Текст книги "Хемлок, или яды"
Автор книги: Габриэль Витткоп
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
—Унеси эту шерсть, Плаутилла, чтобы нйкто не увидел и ничего не заподозрил...
—Ах, донна Лукреция!.. Это Олимпио?..
—Да нет же... Ничего не бойся, он тут не замешан. Это Марцио все сделал.
Так прозвучало первое признание.
С дрожащими коленями Плаутилла вернулась к себе. Встретив у погреба мужа, она не смогла сдержаться:
—Олимпио... Эта смерть уже наделала столько шума... Дай Бог, чтобы ты не был к этому причастен...
Он посмотрел на нее, сощурившись:
—Да как ты могла такое подумать?.. Неужто забыла, что я провел эту ночь с тобой?
***
Стекла застит широкая пелена желтого хрусталя, верхушка деревьев качает гроза. Сидя рядышком на диване, X. и Хемлок рассматривают старые фотографии, почтовые открытки. Это немного отвлекает X., что читает теперь с большим трудом, не в силах увлечься ни одной книгой. Грустное воспоминание о долгом, но все еще таком близком совместном прошлом. Поездки в Италию – порознь или вдвоем. Рим с его желтыми, узловатыми, шумными улицами, вечером окрашенными в оттенки запекшейся крови, с высокими зловещими стенами, подрумяненными внезапной вспышкой лампы. X. нравился Рим. Палаццо Барберини с его скудной садовой растительностью, пересохшим фонтаном. Но Беатриче – так плохо освещенная в зале палаццо Корсики – покинула этот дворец. А помнишь детей Барберини – выставленных на потеху покойничков? Хрупкие костяные куклы, увековеченные в игривых позах на погребальном алтаре? Скелет, пригвожденный огромным насекомым к своду крипты Капуцинов?
Черно-белые и цветные фото – одни удачные, другие сняты дрогнувшей рукой, но все полны осязаемой жизни. Вот Венеция – как они часто говорили, город, в котором нужно умирать, построенный на миллионах срубленных деревьев, на истрийских лесах: огромные стволы, поваленные топором лесоруба, утащенные, сплавленные, очищенные от коры, разрезанные на сваи, вбитые стоймя в ил и просмоленные, будто мумии. Дубы, связанные цепями, окольцованные железом, от века скованные песком. Дважды умершие деревья, длинные древесные трупы, облепленные известковыми отложениями, дохлыми мидиями, сгнившими водорослями, отвратительными останками, темной морской слизью, разлагающейся от химических отходов, комплексных промышленных выделений. Город под городом, перевернутая копия дворцов и куполов, где канал становится небом Аида и каждое облако растворяется в подводных жилах. Это изнанка, нижний город, загадочный близнец верхнего, где больше не дуют в букцинумы тритоны и где плеск и скрежет заглушаются лишь ревом сирен в доках.
В тот день и час, когда вода загорается сиреневой, тронутой радужным маслом рябью, X. и Хемлок пьют аперитив на террасе моста дельи Скальци. X. фотографирует пьющую Хемлок, и в кадр попадают рука с рюмкой, лоб, глаза, лимонная блузка. Allegro vivace [68]68
Скоро, довольно живо (ит.).
[Закрыть] . Они вспоминают. Когда X. кладет фотоаппарат на стол, напротив террасы появляются две женщины. Матрона в черном платье, с хмурым сальным лицом и какой-то тревогой во взгляде, толкала перед собой инвалидную коляску со скрюченной старухой под каштановым пледом. Старуха непрерывно тряслась, ее руки под одеялом колыхались сухими листьями на ветру. Запавший подбородок, обмазанная липкой слюной черепашья морда в тени шляпы – живыми оставались лишь глубоко посаженные, блестевшие от боли темно-винные глаза. Унижение хлестало столь бурным, порывистым потоком, с такой хаотичной необузданностью, что, ощутив его жесткий напор, люди благоразумно сторонились. Матрона катила вовсе не милую старушку, а обреченную восьмидесятилетнюю девушку, готовую на все, но не способную ни выздороветь, ни умереть. X. и Хемлок смотрели вослед удалявшейся инвалидной коляске, которая плавно двигалась по ровным плитам, видели, как она постепенно уменьшалась, наполовину скрытая матроной, а затем исчезла за поворотом.
– Только представь... Если такое случится когда-нибудь с нами...
– Я думаю, что покончу с собой, – говорит X.
– Я тоже. Но почем знать?.. Тем более что в таком состоянии это будет непросто сделать.
– Стóит лишь захотеть...
На снимке Хемлок видит наполовину закрытое рюмкой лицо, еще черные волосы, лимонную блузку – образ Счастья. Она хорошо помнит всю сцену. X. кладет фотоаппарат на круглый столик, появляются две женщины, одна катит другую, голое страдание во взгляде, «я думаю, что покончу с собой...» Как тому Амброза Бирса? [69]69
Бирс, Амброз Гвиннет (1842 -1913) – американский писатель и журналист, автор юмористических и «страшных» рассказов.
[Закрыть] «Все, что имеет смысл сделать, имеет смысл перепоручить другому». Например, катить инвалидную коляску или фотографировать, когда это имеет смысл.
Стекла застит широкая пелена желтого хрусталя, верхушки деревьев качает гроза.
***
Беатриче не находила чернил. Не находила пера. Она так сильно волновалась, что на время разучилась писать. Мятеж в грудной клетке. Скачущие в крови гунны. Наконец ей удалось накарябать пару строк Джакомо, с просьбой приехать за ней и Лукрецией или хотя бы прислать надежную охрану. Передав письмо Скаккино, Беатриче почувствовала, что сделала решающий шаг, успокоилась и обнадежилась.
За обещанным явился Марцио, с удрученным видом сжимая шапку в руке, но Беатриче смогла дать ему лишь двадцать скудо и обшитый сутажом плащ, принадлежавший покойнику. Она заверила Марцио, что заплатит остальное, как только прибудет в Рим. Все осталось в Риме! Он с ворчанием ушел и, вернувшись домой, спрятал деньги в тюфяке. Ну а плащ не смог утаить от жены, и когда вечером напился, та воспользовалась случаем и пристала с расспросами.
—Да... Он умер при мне... Но ударил его не я. Его убил этот изменник Олимпио, он один!.. Я тут ни при чем!
Она слушала, засунув в рот свернутый конец фартука. Тут же сидели и ребятишки.
Дона Франческо, облаченного в черный бархат и как будто носившего траур по себе самому, уложили на украшенный складками, чепраками, бахромой катафалк и накрыли лицо вуалью, которую непристойно приподнимал нос, а селяне вместе с монахами Сакраменто торжественно отнесли покойника в небольшую церковь Санта-Мария-делла-Петрелла. После полудня Олимпио отыскал священников и настоятельно попросил их ускорить похороны. Когда он потребовал, чтобы все украшения катафалка, наперекор Обществу Сакраменто, немедленно отнесли обратно в замок, разгорелся ожесточенный спор, и атмосфера заметно накалилась. Церемония состоялась на следующий день, дона Франческо похоронили в апсиде храма.
Скаккино помчался во весь опор, и во весь опор примчались джакомо и Бернардо со своим кузеном Чезаре, за которыми слуги тащили двое носилок для донн. Неподвижные и молчаливые, но словно беззвучно ворчавшие крестьяне, что собрались у подножия горы, смотрели вослед опрометчивым сыновьям Ченчи, которые даже не пошли поклониться на могилу отца. Поднялся ропот.
Все мысли Беатриче были об отъезде, но Лукреция, перед тем как покинуть Петреллу, почувствовала странные угрызения. Тай’ ком навестив кюре церкви Санта-Мария, она передала ему пожертвования и попросила отслужить заупокойную мессу.
—Думайте лишь о спасении его души, забудьте об остальном... И никому не говорите...
Поскольку носилки так не прибыли, Беатриче и Лукреция выехали верхом. Они взяли с собой малышку Витторию, и Плаутил-ла проводила их усталым взором, а толстый ребенок цеплялся за юбки. Она не сводила глаз с Беатриче в шапочке пажа с пером, покачивавшимся в такт лошадиным шагам.
Урожай винограда в долинах обещал быть отменным: оставалось лишь допить старое вино, дабы освободить место для нового.
В низкой гоЛой келье, где восседала пестрая дева Мария с младенцем в позолоченной рубашке, протоиерей церкви Санта-Мария дон Марко вместе с канониками того же прихода Франческо Скопа и Доменико Сальвати осушали кубки, обмениваясь глубокомысленными речами:
—Почему дон Франческо пошел в нужник, а не опростался в горшок?
—Почему, перед тем как пойти в нужник, дон Франческо оделся?
—Почему не поломались ветки бузины, якобы ставшие причиной смерти?
—Почему на теле дона Франческо не нашли сучков или веточек?
—Почему деревянный пол миньяно прорублен топором?
—Почему донна Лукреция попросила никому не говорить?
—И почему постель была вся в крови?
—Я признаю себя виновной в том, что согрешила в мыслях, на словах, на деле и по упущению... И прежде всего, я признаю себя виновной в убийстве собственного отца.
Она перевела дух и подождала, но не услышала никаких звуков или вздохов. На миг ей даже показалось, что падре Андреа Бельмонте покинул исповедальню.
—Падре?
—Да?
Конечно, ему не впервой было слышать признание в убийстве, и всякий раз сердце мучительно сжималось, но услышать такое по от столь юной девушки!.. Просто не верилось. Ведь еще недавно она вместе с другими причастницами преклоняла здесь колени (дон Марианно даже согласился тогда спеть), еще совсем недавно гостия впервые коснулась этих губ, а теперь они признавались в отцеубийстве. Он спросил Беатриче, сколько ей лет, и поразился ответу, ведь еще недавно... Как и полагается, он подробно расспросил ее, и девушка рассказала все, как было, ведь не зря же она пришла сюда, в эту пропахшую заплесневелым деревом и чесноком исповедальню, и говорила с невидимым человеком в узкое окошечко под небольшим черным распятием вовсе не для того, чтобы самооправдаться. Она ничего не прибавила и не убавила: францисканец выслушал от начала до конца историю долгого мученичества, всех тех ужасов, которыми окружил свою дочь похотливый козел. Особенно возмутили падре непристойные домогательства, ведь так дорого обходившееся целомудрие ценилось им на вес золота. В глубине души он решил, что единственный грех кающейся – гнев, да и тот смягчался ее намерением сохранить добродетель. Он спросил Беатриче, раскаялась ли она, но получил уклончивый ответ:
—Если я согрешила перед Богом, то я в этом раскаиваюсь.
Вспоминая трагедию «Орбекке», в первом она сильно сомневалась. Раз уж кровь тирана – жертва, угодная Господу, значит, Беатриче была полностью прощена и, придя к падре Бельмонте лишь pro forma [70]70
Для вида (лат.).
[Закрыть], вновь обрела душевную чистоту тех дней, когда исповедовалась ему в детских грешках. В качестве епитимьи священник предписал ей паломничество к Лоретской Богоматери, которое позволил отложить до весны. Отпущение грехов шло рука об руку с милосердием, и по лицу францисканца потекли слезы жалости. Он еще долго плакал после ухода Беатриче: «Несчастный ребенок! Какая обездоленная!» И то были самые искренние слезы, когда-либо пролитые над Беатриче Ченчи. Он вышел из церкви, вытирая глаза, и энергично высморкался в пригоршню, ведь носовые платки предназначались только для мирян.
Однако сама Беатриче ощущала себя не обездоленной, а, напротив, счастливой и свободной. Два ее молодых брата уехали из Рипетты и, предпочтя жить с нею, а не с Джакомо и его женой, поселились в палаццо Ченчи. Впрочем, их целыми днями не было дома – с другими знакомыми шалопаями они уходили играть в шары. Донна Лукреция уединилась в каза Велли и подводила ито– ш ги. Из трех лет брака половина прожита в аду, а другая – в тоске, выносить которую было проще в силу врожденной предрасположенности. Шрам через все лицо и жуткий сифилис, но перспектива весьма приличного наследства все расставляла по своим местам. А ту ужасную ночь лучше вообще не вспоминать и по возможности избегать Ченчи, которые наверняка попытаются лишить ее законной доли.
Беатриче хотелось быть писаной красавицей, у нее появились капоры с искусными кружевами, расшитые жемчугом капюшоны, синельные чепцы, бархатные и атласные гофрированные шапочки, вуали золотистые, серебристые, китайские и плиссированные, поддерживаемые металлическими нитями и обрамлявшие голову куполом. Крестьянские юбки на испанский и греческий лад, вытканные длинные накидки, мавританские берны, старинные мар-лотты; корсажи с разрезами на рукавах, с пышными рукавами, с плоеными запястьями; корсажи из камчатного полотна и атласа; корсажи пикейные, застегнутые, с подкладками и обшитые сутажом; шейные косынки, пелерины, брыжи и басконские юбки из золоченого полотна. Стоя перед зеркалом, Беатриче любовалась собою в огромных робах на шесть локтей, с корсетной пластинкой в виде длинного наконечника стрелы. Одной рукой она укладывала складки вуали, а другой теребила веер с трепетавшими на полированной ручке из слоновой кости пучками перьев. Все эти прекрасные вещицы отпускались ей в кредит, поскольку она еще не вступила во владение наследством и сундуки стояли пустыми. Но она все же купила золотую цепочку для индийской пряжки, большое коралловое ожерелье, а также сработанный в Аугсбурге перстень из покрытого черной эмалью цельного золота, куда входили часы Якоба Виттмана, распятие и две крохотные створки с орудиями страстей Христовых. Перчатки же она практически не носила: это было слишком хлопотно из-за сломанного среднего пальца, который так и остался крючковатым.
Выезжая на прогулку или в гости, Беатриче частенько запрягала карету: почему это дети должны выказывать после смерти отца больше скорби, нежели отец после смерти детей? В стране, где траур носили, точно венец, некоторых это коробило.
Приехав однажды к Маргарите Сарокки, она увидела Коломбу, сидевшую на мраморной скамье под осенним солнцем, с ребенком на коленях. Мальчика назвали Донато, и он был очень красив. Донато Де Сантис... Когда Беатриче подошла обнять обоих, Коломба резко взмахнула рукой и крепко прижала ребенка к себе. Пусть только попробует его отнять! Во взгляде этой голубки, закрывшей крыльями птенца, читались страх и даже ненависть. Беатриче говорила тихо, подбирая ласковые слова, но Коломба ее не слушала, сурово косясь и закусив губу. Маргарита позвала их в гостиную с гарпиями, дабы угостить редкостным вином – пьянящим, золотистым сиракузским мускатом, поданным, как и полагается, с сушеными фруктами. Но вино не развеселило Беатриче, и прощалась гостья угрюмо: подарив ребенка, она потеряла подругу. На пороге Беатриче обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на Донато.
Донато Де Сантис, сын убийцы и отцеубийцы, всю жизнь будет считать себя отпрыском торговца шерстью и его жены. Он вырастет очень спокойным, изнеженным мужчиной, который после смерти Коломбы унаследует состояние Маргариты Сарокки, совершит несколько поездок и доберется до самой Катаны, где накануне отъезда обрюхатит на постоялом дворе залезшую к нему в постель служанку. Имя ее – Катарина Эджиди, и родившемуся ребенку она оставит в наследство лишь свою фамилию.
Сам же Донато Де Сантис проживет в Риме довольно уединенную жизнь и скончается в пятьдесят лет от тифа, завещав все имущество монахам Святых стигматов – тем самым инокам, что поведут его мать на эшафот, хотя он об этом и не узнает.
—Не забывайте, – сказал Иларио Джиганте, – что я имею честь одевать великих подрядчиков (в частности, мессира Джованни Фонтану), строящих ныне виллу для кардинала-непота во Фраскати, и уж я-то разбираюсь, что к чему. Это одно из преимуществ моей профессии, и мне бы не хотелось жить, как мой кузен, затворником или даже каноником в Абруццы. Боже упаси! Ведь он совсем никого не видит, и лишь изредка до него доходят перевранные слухи. Я говорю о нынешних временах... Будьте так добры, дон Марианно, немножко вправо...
Дон Марианно слегка повернулся, пока Иларио Джиганте суетливо примерял на него красновато-лиловый атласный камзол, который затем вышьют серебром монахини Монтечиторио.
—А вы знаете, что Олимпио Кальветти в молодости тоже был портным?.. И что под влиянием нашего цеха братьям Ченчи удалось заполучить для него привилегию, которая полностью смыла пролитую им некогда кровь?.. Олимпио Кальветти живет нынче в Риме, в палаццетто Ченчи... Не могли бы вы поднять руки, дон Марианно?..
Дон Марианно поднял руки, став похожим на странную статую, облаченную в шелк.
—Так уж устроен свет, дон Марианно. А яблоко от яблони недалеко падает. Почему дон Франческо пошел в нужник, а не опростался в горшок? Почему он оделся? Почему не поломался куст бузины, на который он упал? Почему на теле не нашли веточек? Почему деревянный пол миньяно был прорублен топором? Почему у донны Лукреции так много секретов? И главное, почему вся постель была в крови?
—И впрямь, – сказал дон Марианно, – почему?
Случай показался ему довольно интересным, и он решил донести об этом кардиналу Иниго Арагонскому, у которого собирался петь и ужинать тем же вечером.
Кардинал был невысоким человеком с неожиданно бойкими жестами, бледной лощеной кожей и напоминал ящерицу, полную лукавства и охваченную жаждой власти.
В ту пору он замещал пока еще задерживавшегося в Ферраре папу и единолично верховодил политикой святого престола, ему целиком подчинялось папское правосудие, и от его неусыпного ока ничего не ускользало. Он был прекрасно осведомлен о характере наблюдений, которыми дон Марианно делился с камерлингом и апостольским аудитором, а потому был чрезвычайно благодарен за сведения, предоставленные в тот день кастратом, и уже на следующий поспешил передать их своему секретарю.
В то время как в Риме папские власти приступили к расследованию, Марцио Колонна, вассал Неаполитанского королевства и владелец замка Петрелла, занялся выяснением обстоятельств, при которых погиб его гость и друг.
Доверенный Бьяджио Кверко, посланный государем в Петреллу, собрал там столь красноречивые сведения, что Колонна был вынужден просить вице-короля немедля отправить на место инквизитора Карло Тироне, абруццкого аудитора.
Упитанный, внешне жизнерадостный и любивший пошутить Карло Тироне сеял ужас одним упоминанием своего имени. Он был прирожденным инквизитором, как бывают прирожденные музыканты, и извлекал из этого своего призвания максимальную выгоду. Заручившись церковным разрешением на эксгумацию, сразу же по прибытии он приказал извлечь тело Франческо Ченчи для личного осмотра. На столе в доме священника разложили отталкивающие останки, и, закрыв платком нос, Тироне погрузился в изучение полуразложившейся падали, оценивая зрительно и на ощупь раздувшиеся слизистые, зеленоватые припухлости, творожистые сгустки с лопавшимися пузырьками газа и кишевшие личинками нефритовые затвердения посреди струившихся соков и жидкого кала – таким предстал его очам перенасыщенный птомаинами и, как никогда, ядовитый дон Франческо, в той самой шапочке, что нахлобучила на него Беатриче.
При этом неординарном вскрытии Карло Тироне ассистировал местный врач. По утверждению последнего, смерть наступила от удара тупым металлическим предметом, а также острым лезвием, воткнутым глубоко в глаз и задевшим мозговое вещество. Ноги симметрично переломаны тяжелым предметом. Само же падение, очевидно, повлекло лишь незначительные ссадины и кровоподтеки.
Карло Тироне потребовалась всего пара часов, чтобы восстановить картину преступления и изобличить его исполнителей. Во-первых, это Олимпио Кальветти, находившийся сейчас в Риме, – так же, как и Беатриче Ченчи, предполагаемая зачинщица. Далее Марцио Флориани, но этот каналья ударился в бега. Наконец, донна Лукреция, сообщница, тоже в Риме. Что же касается сыновей Ченчи, их отсутствие в день убийства вовсе не доказывало их непричастности. Предстояло решить, что делать с телом, и Карло Тироне подумывал, не забальзамировать ли его на тот случай, если неаполитанский суд разрешит перевезти останки в Рим. Но в этом вопросе уверенности не было.
Не было никакой уверенности из-за географических границ, бесчисленных инстанций, различных судов, многочисленных дрязг, противоречивых юрисдикций, разноголосых правительств, необъятной мозаики несогласующихся мотивов, изъеденных разывами, перерезанных зигзагами, размытых древними течениями. Ведь существовали провинции и анклавы, местные исключения и специфические пошлины. Даже в Риме, где правосудие целиком подчинялось папе, повсюду были разбросаны преторианские суды – во дворцах епископского наместника, камерлинга и апостольского аудитора, не считая губернаторского и сенаторского судов. Компетенции были столь же усложнены: так, многоженцы приписывались к одной магистратуре, а фальшивомонетчики – к другой, магистратура для публичных девок не подходила для шляпников, а купцы-евреи судились не теми, кто судил обычных купцов. Существовали церковный суд для вероисповедных случаев, верховный папский суд, ведавший правосудием, верховный папский суд, ведавший помилованием, и Рота, где велись как религиозные, так и гражданские процессы – в первой инстанции и после апелляции. Дабы выпутаться из этого клубка, юстиции приходилось быть не то чтобы слепой, но старательно применять тройные методы и тройные стандарты – тюрьма и смертная казнь для простого люда, штрафы и налоги для знати, абсолютная неприкосновенность для государей. Такая вот деликатная стратификация.
В субботу 14 ноября судебный исполнитель вручил Беатриче постановление, которым суд папской курии запрещал ей покидать палаццо Ченчи. Страх окутал ее свинцовой мантией, и, стоя с постановлением в руке, Беатриче уставилась невидящим взором на хорошо знакомые предметы: шарф на спинке стула, край стола, раскрытую книгу – пустота, пустота... Внезапно Беатриче взяла себя в руки, попробовала взбодриться. Она, конечно же, выкрутится – шелудивый пес всегда выкручивался. Ничего нельзя доказать. Никто ничего не видел. Или видел?.. Главное – не паниковать. Олимпио даже дерзнул приехать в господский дворец Петреллы за своей женой. Одному Богу известно, как ему удалось ускользнуть от взгляда Карло Тироне... Или эту угрозу отразило чье-то вмешательство?
Решив встретить предстоящие испытания в одиночку, Беатриче отослала Бернардо к Джакомо, оставила при себе лишь младшего, а как только Олимпио вернулся в Рим, отправила Витторию к Родителям. Олимпио спросил своего брата Пьетро, не мог бы тот спрятать его семью? Брат Пьетро, монах-мирянин, живший у доминиканцев на пьяцце Минерва, велел отвезти Плаутиллу с детьми к их родственнице Чинции, жене свиновода. А Олимпио поселился в Рипетте с Джакомо, которому суд папской курии выдал такое же распоряжение, как и Беатриче, тогда как Лукреции запретили покидать каза Велли.
Хотя Джакомо и сознавал опасность, он не выполнял постановление и продолжал уходить и приходить, когда вздумается. Главное: никто не сможет дать против него показания, а без свидетелей все это дело мало-помалу забуксует. Больше всего он боялся Олимпио и потому решил избавиться от него любой ценой и в кратчайший срок. Джакомо издавна знал Камилло Розати, шпиона, подручного и подставное лицо Марцио Колонны – верткого, словно угорь, наемного авантюриста, способного найти выход из любой ситуации. Они встретились в боковой часовне старой дворцовой церкви Санти-Апостоли, принадлежавшей семье Колонна, и в уголке, где золотыми звездами горели свечи, Джакомо попросил Розати сделать так, чтобы Олимпио уехал из Рима куда подальше. Розати навострил уши, но Джакомо понял, что тот ничего не сделает, пока не услышит вескую причину, а не туманный намек.
—Его подозревают в причастности к смерти дона Франческо.
—Аяяй... Досадно, досадно... Тем более что дон Франческо пал жертвой несчастного случая...
—Инквизитор из Неаполя в этом сомневается.
—А... Тогда понятно.
—Если Олимпио когда-либо потревожат (сам-то я в это не верю, но почем знать), так вот, если его когда-либо потревожат, вполне возможно, что, оказавшись в чрезвычайном положении, он сделает некие... тайные признания...
—Связанные с...
—Перестаньте!
—Я хотел сказать: связанные с несчастным случаем...
—Нет, с некими частными секретами, которые моя сестра опрометчиво ему выдала.
—А... Тогда ясно.
—Ну, вы поняли...
В темноте лишь слабо поблескивали эмалевые глаза. Некоторые слова нельзя было даже произносить вслух.
—Ясно... Что ж, почему бы не увезти его с собой в Ломбардию?
Камилло Розати как раз собирался отправиться туда на первые переговоры касательно государева брака. Во время этой поездки, не исключавшей вражьи козни, он и озаботится судьбой Олимпио Кальветти.
—Пить, – сказал Паоло, ворочая головой на мокрой от пота подушке.
Беатриче поднесла к потрескавшимся от жара губам чашку. Три года назад юноша чуть не умер от малярии, но сейчас, невзирая на мощи святого Викентия, состояние больного резко ухудшилось. Он то сбрасывал одеяла и срывал с себя рубашку, то дрожал в ознобе, и весь остов кровати гремел, будто кастаньеты, заглушая даже молитвы горничных. На сей раз Паоло, видимо, страдал от какого-то другого недуга. Язык и десны почернели, юношу больше не рва-до, но на животе появились синюшные пятна. Беатриче вызывала один за другим пять врачей, не считая аптекаря из гетто, однако никому не удалось помочь ребенку, и теперь он медленно умирал. Беспомощная и безутешная сестра плутала в пустыне. Служанка принесла ей супа и белого хлеба, но Беатриче кусок в горло не лез от горя. Около полуночи Паоло захрипел с присвистом, в страшном напряжении: его грудная клетка превратилась в кузнечные мехи. На рассвете, сипло вскрикнув, мальчик наконец угас. Беатриче поцеловала брата в лоб, накрыла ему лицо и разрыдалась.
В тот же день кошка, доевшая остатки присланного юноше пирога, заползла под кухонный сундук и там околела.
На следующий день весь Рим ликовал: папа возвращался из Феррары, но праздник омрачили тревога и страх, а приветственные возгласы внезапно пресеклись, когда выяснилось, что вода в Тибре поднялась еще на локоть. Стояла слишком теплая для декабря погода, и уже две недели шли непрерывные ливни. Серый Тибр стал темно-бурым, с переливами грязной пены, по течению плыли вырванные стволы, пуки камыша, туши животных. Вода все поднималась и поднималась, а вместе с ней закипал гнев Беатриче. Когда уровень увеличился впятеро, на пьяцце дель Пантеоне вода подступила ко второму этажу. Со старой башни Ченчи Беатриче обозревала грозный пейзаж: потоком унесло перила с моста Святого Ангела, а Палатинский обрушился в реку, усеянную обломками, разорванными понтонами, потонувшими лодками, дрейфующей мебелью и балками.
Половину Рима затопило, проливной дождь не утихал, и над Вечным городом повис призрак голодной смерти. Множество потерпевших укрылись в пассетто [71]71
Укрепленный коридор (ит.).
[Закрыть]замка Святого Ангела, губернатор приказал сбросить им веревочные лестницы. По ночам тишину нарушали только набат, зловещее хлюпанье воды да грохот обрушивавшихся домов. Наконец, на Рождество река стала понемногу отступать, оставляя лужи грязи, груды мусора и падали. Опасаясь подхватить какую-нибудь заразу, папа укрылся в Квиринальском дворце, где воздух был чище. Паводок унес жизни полутора тысяч человек.
9 января Олимпио отправился в Ломбардию вместе с Камилла Розати и молодым оруженосцем Ченчи, Пачифико Бузонио. Поездка сулила множество приключений. Ну а Джакомо Ченчи, поразмыслив, не перебраться ли и ему в другую страну, все же решил, что бегство равносильно признанию, не говоря уж о том, что он стеснен в средствах. Задавшись тем же вопросом, Беатриче пришла к аналогичному выводу.
Улисс Москати вырос в Неаполе и сохранил восторженные детские воспоминания об огромной лазурной раковине небосвода над выгнутым горизонтом фиолетового моря. Его родители жили тогда на холме Позилиппо, в небольшой вилле с возвышавшейся над бухтой квадратной террасой. Там-то ребенок и проводил большую часть времени, любуясь окружающим миром в просветы между балясинами или пытаясь поймать юркавших под агавами ящериц. По углам террасы стояли четыре статуи, и на вопрос Улисса, что они изображают, мать ответила, что это четыре части света: Европа в античном наряде, Азия с тигром у ног, Африка с фруктовой корзиной в руках и Америка с перьями на голове. Эти фигуры вдохновляли его юношеские грезы, но, скорее, своими пышными формами, нежели аллегорическим смыслом, поскольку, отличаясь скудным воображением и врожденной скромностью, Улисс и не мечтал побывать в дальних краях. Он совершил самую большую свою поездку в тринадцать лет, когда его отец, получив наследство в Риме, обосновался там со своей семьей и занялся адвокатурой. Прилежный и целеустремленный Улисс Москати изучил юриспруденцию и, поступив на службу в апостольскую счетную палату, с превеликим усердием трудился над ее обогащением.
Даром что неаполитанец, Улисс Москати был человеком дотошным, педантичным и никогда не полагался на волю случая, считая его лишь досадной помехой. Подозрительный от природы, он всегда остававался начеку, но, начиная говорить, увлекался силой слова и проявлял чрезвычайное красноречие. Улисс Москати проявлял большую заботу о собственной внешности или, по крайней мере, сам так считал, любил носить брыжи из венецианских кружев и, щеголяя лысиной, точно чепчиком, опускал по обе стороны полного лица с кошачьими усами, словно отражавшегося в ложке, длинные каштановые букли. Таков был человек, которому поручили рассматривать дело Ченчи.
В конце концов, Карло Тироне все-таки обнаружил убежище Марцио Флориани, скрывавшегося у кузена в Поджо-ди-Фраро с женой, десятью детьми и прочей необъяснимой родней. Сбиры Тироне и присланные из Рима шестнадцать солдат окружили лачугу и вытурили из дома спрятавшегося на крыше горемыку. Затем, оставив детей на произвол судьбы, Марцио Флориани, его жену и их близких связали вместе длинной веревкой и отправили пешком в Рим, поскольку суд Неаполя отказался выносить приговор за преступление, совершенное на чужой территории, пусть и подчинявшейся его юрисдикции. Они прибыли 13 января, изнуренные, изголодавшиеся, со стертыми в кровь ногами, и их тотчас же бросили в тюрьму Тор-ди-Нона, а Марцио немедля повели в камеру пыток.
Вся его жизнь была чередой страданий, но при одном виде орудий Марцио обезумел от ужаса, и одновременно в нем пробудилась жгучая ненависть к семье Ченчи. Его сразу стали пытать на дыбе. И тогда, в надежде спасти собственную шкуру (или в отчаянии оттого, что ее уже не спасти), негодяй стал выкладывать рождавшиеся в его недалеком уме несусветицы: все они без исключения доказывали вину Беатриче. Он помогал девушке в амурных делах, слышал, как она обсуждала план убийства с Олимпио – тот стоял у подножия замка, а донна говорила с ним с крепостной стены! Однажды Олимпио показал ему добытые Джакомо яды, и, возможно, так оно и было на самом деле: прохвост знал немало достоверных подробностей. Он их приукрашивал и раздувал ради единственной цели – изобличить Ченчи, выдумывал нелепые события, плел абсурдные небылицы, даже утверждал, будто Беатриче изводила его – карлика с землистым лицом! – своими ухаживаниями. Все это перемежалось воплями, когда палач резко натягивал веревку, мольбами и вылетавшими из черного искривленного рта молитвами. Затем истязуемый перечислял заговоры и злодеяния, замышленные Джакомо, Бернардо и Паоло, выдвигал новые обвинения против Олимпио, тщетно пытался самооправдаться.