Текст книги "Хемлок, или яды"
Автор книги: Габриэль Витткоп
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Учеба давалась ей легко – помогали гордость и любознательность, хотя легкомысленность мешала долго заниматься одним и тем же и не способствовала усидчивости. Порой Мари-Мадлен неожиданно увлекалась каким-нибудь предметом или автором: так, заинтересовавшись Плинием, она усердно взялась за латынь.
—Это латинский перевод текста, мадмуазель, который Диодор Сицилийский [93]93
Диодор Сицилийский (прим. 90 – 30 до н.э.) – древнегреческий историк и Мифограф родом с Сицилии.
[Закрыть]написал по-гречески...
Переводила она просто и ясно, лишь изредка запинаясь на каком-нибудь слове: «Геката, жена Аэта, была весьма сведущей в приготовлении ядов – она-то и открыла аконит. Силу каждого из ядов она испытывала... силу каждого... испытывала...»
Мари-Мадлен завороженно уставилась на большую зеленую муху, потиравшую пушистые лапки на залитом солнцем подоконнике, и очнулась, лишь когда услышала, как господин де Монтьель ласково пытался ей помочь.
«Силу каждого из ядов она испытывала, подсыпая их в мясо, которым угощала незнакомцев. Приобретя в этом зловещем искусстве большой опыт, она сначала отравила своего отца и завладела его царством...»
Господин де Монтьель, переживший в Люневиле чуму, заставил Мари-Мадлен прочитать описание подобного мора в «Природе вещей» Лукреция. Он также внушил ей любовь к «Метаморфозам» Овидия, не догадываясь, какое воздействие окажут на девочку все эти истории о приворотных зельях и отравлениях. К колдовским чарам Мари-Мадлен относилась скептически и, несмотря на детскую суеверность, уравнивала подвиги латинских стригий с пересудами горничных, шептавшихся о том, как в Париже у одной дамы нашли сосуды с кровью, фрагменты человеческого тела и подозрительные сверточки с гвоздями и волосами. Все эти россказни ее только смешили – так же, как бесы Калло [94]94
Калло, Жак (1592 – 1635) – французский гравер и рисовальщик, мастер офорта, работавший в стиле маньеризма.
[Закрыть], измывавшиеся над святым Антонием. Ее даже перестала пугать Горгона на дверном молотке. Страшилок и без того хватало: Угрон, яды, темнота, смерть... Для девочки ее возраста она слишком много думала.
Как писал Овидий, лучше уж хорошо творить зло, нежели плохо творить добро. Ей хотелось причинить зло сестре Анриетте. По непонятным причинам за Анриеттой д’Обре ухаживала не Масетта, а Дидьера, чей брат служил кюре в деревне Валуа и у него дурно пахло изо рта. У Анриетты были такие же, как у Мари-Мадлен, голубые глазищи и тонкие черты, но слегка одутловатое, мучнистое лицо. С четырех лет она проявляла необычайную набожность, утверждая, что порой беседует со своим добрым другом младенцем Иисусом, чем навлекала на себя тумаки и издевательства Мари-Мадлен. Та прыгала на малышку из-за угла или, спрятавшись под лестницей, подстерегала, внезапно выскакивала, хватала за волосы и запрокидывала ей голову. Анриетта молчала, губы ее дрожали, она обращала к потолку заплаканный овечий взор, а сестрица растягивала рот в хищном оскале – лицо становилось маской без определенного возраста, с варварским выражением. Оттолкнув жертву, которая, спотыкаясь, убегала, Мари-Мадлен вновь обретала свой привычный облик – нежную, приятную внешность, внушавшую доверие и покорявшую сердца. Чистейшая красота. Кроткая и вместе с тем живая грация. Гармония поступков и речей.
Когда Мари-Мадлен стукнуло двенадцать, Дрё д’Обре взглянул однажды утром, как она играла на террасе, и нашел дочь столь хорошенькой, что надумал заказать ее портрет. Он посоветовался с Нантейлем, уже написавшим его самого, и мэтр горячо порекомендовал одного из своих еще неизвестных, но многообещающих учеников. Вскоре молодой художник приехал с кистями и красками на скверной карете. Фамилию юноши очень быстро забыли и стали звать его просто Жиль. Он посмотрел на Мари-Мадлен и решил написать очень строгий квадратный портрет, изобразив девушку на фоне деревянных панелей, подчеркивавших восковое с розовым оттенком лицо, прозрачную кожу, утонченную шею. Живописец предложил выбрать платьишко цвета незрелого лесного ореха, с горизонтальной горловиной, окаймленной скромным линоном на черных атласных ленточках.
Жиль покрыл холст теплым серым грунтом, оживившим мадеровую коричневую и умбру, которые зрительно выдвигали лицо вперед. Он долго искал оттенок столь чуждого эпохе телесного цвета – этой озаренной изнутри бледности, неуловимого дуновения зари на скулах. А затем добавил в краску ничтожную долю кармина и немножко неаполитанской желтой: ее неяркий свет должен растопить весь этот снег, но самое главное – не переборщить, иначе тон станет глубже и лишится полупрозрачной неги.
Мари-Мадлен сидела на жестком стуле с невидимой спинкой, скрестив руки на коленях. Время тянулось ужасно медленно, но больше всего задевало то, что художник рассматривает ее, будто неодушевленный предмет, а затем молча возвращается к картине. Страстно увлеченная мыслью о собственном портрете, девочка смирилась с неудобствами. Всякая страсть – словно катящая волны горная река или треплемая бурей огненная маковка с черными Семенами внутри: Мари-Мадлен отдавалась ей с необычайным пылом, готовая на все, пусть и не в силах разобраться в своих переживаниях или устоять перед ревущим напором соблазна.
Когда портрет был окончен, она пришла в восторг, но вместе с тем расстроилась. Девочка не узнала себя: какая она хорошенькая, а художник даже ничего не сказал. Еще Мари-Мадлен обратила внимание, что, желая угодить Дрё д’Обре, он не изобразил родинку в виде наконечника стрелы. Квадратный портрет совершенно 186 очаровал заказчика, который повесил его в своем кабинете, и с тех пор отца всегда осенял светлый взор Мари-Мадлен, ласкала эта нежная лазурь. Он был счастлив тем, что добился своей цели. Ведь на все есть веская причина в прошлом, настоящем или будущем – в том величественном монументе, что зовется Вечностью.
Мари-Мадлен практически не росла, и вскоре выяснилось, что она так и останется маленькой, щуплой. Но зоркий взгляд улавливал в этой хрупкости изящество, растительное благородство, нечто беззащитное и в то же время грозное – красоту цикуты.
У нее был игривый, а главное, живой, проницательный ум, она совершенно четко выражала свои мысли в нескольких правильных и точных словах. Мгновенно находила выход из трудного положения и участвовала в самых обременительных затеях, проявляя не по годам твердую решимость. Иными словами, рано повзрослев, девочка так навсегда и осталась ребенком. Мари-Мадлен почти не менялась и, вопреки собственному бесстрашию и тонким ухищрениям, всю жизнь впадала в панику, будто загнанный зверь, страдала от внезапных приступов страха и тревоги, скрывавших от нее реальный выход из западни.
Летний зной окутал Пикпюс легкой дымкой, а господин де Монтьель умирал, объевшись черными кармелитскими дынями. Вместе с Мари-Мадлен Масетта носила больному бульон. Закрыв глаза, учитель лежал в комнатке с застоявшимся зловонием, пока в углу несла комичную вахту его деревянная нога. В жару он бредил и бессвязно вспоминал утраченное имущество, истребленное семейство, фантом отрубленной ноги и бессильное одиночество после исчезновения молодого друга, о котором никогда не рассказывал (непонятно было, умер ли тот или просто бросил де Монтьеля)-Затем учитель представлял, что сражается против маршала де Ла Форса при осаде Люневиля, и под жуткую канонаду собственных ветров отдавал приказы. Вызванный наперекор Масетте врач лишь корил кончину господина де Монтьеля: на четвертый день его нос заострился, губы вытянулись, а лицо необычайно разгладилось и застыло, словно схваченный морозом смалец. К вечеру учитель скончался. Сразу после того, как он испустил дух, Мари-Мадлен увидела это серое стеатитовое изваяние и не узнала обтянутые дряблым морщинистым эпидермисом кисти. Вовсе не эти руки так часто ложились на книжные страницы. Господин де Монтьель стал кем-то другим и напоминал теперь подменышей, которыми изобиловали античные мифы.
— Subditus infans...На средневековой латыни – pumilus...По-итальянски – fanciullo supposto, – словно отдавая последнюю дань господину де Монтьелю, повторяла Мари-Мадлен. Впервые в жизни видела она мертвеца, но не ощущала ничего, кроме легкой грусти, хотя впоследствии часто и с тревогой об этом вспоминала.
Отец распорядился похоронить де Монтьеля на родовом кладбище д’Обре в Оффемоне. Покойника усадили в карету, привязали, чтобы не упал, ремнем и, так как он был дворянином, надели на голову старую порыжевшую фетровую шляпу с распрямившимися перьями. Тело сопровождали Мари-Мадлен и двое слуг. Карета поднимала густую пыль, в окна влетали обгонявшие лошадей мухи, которые с жужжанием садились на то, что осталось от господина де Монтьеля: оно шаталось и подскакивало на ухабах, падало на Мари-Мадлен, задевая волосами щеку, странно рыгая, непристойно урча, раскатисто или с присвистом выпуская газы, наполнявшие карету смрадом. Приоткрытые глаза поглядывали с извиняющимся видом, а шляпа при каждом толчке сползала на нос. Нюхая пропитанный росным ладаном носовой платок и стараясь смотреть на пыльную, почти красную дорогу между рядами вязов, Мари-Мадлен машинально поправляла его головной убор. Когда добрались до места, уже стемнело. Господина де Монтьеля торопливо похоронили при свете фонарей, стараясь успеть, пока не рассвело и не ударил зной. Наставник обучил Мари-Мадлен грамматике, истории, итальянскому и латыни, что, в сущности, не так уж и мало.
Сыновей д’Обре отправили в семью Туарсе доучиваться вместе с кузеном Гектором, у которого был хороший педагог. Когда Анриетте пошел девятый год, ее отдали на воспитание незамужней Родственнице – подруге мадам де Мирамьон, известной святоше, которую безуспешно пытался похитить Бюсси-Рабютен [95]95
Бюсси-Рабютен (Роже де Рабютен, граф де Бюсси, 1618 – 1693) – французским писатель-мемуарист, родственник и частый корреспондент мадам де Севинье.
[Закрыть]. Мари-Мадлен вновь была предоставлена самой себе.
Полагая, что библиотека вовсе не должна быть темной и суровой, прадед д’Обре разместил ее не в одном из залов первого этажа, а в просторной, светлой и низкой комнате под самой крышей с выходившими в сад окнами с трех сторон и длинными стеллажами с решетчатыми дверцами. Противоположные углы библиотеки занимали два пюпитра, посредине высился широкий, инкрустированный перламутром и черным деревом амбуанский стол, а на столике поменьше стояли подсвечники и канделябры, лежали свечи и огнива. В другой угол вжималось чучело грифа с выпавшими стеклянными глазами, которое с пронзительным и болезненным беспокойством вглядывалось в пустоту двумя своими черными глазницами. Целую сотню лет каждое поколение д’Обре вносило в книгохранилище свою лепту, потому его состав был разнородным и лишенным того генерального направления, что раскрывало бы особенный ход мыслей. Там все смешалось в величайшем беспорядке. Господин де Монтьель начал было сортировать книги по категориям, но далеко не продвинулся, так что «Комедии» Плавта соседствовали с «Новым органоном» Фрэнсиса Бэкона [96]96
Плавт, Тит Макций (254 -183 до н.э.) – выдающийся римский комедиограф.
Бэкон, Фрэнсис (1561 – 1626) – английский философ, историк, политический деятель, основоположник эмпиризма.
[Закрыть], драмы и новеллы Чинцио Джиральди – с вечным календарем, «Мистерии и моралите» – с «Изречениями» Эразма, а «Трактат о любви Божией» (кстати, единственный душеспасительный труд во всей библиотеке) совершенно случайно и довольно кощунственно соприкасался угрюмой сафьяновой обложкой с попугаистым «Способом преуспеяния».
В этой читальне, где раньше давал уроки господин де Монтьель, Мари-Мадлен просиживала теперь целыми днями, и здесь же безмолвно присутствовала деревянная нога, которую забыли похоронить вместе с хозяином, так что теперь она пылилась подле грифа. Часы учебы – лучшее время дня. Мари-Мадлен училась и одновременно развлекалась, почитывая в зависимости от настроения (или случайно подвернувшейся книжной полки) чрезвычайно высоко ценимые Дрё «Опыты» Монтеня, «Астрею» д’Юрфе или «Трагедии» Гарнье [97]97
Д’Юрфе, Оноре (1568 -1625) – французский писатель, автор весьма популярного пасторального романа «Астрея».
Гарнье, Робер (1534 – 1590) – французский драматург, последователь Ронсара и «Плеяды».
[Закрыть]. Она знала наизусть стихи Катулла, которые своей язвительностью, непристойными поношениями и жгучей страстностью приводили ее в экстаз. Между строк она вычитывала любовь, всесокрушающее безумие, неотвратимую и загадочную горячку, сердечный жар, оставляющий после себя лишь горстку пепла.
Odi et ато. Quare idfaciamfortasse requiris.
Nescio, sed fieri sentio et excrucior... [98]98
Хоть ненавижу, люблю. Зачем же? – Пожалуй, ты спросишь.
И не пойму, но, в себе чувствуя это, крушусь (лат.).
Катулл, пер. А. Фета.
[Закрыть]
Она поднимала глаза к обрамлявшему пустое небо окну и задумывалась, возможно ли спастись от подобного недуга, после чего закрывала книгу в рыжеватом кожаном переплете.
Помимо юридических, политических, моралистических и аморальных произведений, библиотека включала несколько ботанических трактатов. Когда Мари-Мадлен мимоходом спросила отца, откуда они взялись, тот ответил, что мадам д’Обре привезла их после свадьбы. Эти очень красивые книги иллюстрировались гравюрами, порой цветными, с изображениями цветущих и на той же странице плодоносящих растений, с их семенами в разрезе и голландскими, африканскими, китайскими пейзажами на заднем плане, где можно было также увидеть садовников, дам, мандаринов, даже дикарей. Самым содержательным среди этих трактатов, несомненно, была опубликованная в 1615 году в Лионе «Общая история растений» Жака Далыиана, где чрезвычайно подробно описывались внешний вид и свойства каждого. Масетта уже научила Мари-Мадлен по одной детали определять вид, потому девочка была знакома с шафрановым омежником, выделяющим на изломе желтый сок, похожий на гной, и безошибочно распознавала темные рифленые, зубчатые либо заостренные листья, синеватые ягоды, пурпурные пятна крови на стеблях, гнилостный запашок и мрачное изящество аконита. Она знала зловонную, маслянистую руту, унылую наперстянку и коварный лютик; молочай, или ломонос; дурман, или бесовскую траву; очиток, или стенной перец; крестовник, или плотничью траву; черный паслен и морской лук. Некоторые растения маскировали собственную ядовитость невинным обликом Эти вероломные злодеи принимали грациозную, трогательную хрупкую внешность, точно высокая цикута в Нелюдимой чаще или девочка-подросток с ангельским личиком.
Мари-Мадлен делилась с Масеттой новыми открытиями и, пока служанка кипятила в железной кастрюле кровоочистительный либо мочегонный отвар анхузы, огуречника, дикого цикория и пырея, рассказывала ей об удивительном растении, которое Дальшан именовал Atropa mandragora [99]99
Мандрагора (лат.)
[Закрыть]. Существуют весенняя и осенняя, мужская и женская, белая и черная его разновидности. Если поместить его в колпачок с ярой серой, оно остановит кровотечение, а если полушку в чистом виде, то облегчит роды.
—Для этого сгодится и немало других растений, – только и ответила Масетта, которая хорошо разбиралась в тонкостях фармакопеи и, сама страдая от судорог, носила перстень с буйволовым рогом.
Весенним днем 1645 года в Пикпюс приехали гости: Антуан и Александр д’Обре вместе с Гектором де Туарсе – так сильно изменившимся, что Мари-Мадлен узнала его лишь по рыжей шевелюре. Она равнодушно поцеловала братьев – Антуана с доставшимися от матери льняными волосами и двенадцатилетнего Александра, который щурился, поднося предметы близко к глазам. Все трое были наряжены кавалерами: в штанах с напуском, мягких сапогах и камзолах с несколькими рядами туго затянутых флоке. К тому же все трое умели здороваться по последней моде, широким жестом снимая шляпу, размахивая ею и при этом низко наклоняясь, так что, поднося руку к сердцу, кавалер одновременно подметал перьями пол. Лучше всех кланялся Гектор, вкладывая в свой реверанс театральный пафос, приглушенный, правда, мягкой иронией, шутливым воодушевлением, фамильярным почтением – одним словом, изрядной долей остроумия: заплетенная черными лентами и украшенная индийским бисером рыжая косичка покачивалась всего лишь в футе над землей.
Мальчиков же поразили две вещи. Во-первых, необычный, глубокий, как у юноши, и удивительно бархатистый голос Мари-Мадлен, в мягкой темноте которого внезапно вспыхивала медь. Таким голосом возвещал о Страшном суде архангел. При виде хилой и щуплой Мари-Мадлен поневоле возникал вопрос, откуда берется пугающее богатство этого голоса. И во-вторых, она была не по возрасту учтива, во всем проявляла и каждому дарила грациозную любезность. Затем, правда, от досады, гнева либо злости кривила губы и противно морщила нос, но на это мальчики внимания уже не обращали.
Медово-кипарисовая юность, полынно-ясенцевое пробуждение. Прогуливаясь с кузиной в саду, Гектор спросил, не ходит она больше в часовню Нелюдимой чащи?
—Я предпочитаю другие места, – не глядя на него, ответила Мари-Мадлен и уставилась на цветок львиного зева, который в шутку то раскрывала, то закрывала.
—Полноте, мадмуазель! – стиснув ей пальцы, весело сказал кузен. – Или у вас остались об этом плохие воспоминания?
Она вздрогнула.
—В таких местах бывает страшновато...
Он удивился и даже растерялся:
—Страшно?.. Но я же с вами!
Гектор погладил гарду подаренной на пятнадцатилетие шпаги: он учился военному ремеслу, и вскоре отец должен был купить ему офицерский патент с целой ротой мушкетеров.
—Страшно?.. Со мной-то?
Растроганная Мари-Мадлен посмотрела ему в глаза. В легкой тени шляпы золотисто-бледное лицо покрывали, точно абрикос, светло-коричневые веснушки. Кожа была прозрачная и теплая.
—Ничего не бойтесь...
Теперь она уже сама сжала его пальцы с такой силой, что перстень впился в кожу.
—А вы знаете, что в часовне полно паразитов? Что там можно вмиг окоченеть от сырости?.. Оставим это место детям.
Он поклонился, а вечером негромко постучал в ее дверь. Она открыла, но знаком велела молчать: в соседней комнатушке спала Масетта. Час спустя, не зажигая света, к нему вошла белая, как полотно, Мари-Мадлен.
Их движения были резкими и неуклюжими, но им больше никогда не изведать того восторга, с которым они впервые вступили в этот мир. Внезапно Мари-Мадлен заупрямилась: из темноты возникло видение – мерзкая физиономия с заячьей губой в тени жестких и жирных, ниспадающих копной волос. Девушка чуть не потеряла сознание и оттолкнула Гектора, однако ночной ветерок донес в открытое окно безупречный лягушачий хор, возносившийся в небеса – к самой луне. Тогда Мари-Мадлен растаяла и нежно опустилась в объятия Гектора.
Проснувшись на рассвете, она отдернула полог кровати и увидела холодный голубой свет, ложившийся пеленой на пол. Гектор де Туарсе еще дремал с приоткрытым ртом, а его разбросанные на подушке локоны казались темно-красными, точно кровь. Мари-Мадлен долго любовалась его лицом, которое вдруг стало таким же расплывчатым, каким было когда-то лицо мадам д’Обре, его раскинувшимся посреди ландшафта из простыней юношеским телом, едва заметными сосками, застенчивым завитком пупка, вялым членом, спрятавшимся в волосах, будто птичка в гнезде. Спросив себя, любит ли она Гектора де Туарсе, Мари-Мадлен поняла, что не любит. Она вовсе не испытывала того, что описывал Катулл. Осталось лишь прелестное, ни к чему, в сущности, не ведущее опьянение. Она знала, что Гектор чувствовал что-то иное – нечто подобное должно существовать где-нибудь и для нее: обещание, которое, возможно, сдержит другой. Придется его искать.
Тем летом она чуть ли не каждую ночь делила ложе с Гектором, если только из хитрости, любопытства и озорства не уходила спать к своему брату Антуану, упорно пытаясь научить его тому, что узнала сама лишь недавно. Поначалу он защищался, отбрыкивался и уворачивался, но, в конце концов, со смехом капитулировал, и она накрыла его член сильной и ласковой, удивительно опытной рукой. Антуан в последний раз смутился и отдался ей без остатка. Она ушла от него с чувством триумфа. Даже не рассчитывая обрести с ним то невыразимое, что когда-нибудь выпадет и на ее долю, Мари-Мадлен ничуть не разочаровалась. За завтраком ей неожиданно пришло в голову, а не проверить ли свои чары на Александре? Впрочем, придется немного обождать – он ведь еще совсем юный.
Задождило, песок на террасе хрустел и потрескивал под беспрестанными ливнями. Собирая опавшие плоды, старик Зикас жаловался на гнилое лето. Все чернело на корню, увядало, не успев зародиться, и персики падали с глухими ударами, словно пытаясь достучаться до ядра земли. Равнодушными к порывам ветра оставались лишь высокие заросли цикуты в Нелюдимой чаще. Темные зубчатые листья кустились, забрызганные пунцовыми пятнами стебли тянулись вверх, а белоснежные, с ювелирной точностью вырезанные зонтички на длинных черенках с приумноженной силой выдыхали едкий, грубый аромат.
Трое мальчиков уехали из Пикпюса в начале сентября: Гектор де Туарсе вернулся к военной муштре, Антуан с Александром отправились к дяде по материнской линии – известному юристу и губернатору провинции. Оставшись наедине со своими грезами и книгами, Мари-Мадлен нисколько не расстроилась. В узорах голландского сада уже распускались грустные звезды пепельников, угадывалась красная оффемонская добыча. В тот год Мари-Мадлен попросила отца оставить ее в Пикпюсе: дескать, потеряв слишком много времени, она хотела наверстать упущенное в учебе. Восхищенный ее прилежанием Дрё д’Обре охотно согласился.
Зайдя как-то утром в уборную, Масетта увидела Мари-Мадлен, которая, склонившись над стульчаком и судорожно вцепившись одной рукой в спинку сиденья, а другую прижимая к животу, икала и давилась тягучими струями жидкой мокроты, что натягивались серебристой тетивой между губами и раковиной. Масетта все поняла прежде самой Мари-Мадлен. Служанка тотчас собрала необходимые травы – казацкий можжевельник, полынь и руту, выдавила из них густой рыжеватый сок и, добавив в кубок с вином, заставила Мари-Мадлен выпить.
—Примите это, барышня, и поправитесь. Сегодня же избавитесь от плода, и вам полегчает...
Масетта сказала правду. Сразу после полудня Мари-Мадлен еще немного вырвало, закружилась голова и появилась блуждающая боль, после чего с внезапным потоком крови что-то незаметно проскользнуло между ног. Мари-Мадлен глянула вниз и не смогла оторвать взгляд от того, что извергла в цветастый фаянсовый тазик Для бритья. Головастик величиной с фасолину, со свирепой рожицей, втиснутой между громадным лбом и выдающимся, загнутым Кверху подбородком, – нечто бесконечно мерзкое и отталкивающее со старушечьими чертами, сморщенной миной, студенистыми Жабрами, бубенцами бледной плоти. Сгорбленная личинка из ночных кошмаров, прожорливый паразит, которого Масетта затем выплеснула в помойную яму.
Мари-Мадлен наблюдала с кровати, как Масетта готовила очи-Стительные отвары.
—Больше никогда не буду этим заниматься, – сказала девушка.
Масетта зашлась таким оглушительным хохотом, что даже закашлялась. Мари-Мадлен впервые увидела, как служанка смеялась и это бурное веселье удивило ее гораздо больше, нежели события того дня – не такие уж, в общем-то, и страшные. Случившееся, напротив, доказывало, что неприятные ситуации можно разрешать с помощью снадобий.
Зима установилась надолго и отсвечивала через оконные переплеты старым шелком, переливалась сизой белизной. Порой небо становилось розовым, точно шанкр, или серовато-умбровым, и вскоре в снегу пробуравливал отверстия дождь. Обнажая предметы, зима приближала их к глазам, и опавший сад с ломкими ветвями представал во всей своей наготе, пока его не укутывало сглаживающее очертания толстое коричнево-серое покрывало. Тронутая морозом цикута устилала землю бурым мехом.
Пикпюсский дом благоухал смолой: пол усыпали хвойными веточками, а в каминах гудело мощное пламя. Еще засветло вносили канделябры с шептавшимися восковыми свечами, которые отбрасывали гигантские тени на стенные панели и лепные потолки.
Антуан де Дрё д’Обре любил обедать с дочерью, отличавшейся веселым нравом. Всегда остроумная и никогда не надоедавшая Мари-Мадлен была любимым его чадом. Отец и дочь вели шутливые беседы, не пренебрегая объединившим их занятием, так как оба любили вкусно поесть. Поэтому наиболее подходящим для излияния чувств местом казался им красиво накрытый, богато убранный, сверкающий золотом, серебром и бутылками стол, ломившийся от мягкого белого хлеба и ванвского масла, обложенных ломтиками сала молодых куропаток, пирогов с мясом косули, продолговатых кнелей, жаркого, рагу из дичи и подаваемых перед десертом легких блюд, за которыми следовали прекрасные сливочные сырки, миндальное печенье и сухофрукты. Нередко уже после того, как оба покидали столовую, Мари-Мадлен тайком возвращалась, чтобы налить себе рюмку-другую вина, которое быстро выпивала, пока ее не застукали. Вино растапливало внутри какой-то лед, вдыхало жизнь в тяжелый бездушный камень, которым, возможно, и было ее сердце. Она любила вино по-гурмански – не столько за мглистый виноградный букет, запах погреба и скальной породы или даже за возникавшего в глубине дождливых зеркал Диониса в Бенке из плюща, сколько за пробуждавшуюся радость жизни. Пьянея, Мари-Мадлен словно выходила из собственного тела, а вслед за тем, свернувшись на собственных волосах, точно кошка на сеновале, забывалась глубоким сном. Ей всегда что-нибудь снилось.
Задерживаясь по делам в Париже, Дрё д’Обре останавливался в доме на тихой Бьеврской улице с большими травянистыми ухабами, среди которых часто увязали кареты. Дом возвышался в глубине заросшего молодилом двора с позеленевшим колодцем и итальянскими кувшинами. Жилище было небольшим, однако необычным: едва переступив порог, вы оказывались в ином мире, хоть и трудно сказать, в каком именно. Никто не знал, сколько в этом несуразном на вид доме этажей. Его лабиринт состоял из комнаток с растительными обоями, зеркальных углублений между соседними дверьми, повернутых под неправильным углом глухих лестничных площадок и резко изгибавшихся коридоров, где в темных нишах возвышались белоснежные алебастровые изваяния. Если пройти мимо них вечером, в отблесках свечей шевелились губы и большие пустые глазницы. Лишь поскрипывала деревянная лестница, да разговаривали между собой комнаты, внезапно умолкая, стоило туда войти, и никто не отваживался спускаться в подвалы с журчавшей черной, как Стикс, водой. Все же этот дом обладал неизъяснимым очарованием – особенно для Мари-Мадлен, мечтавшей, чтобы он принадлежал лишь ей одной.
—Наша дворня плохо содержит бьеврский домик, – как-то сказала девушка отцу. – Она бьет очень много посуды и редко прочищает дымоходы, водосточные трубы вечно забиты, а белье часто рыжеет. За прислугой должен присматривать рачительный хозяин.
—Анриетта еще слишком молода...
Приехавшая на три месяца в Пикпюс Анриетта, как всегда, жалобно вздыхала, и это действовало на нервы. Еще сильнее возненавидев сестру, за пару дней до ее приезда Мари-Мадлен развернула Все сложенные под прессом для белья простыни и затем невозмутимо наблюдала за горькими рыданиями несправедливо обвинений Анриетты. Хотя младшей уже исполнилось десять, ее высекли крапивой.
Мари-Мадлен втолковала отцу, что столь превосходный метрдотель, как Пайяр, сумеет самостоятельно управлять пикпюсовским домом, а она тем временем сможет пожить пару лет на Бьевр, ской улице. К тому же дочь с радостью примет отца, когда бы тот ни остановился в городе!
Дрё д’Обре не выказал особой охоты, но через пару дней дочери удалось его убедить, и переезд назначили на весну. Свобода обретала теперь иной оттенок, совсем новое качество.
Масетта поехала вслед за Мари-Мадлен – прислуживать ей вместо горничной. С тех времен, когда служанка показывала девочке месяц в ведре с водой, она изрядно пообтесалась и, по-прежнему расхаживая в одежде из красивого темного сукна, носила теперь фартуки и вороты из голландского полотна, правда, ее физиномия, как и прежде, напоминала ломоть ветчины, а на голове так и не выросло ни волоска.
Читала Мари-Мадлен, конечно же, меньше, чем в Пикпюсе, но зато открыла для себя город – пожалуй, даже целый новый мир. Вжимаясь в креслице, она любовалась в просвет между портьерами светлыми утесами на плечах атлантов, украшенными черной оковкой известковыми скалами на головах кариатид, устремленными в отливавшее устричным блеском бескрайнее перламутровое небо. Речные боги на фронтонах ворот изрыгали водоросли и тростник, а из колонн с каннелюрами вырывались заточенные внутри сирены. По улице де Куапо можно было добраться до Бьевра, прогуляться вдоль прудов, где люди поили скот и где под ивами прачки выбивали белье, или пройтись по набережным Турнель и Сен-Бернар, где прибрежные жители складывали дрова. За стеной пахнувших хвоей дровяных сараев, в тени которых шлюхи и переодетые девицами юноши с наступлением сумерек приставали к прохожим, уже маячили особнячки и загородные домики финансовых воротил.
Бьевр был двуликим: с одной стороны, заросший травой и ряской, застроенный кабаками цвета бычьей крови, где подавали лучшие в мире креветки, а со стороны улицы Гобеленов – ужасно загаженный выбросами красилен, которые извергали катыши отходов, оставляли смердящие следы разложения, красноватые жилы, черневшие под свинцовой пленкой меж покосившимися халупами, вконец расшатанными сушильнями и ослепшими от темноты творожистыми стенами. Место было гнусное и подозрительное, хоть там и варили не самое скверное французское пиво для рабочих из Фландрии. Равнодушная к подобным прелестям Мари-Мадлен осмотрела Бьевр наскоро (очень уж резкие запахи!) и предпочла иные места для прогулок.
Так как носильщики чересчур торопились, ей нравилось ходить пешком в сопровождении Масетты. Если на улице было не слишком грязно, Мари-Мадлен отправлялась на экскурсию по городу, перехватив завязками черного шелкового чепца горло, закрыв лицо маской и сунув руки в рысью муфту. Ее неодолимо притягивал Новый мост. С тех пор как там проложили тротуары, больше не надо было проталкиваться сквозь напиравшую толпу перед палатками зубодеров и шарлатанов, предлагавших странные пенившиеся бруски под названием сапоне. По слухам, некоторые люди даже намыливали ими руки!
Новый мост был анклавом между небом и водой, пограничной империей бродячих комедиантов, фокусников, торговцев зельями и амулетами, продавцов фейерверков с их лилипутской свитой, ученых зверей и гадалок. Там можно было отыскать раствор для отбеливания рук, смягчающие лекарственные травы для клистиров, мази для роста волос, приворотные порошки, фальшивую мандрагору из переступня или брионии, духи, пиявки, гороскопы – наконец, панацею, излечивавшую язвительный и желчный нрав, а также средства от припухания брыжейки и селезенки, от приливов, вывихов, глухоты и водянки. Это место кишело сводниками, лжемонахами, псевдоалхимиками, наемными душегубами, многажды заштопанными девственницами и целыми оравами карманников. Когда светило солнце, на Новый мост ложились резкие тени, каких не увидишь нигде на свете, и в этой грубой литографии сквозило что-то зловещее. Но едва небо покрывалось тучами, на толпы людей и зловонные палатки опускалась жирная свинцовая мгла. Фарс на Новом мосту вечно таил в себе угрозу. Этот фарс разыгрывали персонажи комедии дель арте: Кокодрилло, Франкатриппа, Кукуронга, Марамао, Фрителлино, Эскангарато, Смараол о Корнуто... Все они, с огромными фаллосами и вихлявшими бедрами, носатые, Расхлябанные и раскоряченные, размахивали пестами и клизмами, скакали под звуки лютни, звенели над загаженным отрепьем бубенцами, ехидно посмеивались из-под масок, очков, шляп с качавшимися тресковой костью перьями, плясали морисками, пили-кали на мандоле, чесали задницы и лезли под юбку Фрачискине, которая стучала в бубен, задирая потрепанный подол, и фальшиво распевала: