все стало совершенно ясно, как только она вошла в камеру пыток. Тесное помещение тянулось вглубь нескончаемым коридором, терялось в бесконечности мостками из сновидения – конец так далеко, что не добраться, и отовсюду грозным эхом отзывались голоса. Мари-Мадлен вспомнила, что под пытками раскололась даже Беатриче Ченчи – в этом были согласны все авторы. Тут же пришли в движение цепи, кóзлы, матрас в отвратительных пятнах, брошенный перед пылавшим очагом, лебедки, крюки и подручный палача с заячьей губой. Со всех сторон лилась вода, пол затапливало.
—Меня хотят утопить? – заметив пять больших чайников, спросила маркиза. – Неужели они думают, что я все это выпью – с моей-то комплекцией?..
Затем она обратилась к двум судьям:
—Это ни к чему, господа, я все расскажу и без пытки. Я вовсе не утверждаю, что вправе ее избежать, ведь она предусмотрена приговором, и вовсе не жду пощады, а просто хочу признаться во всем заранее.
Мари-Мадлен четко и подробно описала все свои преступления. Что касается ядовитых веществ, ей известно только о мышьяке, зеленом купоросе и жабьем яде, причем самый сильный из них – жидкий мышьяк. Единственное противоядие – молоко, которым она пользовалась сама, когда ее отравил Сент-Круа. Маркиза также заявила, что, помимо Сент-Круа и лакеев, у нее не было никаких сообщников.
—Я не знаю, состоял ли господин Пеннотье в сговоре с Сент-Круа, и покривила бы душой, если бы обвинила его в этом. Но в шкатулке была обнаружена касавшаяся его записка, и я неоднократно видела его вместе с Сент-Круа, а потому решила, что, возможно, их дружба распространялась и на торговлю ядами, и рискнула ему написать, как будто была в этом уверена. Мне-то самой вреда никакого, и про себя я рассудила так: если между ними были какие-то дела, связанные с ядами, господин Пеннотье подумает, что, раз уж я лезу на рожон, стало быть, мне известен его секрет, и примется хлопотать по моему делу, опасаясь, что я выдвину обвинения против него самого. Ну а если он невиновен – что ж, одним письмом больше, одним меньше...
Признания показались судьям искренними, они удобно расселись в креслах и приготовились к пытке. Мари-Мадлен раздели догола и привязали к дыбе. Человек с заячьей губой вставил ей между зубами воронку и вылил туда один за другим все чайники, в которых помещалось три больших ведра воды. Мари-Мадлен захлебывалась. Внутренности лопались, почки трескались, сердце разрывалось, вода вытекала из уголков рта, заливала волосы, струилась ледяными потоками по всему телу. Подручный лил беспрерывно: он спешил так, словно от этого зависела его жизнь, все больше воодушевлялся и, ссутулившись, мелкими шажками подбегал к чайникам, а затем возвращался и выплескивал омерзительно булькавшую воду.
Наконец Мари-Мадлен развязали и полумертвую поднесли к очагу. По ногам стекала моча, неудержимо капая на тюфяк и на пол: она била ключом, словно желая унести с собой разбухшую, раздавленную маркизу. Внезапно ее покинул размытый этим потопом застарелый страх, но осталась досада: Мари-Мадлен обвинила Брианкура в лжесвидетельстве и рассказала, как Дегре изъял из дела некоторые важные документы.
Ей вернули одежду, которую измочаленная Мари-Мадлен, судорожно дрожа всем телом в ознобе, еле-еле на себя натянула.
Отслужив мессу по смертнице, Пиро зашел к тюремному привратнику, и тот сказал, что проводил маркизу в камеру пыток. «В эту самую минуту ее пытают, – беспрестанно твердил про себя аббат, – прямо сейчас, в этот самый миг...» Его преследовали картины преисподней, рассказы об инквизиции, образы каленых щипцов и пыточного сапога. Все казалось таким осязаемым, реалистичным – особенно нагота жертвы: аббат не принимал, отвергал, отталкивал от себя это врожденное знание, вызывавшее стыд, но оно, словно мячик, отскакивало рикошетом. Пиро представлял алебастровое тело, залитую водой шевелюру, связанные веревками запястья и лодыжки, молочно-белые ляжки, мокрое руно с двумя его копиями – подмышками. Хотелось выколоть себе глаза. Аббат гулко бил себя в грудь и всхлипывал:
— Miserere mei, Domine, Miserere met.. [171]171
«Помилуй меня, Боже...» (лат.).
[Закрыть]
—Посидите лучше в этой комнатке, сударь, здесь вам будет спокойнее, – сказал привратник – добрый малый, у которого уже столпились зеваки, засыпавшие вопросами. Вскоре они обнаружили в соседней комнате Пиро и тотчас наполнили ее ароматами мускуса, помады и затхлым запахом пота: день выдался жарким. Незваные гости оказались сплошь знатными особами, сочетавшими развлечение и сострадание, мирское и священное, коробки для мушек и часословы. В награду за участие в судьбе маркизы де Бренвилье, супруга председателя Ламуаньона вручила Пиро благословленную папой медаль, которая наделяла правом отпущения грехов всем умирающим. Каждый пытался переплюнуть соседа как в благородстве, так и в любопытстве. В Париже трепетали от страха больше сотни человек. Не покупала ли часом маркиза де Бренвилье отраву у Ла-Вуазен [172]172
«Ла-Вуазен», прозвище Катрин Монвуазен (1640 – 1680) – французской авантюристки и предполагаемой ведьмы. Ла-Вуазен была сожжена на Гревской площади по обвинению в колдовстве.
[Закрыть]? И если ту арестуют, не выдаст ли она имена всех своих клиентов? Мало кто знал, что Мари-Мадлен орудовала практически в одиночку. Ходили слухи, что, опасаясь ее признаний, маркизу освободили от пытки и даже посулили помилование, причем столь недвусмысленно, что она даже не верила в возможность смертного приговора. Аббата Пиро обступили частые посетители Сент-Круа и Кристофера Глазера, сторонники суперинтенданта Фуке, клика Манчини с графиней де Суассон, подозреваемой в причастности к скоропостижной кончине Генриетты Английской и собственного супруга, ее сестра герцогиня Бульонская, мечтавшая поскорее овдоветь, графиня Рурская, маркиза де Фекьер, господин де Рокелор, аббат де Шалюзе, клеврет маркизы де Монтеспан и многие-многие другие... Но больше всего было известно палачу Гийому, породнившемуся с Ла-Вуазен через Сансонов и Дюбю: он вскоре будет казнен по Делу о ядах [173]173
Манчини – итальянская семья, достигшая большого влияния благодаря свойству с кардиналом Мазарини.
Олимпия Манчини, графиня де Суассон (1637 – 1708) – племянница кардинала Мазарини, известная бурной жизнью при французском дворе.
Генриетта Анна Стюарт (1644 – 1670) – герцогиня Орлеанская, младшая дочь Карла I Стюарта и Генриетты Марии Французской.
Маркиза де Монтеспан, Франсуаза Атенаис де Рошешуар-Монтемар (1641 -1707) – официальная фаворитка Людовика XIV.
Дело о ядах – кампания по охоте на ведьм и отравительниц, будоражившая двор Людовика XIV в 1675 – 1682 гг. Ее подоплекой была закулисная борьба военного министра Лувуа с первым министром Кольбером. Инициатором дела о версальских отравительницах выступил шеф парижской полиции Габриэль Никола де ла Рейни.
[Закрыть].
Пиро передали, что его ждет маркиза. Он вошел в камеру пыток, прошлепал по воде и моче до самого тюфяка, где лежала смертница. Аббат увидел фурию с воспаленным лицом, горящими глазами, судорожно искривленным ртом. Она тотчас потребовала 340 вина, жадно выпила, а затем гневно заговорила, посмеиваясь над клеветой, сказанной под пыткой. Эта опустошенная душа ужаснула беднягу Пиро.
—Ах, мадам, что вы такое говорите! Следует искупить новым признанием все совершенное вами зло!
Она выглядела удивленной:
—Да неужто?.. Это обязательно?
Рассчитывая смягчить ее сердце, аббат рассказал, что маркиз де Бренвилье просил о помиловании, но получил отказ. Однако Мари-Мадлен казалась столь безучастной, что Пиро засомневался, обладает ли он хоть какой-либо властью над нею.
Примерно в четыре часа пополудни ее повели к святому причастию, специально выставленному в часовне Консьержери. Другим заключенным тоже разрешили помолиться пред гостией на алтаре, но они не сводили глаз с маркизы. Оборачивали выцветшие лица, косились красными и выпученными, как у глубоководных рыб, глазами. Доносился еле слышный шепот – какой-то живой шорох, напоминавший шелест листьев перед грозой. Мари-Мадлен попросила у тюремщика булавку, чтобы заколоть на шее платок, и, пока он искал, заявила:
—Теперь вам нечего меня бояться. Мой поручитель, господин Пиро, отвечает за то, что я не причиню никакого вреда.
—Увольте, мадам, – протянув ей булавку, возразил охранник, -я никогда вас не боялся. Если это с кем-нибудь и случалось, то уж точно не со мной.
Он заволновался и, опустившись на одно колено, поцеловал руки смертницы.
Мари-Мадлен вспомнила текст приговора. Ее возмущала даже не сама казнь, а позор публичного покаяния и требование развеять прах по ветру. Пиро изо всех сил пытался ее успокоить, заверяя, что все эти мелочи не помешают ее спасению и она возродится во славе Божией. Заметив, что аббат плачет, маркиза сказала:
—Судя по тому, как горько вы рыдаете, положение у меня незавидное либо вы просто слишком глубоко им прониклись.
Маркизу раздражало присутствие других заключенных, она некрасиво поджала губы, и на скуле еще больше зарделась родинка – раскаленная от гнева стрела. В часовню вошел генеральный прокурор вместе с Паллюо и секретарем. По некотором размышлении суд пришел к выводу, что она скрывает сообщника, и Пиро подтвердил, что она вправе рассчитывать на божественное прощение лишь в том случае, если расскажет судьям все, что ей известно. С усталым, измученным видом Мари-Мадлен ответила:
—Сударь, вы говорили об этом с самого начала, но я рассказала все, что знаю, и прибавить мне нечего.
День клонился к вечеру, и около шести часов за Мари-Мадлен явился палач. Вначале он сообщил, что она должна заплатить шорнику остаток за обивку кареты (наверное, какой-то старый должок), и маркиза спокойно велела ему уладить этот вопрос. Когда поверх нижней юбки и зеленовато-синего корсета надели позорный наряд, она взглянула на рубашку из грубого полотна, ниспадавшую до босых пяток, и с грустью сказала:
—Вот я и вся в белом.
Столкнувшись на выходе из часовни с полусотней придворных и знатных дам, пытавшихся получше ее рассмотреть, маркиза резко отпрянула, но, быстро опомнившись, сама смерила их взглядом, а затем надменно и громко, во всеуслышание объявила: