Текст книги "Французская повесть XVIII века"
Автор книги: Франсуа Мари Аруэ Вольтер
Соавторы: Дени Дидро,Жан-Жак Руссо,Ален Лесаж,Франсуа Фенелон,Шарль Монтескье,Жак Казот,Клод Кребийон-сын
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
– Боюсь, что ее горе и ваше присутствие оказались бессильными. Отвращение! Это ужасная вещь – отвращение в любви, отвращение к женщине!..
– Я послал за портшезом, потому что она не в состоянии была идти. Подходим к дому Гардейля, большому новому зданию, единственному по правой руке на улице святого Гиацинта со стороны площади святого Михаила. Носильщики останавливаются, открывают дверцу. Я жду. Она не выходит. Подхожу и вижу, что она вся дрожит; зубы ее стучат, как в лихорадке; колени стукаются друг о друга.
«Минутку, сударь, простите, не могу… Что я буду там делать? Я напрасно отняла у вас время, мне очень неприятно; прошу меня извинить!»
Я протянул ей руку. Она оперлась на нее, попробовала встать, но не могла.
«Еще минутку, сударь, – сказала она мне. – Вам меня жаль; вы страдаете, глядя на мое состояние».
Наконец она немного успокоилась и, выходя из портшеза, прибавила еле слышно:
«Надо войти, надо его увидеть. Кто знает? Может быть, я там умру…»
Мы перешли двор и оказались у дверей его квартиры; мы уже в кабинете Гардейля. Он сидел за своим письменный столом, в халате и ночном колпаке. Он приветствовал меня движением руки и продолжал свою работу. Затем подошел ко мне и сказал:
«Согласитесь, сударь, что женщины очень докучливы. Приношу вам тысячу извинений за сумасбродство этой особы».
Потом обратился к несчастной, которая была ни жива ни мертва:
«Сударыня, что вам еще нужно от меня? Мне кажется, что после моих ясных и точных слов между нами все должно быть кончено. Я вам сказал, что больше вас не люблю, сказал это с глазу на глаз. Но вы, наверно, желаете, чтобы я повторил это при свидетеле. Ну что ж, сударыня, я вас больше не люблю. Любовь к вам угасла в моем сердце; могу добавить, если это вас утешит, что она угасла во мне и ко всякой другой женщине». – «Но объясните мне, почему вы меня больше не любите?» – «Не знаю; знаю только, что начал вас любить неведомо почему и перестал тоже неведомо почему; я чувствую, что эта страсть не может вернуться. Это точно болезнь, и я верю и радуюсь, что совершенно от нее избавился». – «В чем же я провинилась?» – «Решительно ни в чем». – «Может быть, вы тайно недовольны моим поведением?» – «Нисколько. Вы были женщиной самой постоянной, самой честной, самой нежной, какую только мог пожелать человек». – «Может быть, я должна была что-нибудь сделать для вас?» – «Ничего». – «Не пожертвовала ли я вам моими родителями?» – «Это правда». – «Моим состоянием?» – «Это приводит меня в отчаяние». – «Моим здоровьем?» – «Возможно». – «Моей честью, незапятнанным именем, покоем?» – «Всем на свете». – «И я тебе противна?» – «Это тяжело говорить, тяжело слышать, но раз это так, то приходится в этом сознаться». – «Я ему противна! Я это чувствую, я себя презираю!.. Противна! О, боги!..»
При этих словах смертельная бледность покрыла ее лицо; губы посинели, капли холодного пота выступили на ее лице и смешались со слезами, струившимися из глаз; веки были закрыты, голова запрокинулась на спинку кресла, зубы стиснулись, она вся дрожала; за этим последовал обморок, который я принял за осуществление надежды, высказанной у порога этого дома. Длительность этого состояния испугала меня, я снял с нее накидку и расстегнул платье, ослабил шнуровку юбок и слегка сбрызнул холодной водой лицо. Глаза ее полуоткрылись, в горле послышалось глухое клокотание; она хотела сказать: «Я ему противна!», но смогла произнести только последний слог; затем она громко вскрикнула, веки ее опустились, и обморок возобновился. Гардейль с бесстрастным видом сидел в кресле, облокотившись на стол и опершись головой на руку; он смотрел на мадемуазель де Ла-Шо безучастно, предоставив мне ухаживать за ней. Я несколько раз повторил ему:
«Сударь, она умирает… Надо позвать кого-нибудь…»
Он отвечал мне, улыбаясь и пожимая плечами:
«Женщины живучи; они не умирают от таких пустяков. Это ничего, пройдет. Вы их не знаете, они делают со своим телом все, что им вздумается…» – «Она умирает, говорю вам!»
Действительно, тело ее казалось бессильным и безжизненным; она падала с кресла и свалилась бы с него на пол, если бы я не поддержал ее. Гардейль внезапно вскочил и, расхаживая взад и вперед по комнате, сказал нетерпеливо и раздраженно:
«Я бы вполне мог обойтись без этой досадной сцены. Но надеюсь, что она последняя. Черт возьми, чего хочет эта особа? Я любил ее, но теперь, как бы ни старался, уж ничего нельзя поделать. Я ее больше не люблю. Либо она это поняла, либо никогда не поймет. Все кончено». – «Нет, сударь, не все. Как вы полагаете, может порядочный человек лишить женщину всего, а потом бросить ее?» – «Что же я, по-вашему, должен сделать? Я такой же нищий, как и она». – «Что вы должны сделать? Соединить вашу бедность с той бедностью, до которой вы ее довели». – «Вам хорошо так говорить. Ей от этого не стало бы лучше, а мне стало бы гораздо хуже». – «Разве вы поступили бы так с другом, который бы всем для вас пожертвовал?» – «С другом, с другом! Не очень-то я верю в друзей, а этот опыт научил меня не доверять и любви». – «Весьма сожалею, что не понял этого раньше. Значит, так и надо, чтобы эта несчастная стала жертвой заблуждения вашего сердца?» – «А кто вам сказал, что месяцем или днем позже я не стал бы такой же жертвой заблуждения ее сердца? Кто мне в этом поручится?» – «Все, что она для вас сделала, и то состояние, в котором вы ее видите». – «Все, что она для меня сделала! Черт возьми, это окупилось потерей моего времени». – «Ах, господин Гардейль, как можно сравнивать ваше время с тем неоценимым, чего вы ее лишили!» – «Я еще ничего не достиг. Я ничто, хотя мне уже тридцать лет. Пора наконец подумать о себе и узнать настоящую цену всех этих глупостей!»
Тем временем бедная девушка немного пришла в себя. На последние слова Гардейля она горячо возразила:
«Что он сказал о потере своего времени? Я изучила четыре языка, чтобы помочь ему; прочла тысячи томов; писала, переводила, переписывала дни и ночи, истощила свои силы, испортила свое зрение, иссушила свою кровь, заболела мучительною болезнью, от которой, быть может, никогда не излечусь. Он не смеет сознаться в причине своего отвращения, но вы ее узнаете!»
Тут она сбрасывает с себя косынку, высвобождает руку из платья, обнажает плечо и показывает мне рожистое пятно.
«Вот причина его перемены ко мне, вот она, вот следствие моих бессонных ночей! Утром он приходил ко мне с пергаментными свитками. „Господин д’Эрувиль, – говорил он мне, – очень торопится ознакомиться с ними; надо, чтобы эта работа была сделана к завтрашнему дню“, – и она бывала сделана».
В эту минуту мы услышали чьи-то шаги, приближающиеся к двери; то был слуга, явившийся известить о приходе господина д’Эрувиля. Гардейль побледнел при этом. Я предложил мадемуазель де Ла-Шо оправить платье и удалиться.
«Нет, – сказала она, – нет, я останусь. Я хочу разоблачить этого недостойного человека. Я подожду господина д’Эрувиля, я с ним поговорю». – «Разве это к чему-нибудь приведет?» – «Ни к чему, – ответила она, – вы правы». – «Завтра вы сами об этом пожалеете. Пусть вина падет на него: вот месть, достойная вас». – «Но достойна ли она его? Разве вы не видите, что это за человек?.. Пойдемте, сударь, пойдемте скорее, потому что я не отвечаю за то, что могла бы сделать или сказать».
В одно мгновение она привела в порядок свой туалет, пострадавший от предыдущей сцены, и вылетела как стрела из кабинета Гардейля. Я последовал за ней и слышал, как дверь громко захлопнулась за нами. Впоследствии я узнал, что привратнику были сообщены ее приметы.
Я отвел ее домой, где застал доктора Ле-Камю, поджидавшего нас. Страсть, которую он питал к этой девушке, мало чем отличалась от той, какую она испытывала к Гардейлю. Я рассказал доктору о нашем посещении, и, несмотря на все признаки его гнева, его скорби и негодования…
– Не так трудно было угадать по его лицу, что ваша неудача не слишком его огорчила…
– Это правда.
– Таков человек. Лучше он быть не может.
– За этим разрывом последовала ее тяжелая болезнь, во время которой добрый, честный и деликатный доктор ухаживал за ней так, как он не стал бы ухаживать за самой знатной дамой Франции. Он заходил по три, четыре раза в день. Пока не миновала опасность, он спал в ее комнате на походной кровати. Болезнь – это счастье при великом горе.
– Приближая нас к самим себе, она отстраняет от нас память о других. И потом она дает нам право горевать откровенно и без стеснения.
– Эту мысль, хотя и верную, нельзя было применить к мадемуазель де Ла-Шо. Во время ее выздоровления мы старались придумать для нее занятия. Она обладала умом, воображением, вкусом и знаниями в большей степени, чем требовалось бы для того, чтобы быть принятой в Академию надписей.{235} Она столько раз слышала наши споры по вопросам метафизики, что самые отвлеченные темы стали для нее привычными, и ее первой литературной работой был перевод юмовского «Опыта о человеческом разуме».{236} Я его просмотрел, и, по правде сказать, мне пришлось сделать очень немного поправок. Этот перевод был напечатан в Голландии и хорошо принят читателями.
Мое «Письмо о глухонемых»{237} появилось почти одновременно. Несколько весьма тонких замечаний, сделанных ею, дали мне повод написать «Добавление»,{238} посвященное ей. Это «Добавление» – отнюдь не худшее из всего, что я написал.
Веселость отчасти вернулась к мадемуазель де Ла-Шо. Доктор иногда угощал нас, и его обеды были далеко не скучны. После исчезновения Гардейля любовь Ле-Камю стала еще сильнее. Однажды за столом во время десерта, когда он объяснился ей в своих чувствах со всею честностью, чувствительностью и доверчивостью ребенка, со всей утонченностью умного человека, она ответила ему с откровенностью, которая очень понравилась мне, но, быть может, не понравится другим:
«Доктор, мое уважение к вам так велико, что едва ли бы могло еще увеличиться. Я окружена вашими заботами и была бы столь же черна, как чудовище с улицы святого Гиацинта, если бы не прониклась к вам горячей признательностью. Ум ваш мне нравится как нельзя более. Вы говорите мне о своей любви так деликатно и так изящно, что, мне кажется, я огорчилась бы, если бы вы перестали говорить о ней. Одной мысли о том, чтобы лишиться вашего общества или потерять вашу дружбу, было бы достаточно, чтобы сделать меня несчастной. Вы хороший человек, каких мало. В вас столько доброты и несравненной мягкости характера. Не думаю, чтобы можно было поместить сердце в лучшие руки. Я с утра до вечера склоняю свое сердце в вашу пользу, но бесполезно уговаривать того, кто не желает слушать добрые советы. У меня ничего не получается. Между тем вы страдаете, и мне это очень тяжело. Я не знаю никого, кто был бы более достоин того счастья, о котором вы у меня просите, и не представляю себе, на что бы только не пошла, чтобы сделать вас счастливым. Я пошла бы на все, без исключения. Слышите, доктор, я готова, да, готова даже принадлежать вам. Хотите, я буду вам принадлежать? Вам стоит только сказать одно слово. Вот все, что я могу сделать для вас. Но вы хотите быть любимым, а этого-то я и не могу».
Доктор слушал ее, брал ее за руки, целовал, обливая слезами; я же не знал, плакать мне или смеяться. Мадемуазель де Ла-Шо хорошо знала доктора, и на следующий день, когда я ей сказал: «А что, если бы доктор поймал вас на слове?» – она ответила мне: «Я бы сдержала его. Но этого не могло случиться; мое предложение было не такого рода, чтобы подобный человек мог принять его». – «Почему же нет? Мне кажется, что на месте доктора я бы понадеялся, что остальное придет потом». – «Да, но будь вы на месте доктора, я бы не сделала вам такого предложения».
Перевод Юма не принес ей больших денег. Голландцы печатают сколько угодно, но платить не любят.
– Это наше счастье, потому что, если бы при тех препонах, которые ставят у нас свободной мысли, голландцы еще платили авторам, они захватили бы в свои руки всю книжную торговлю.
– Мы посоветовали ей написать литературное произведение, которое доставило бы ей меньше чести, но больше выгоды. Она трудилась над ним четыре или пять месяцев, после чего принесла мне маленький исторический роман под названием «Три фаворитки». Он был изящен по стилю, остроумен и занимателен; но невольно – ибо ей совершенно чуждо было коварство – она наполнила свой роман множеством черточек, вполне применимых к любовнице короля, маркизе де Помпадур. Я не скрыл от мадемуазель де Ла-Шо, что, на какие бы жертвы она ни пошла, пытаясь смягчить или удалить эти места, все же книга не могла появиться в свет, не скомпрометировав автора, и, таким образом, она испортила бы хорошие места и все же навлекла бы на себя неприятности.
Она почувствовала справедливость моих слов и очень этим опечалилась. Добрый доктор предупреждал все ее желания, но она весьма сдержанно пользовалась его помощью, ибо чувствовала, что не может отблагодарить его так, как он мог бы надеяться. К тому же доктор Ле-Камю не был тогда богат и не имел особенных данных для того, чтобы разбогатеть. Время от времени мадемуазель де Ла-Шо брала свою рукопись из папки и с грустью говорила мне: «Ну что же! Раз ничего нельзя с ней сделать, пусть полежит тут». Я дал ей неожиданный совет – послать ее роман в том виде, в каком он был, ничего не смягчив и не изменив, самой маркизе де Помпадур с небольшим письмом, объясняющим причину этой посылки. Эта мысль ей понравилась. Она написала письмо, прелестное во всех отношениях, особенно подкупающее своей искренностью, против которой невозможно было устоять. Прошло два или три месяца без всякого отклика, и она уже считала свою попытку неудавшейся, когда к ней явился кавалер ордена святого Людовика с ответом от маркизы. Роман в этом письме получил одобрение, как он того заслуживал; автора благодарили за неподкупность, соглашались с намеками и ничуть не были ими оскорблены, приглашали приехать в Версаль, где мадемуазель де Ла-Шо должна была найти женщину, признательную и расположенную оказать ей все зависящие от нее услуги. Уходя от мадемуазель де Ла-Шо, посланный незаметно положил на камин сверток с пятьюдесятью луидорами.
Мы с доктором уговаривали мадемуазель де Ла-Шо воспользоваться расположением маркизы де Помпадур, но мы имели дело с девушкой, чья скромность и застенчивость равнялись ее заслугам. Как ей представиться в бедной одежде? Доктор сейчас же отвел это возражение.
Вслед за одеждой последовали другие предлоги, затем еще другие. Поездка в Версаль откладывалась со дня на день до тех пор, пока не стало уже неудобно ее совершить. Прошло некоторое время, и мы перестали об этом говорить, когда прибыл тот же посланец со вторым письмом, полным самых любезных упреков, и с тою же деликатностью снова оставил денежное награждение, равное первому. Об этом великодушном поступке маркизы де Помпадур никому не было известно. Я рассказал о нем господину Коллену,{239} доверенному лицу маркизы, раздававшему ее тайные милости. Он ничего об этом не знал, и мне хочется думать, что поступок этот был не единственным, который ушел с ней в могилу.
Таким-то образом мадемуазель де Ла-Шо дважды упустила случай выбраться из нищеты.
После этого она переехала на окраину города, и я совсем потерял ее из виду. Я знаю только, что остаток ее жизни был сплошь одни печали, болезни и нищета. Двери родительского дома были наглухо для нее закрыты. Она напрасно пыталась прибегнуть к посредничеству святош, которые преследовали ее с таким усердием.
– Это в порядке вещей.
– Доктор не покидал ее. Она умерла в нищете на чердаке, между тем как маленький тигр с улицы святого Гиацинта, единственный ее любовник, занимался медициной в Монпелье или в Тулузе и, живя в полном благополучии, пользовался заслуженной репутацией ловкого человека и незаслуженной – человека порядочного.
– И это тоже в порядке вещей. Если существует добрый и честный Танье, то провидение посылает ему такую особу, как Реймер; если встречается добрая и честная де Ла-Шо, то на долю ей выпадает Гардейль, для того чтобы все было к лучшему в этом мире.
– Но, быть может, мне возразят, что неосмотрительно судить о человеке по одному поступку; что, если следовать такому строгому методу, число порядочных людей на земле оказалось бы меньше, чем, по евангельскому учению, число праведников на небесах; что можно быть непостоянным в любви и даже хвастаться бессовестностью в отношении женщин и в то же время не быть лишенным ни благородства, ни честности; что нельзя погасить загоревшуюся страсть или разжечь угасшую; что и так уже достаточно людей в домах и на улицах, справедливо заслуживающих название негодяев, чтобы еще выдумывать несуществующие преступления, которые увеличили бы число этих негодяев до бесконечности. Меня спросят, не изменил ли я когда-нибудь, не обманывал ли, не бросал ли женщину без причины. Если б я вздумал ответить на эти вопросы, мой ответ не остался бы без возражений, и завязался бы спор, который мог бы продолжиться до второго пришествия. Но, положа руку на сердце, скажите-ка мне, господин защитник обманщиков и изменников, сделали бы вы тулузского доктора своим другом?.. Вы колеблетесь? Этим все сказано; а я после этого молю бога взять под свою святую охрану каждую женщину, на которую вам вздумается обратить ваше благосклонное внимание.
ГОСПОЖА ДЕ ЛА КАРЛИЕР
Перевод С. Ломидзе
– Вернемся?
– Еще рано.
– Видите, какие тучи?
– Не бойтесь, они исчезнут сами, без малейшего дуновения ветерка.
– Вы думаете?
– Я часто наблюдал за ними летом, в жаркую погоду. Нижняя часть атмосферы, освободившись от дождевой влаги, вновь вбирает в себя часть густых испарений, которые образуют темную пелену, скрывающую небо от ваших глаз. Масса этих испарений более или менее равномерно распределяется в массе воздуха, и благодаря этому распространению или соединению – назовите его, как вам угодно, – атмосфера становится прозрачной и ясной. Над нашими головами некий лабораторный процесс совершается в естественных условиях. Через несколько часов лазурные брызги начнут пробиваться сквозь разреженные облака. Облака станут рассеиваться все больше и больше. Лазурные клочки будут увеличиваться и расширяться. Скоро вы обнаружите, что черный креп, который так испугал вас, исчез неведомо куда. И вас удивит и обрадует прозрачность воздуха, чистота неба и красота дня.
– Так оно и есть. Пока вы говорили, я следил за тем, что происходило в небе. Казалось, что все совершается по вашему приказанию.
– Этот феномен представляет собой всего лишь рассеивание воды воздухом.
– Подобно тому, как запотевшая поверхность стакана, наполненного ледяной водой, это лишь выпадение осадков.
– А эти огромные шары, плавающие или подвешенные в атмосфере, есть не что иное, как избыток воды, которую насыщенный влагой воздух не в силах рассеять.
– Они словно куски сахара на дне кофейной чашки, которые уже не могут раствориться.
– Прекрасно.
– И вы обещаете мне, что к нашему возвращению…
– Вы увидите такой звездный свод, какого не видели еще никогда.
– Раз мы продолжаем нашу прогулку, не могли бы вы сказать мне – ведь вы знаете всех, кто здесь бывает, – кто этот высокий, сухощавый, печальный господин, который сидел, не проронив ни слова, и которого оставили одного в гостиной, в то время как остальное общество разбрелось кто куда?
– Это человек, чье горе я глубоко уважаю.
– А зовут его как?
– Шевалье Дерош.
– Это тот Дерош, который после смерти отца-скряги стал обладателем огромного состояния и прославился своим мотовством, любовными похождениями и тем, что постоянно менял род своих занятий?
– Он самый.
– Это тот безумец, с которым произошло множество превращений? Это его видели поочередно то в сутане, то в судейском платье, то в военном мундире?
– Да, это он.
– Как он переменился!
– Его жизнь – цепь невероятных событий. Это одна из несчастнейших жертв капризов судьбы и опрометчивости людских суждений. Когда он отказался от духовного сана ради судебного ведомства, его родня яростно возражала, и вся толпа глупцов, которые никогда не преминут принять сторону отцов против детей, принялась дружно злословить.
– А какой поднялся крик, когда он оставил судейство и поступил на военную службу!
– А между тем, что он сделал? Он только проявил силу характера, которой мы обычно кичимся друг перед другом, ему же она снискала славу сумасброда. А вы еще удивляетесь, что безудержная болтовня этих людей докучает мне, раздражает, оскорбляет!
– Признаюсь вам, что и я судил Дероша, как все остальные.
– Вот так, из уст в уста передаются нелепые слухи, которые человека порядочного превращают в подлеца, умного – в глупца, честного делают плутом, а мужественного – безрассудным, и наоборот. О, эти наглые сплетники не стоят того, чтобы с их одобрением или порицанием считались. Слушайте, черт возьми, и умрите со стыда.
Совсем молодым Дерош становится советником парламента.{240} Благоприятные обстоятельства быстро помогают ему попасть в Большую палату. Советники по очереди заседали и в Ла Турнель, и как-то Дерошу случилось докладывать одно уголовное дело. По его заключению злоумышленник был приговорен к смертной казни. В день совершения приговора, по обыкновению, те, кто вынес его, отправляются в ратушу, дабы выслушать последние распоряжения несчастного, ежели он пожелает сделать их, как это и случилось на сей раз. Дело было зимой. Дерош и его коллега сидели у огня, когда им объявили о прибытии осужденного. Сломленного пыткой человека внесли распростертым на тюфяке. Едва оказавшись в комнате, он приподнимается, обращает взор к небу и восклицает: «Великий Боже! Суд твой праведный!» И вот на своем тюфяке он у ног Дероша. «Это вы, сударь, осудили меня! – обращаясь к нему, говорит он резким, громким голосом. – Я виновен в преступлении, в котором меня обвиняют, да, я преступник, признаюсь. Но вы этого не можете знать». И вернувшись к судебному разбирательству, он доказывает – и это становится ясным как день, – что не было ни солидных доказательств в деле, ни справедливости в приговоре. Дерош с ног до головы охвачен дрожью, он встает, разрывает на себе судейскую мантию и навсегда отказывается от губительной обязанности распоряжаться жизнью людей. И его называют безумцем! Человека, который знает себя и боится осквернить церковное одеяние дурным поведением или однажды запятнать себя кровью невинного.
– Но об этих подробностях ничего не известно.
– Вот и надо молчать, раз неизвестно.
– Но чтобы молчать, пришлось бы проявить недоверчивость.
– Что же в том неудобного?
– Приходится отказывать в доверии двадцати знакомым, которых уважаешь, и поверить человеку, вовсе не знакомому.
– О, сударь, я не требую от вас стольких поручителей, когда речь идет о том, чтобы восторжествовало добро.
– А зло?
– Оставим это, вы отвлекаете меня от моего рассказа и раздражаете меня. Однако же, надо было ему заняться чем-нибудь. Он становится военным.
– Иными словами, он отказался осуждать себе подобных с тем, чтобы убивать их без всякого суда.
– Не понимаю, как можно шутить в подобных случаях.
– Что вы хотите? Вы печальны, а я весел.
– Надо узнать продолжение его истории, чтобы оценить, чего стоят светские пересуды.
– Я узнаю, если вы пожелаете.
– Рассказ мой будет длинным.
– Тем лучше.
– Дерош участвует в кампании 1745 года{241} и выказывает себя с лучшей стороны. Избегнув превратностей войны, опасности сотни раз быть убитым, он ломает ногу, упав с пугливой лошади, в десяти лье от деревенского дома, где он намеревался стать на зимнюю квартиру. Одному богу известно, как преподнесли это событие наши милые сплетники.
– Дело в том, что есть люди, над которыми принято смеяться и которые никогда не вызывают жалости.
– Человек с перебитой ногой – зрелище куда как забавное! Что же, господа, дерзкие насмешники, смейтесь! Но знайте, что лучше было бы Дерошу погибнуть от пушечного ядра или чтобы на поле битвы его проткнули штыком. Несчастный случай произошел с ним в дрянной деревушке, где не было приличного убежища, кроме дома священника или замка. Его перенесли в замок, принадлежавший молодой вдове по имени госпожа де Ла Карлиер, хозяйке этих мест.
– Кто же не слышал о г-же де Ла Карлиер? Кто не слышал о ее безграничной снисходительности к ревнивому старому мужу, которому жадность родителей принесла ее в жертву в возрасте четырнадцати лет?
– В возрасте, когда вас заставляют взять самое серьезное обязательство в жизни, потому что у вас румянец на щеках и прелестные локоны, г-жа де Ла Карлиер повела себя как самая достойная и безупречная супруга.
– Раз это говорите вы, я вам верю.
– Она приняла шевалье Дероша и оказывала ему всяческие знаки внимания. Дела призывали ее в город. Несмотря на это и на противные осенние дожди, от которых воды Марны, протекавшей по соседству, вздулись так, что г-жа де Ла Карлиер могла бы передвигаться лишь на лодке, она продлила пребывание в своем поместье до полного выздоровления шевалье. И вот он поправился, вот он рядом с г-жой де Ла Карлиер, в коляске, увозящей их в Париж. И Дероша привязывает к его молодой, богатой и прекрасной сиделке не только признательность, но и чувство более нежное.
– Действительно, это было небесное создание. Когда она появлялась в театре, от нее нельзя было оторвать взора.
– Там-то вы ее и видели?
– Да.
– Их нежная дружба длилась несколько лет, и за это время влюбленный шевалье, к которому г-жа де Ла Карлиер была неравнодушна, не раз предлагал ей выйти за него замуж. Но свежие воспоминания о страданиях, вынесенных ею от тирана-мужа, а более того репутация человека легкомысленного, которой шевалье был обязан своими многочисленными любовными похождениями, пугали г-жу де Ла Карлиер, которая не верила в то, что мужчина подобного склада может исправиться. В то время у нее был судебный процесс с наследниками мужа.
– Не было ли толков и по поводу этого процесса?
– Еще бы, да к тому же всех мастей. Представляю вам самому догадаться, отстаивал ли Дерош, сохранивший в магистратуре немало друзей, интересы г-жи де Ла Карлиер.
– Надо полагать, она была ему за это признательна!
– Он без конца обивал судейские пороги.
– Самое забавное было в том, что, совершенно оправившись от своего перелома, он всегда являлся в суд в специальном ботинке со шнуровкой. Он уверял, что его просьбы, подкрепленные таким образом, трогали сильнее. Правда, он надевал его то на одну, то на другую ногу, и порой на это обращали внимание.
– Чтобы отличить его от родственника, носящего то же имя, его стали звать Дерош-Башмак. Тем временем на законном основании и с помощью трогательного башмака шевалье г-жа де Ла Карлиер выиграла процесс.
– И стала законной супругой Дероша.
– Как вы торопитесь! Вы не любите обыденных подробностей, и я вас от них избавлю. Оба были согласны, союз их вот-вот должен был быть заключен, когда г-жа де Ла Карлиер после парадного обеда среди многочисленных гостей, в числе которых были члены обеих семей и некоторые друзья, приняв величественный вид, обратилась к шевалье и торжественно заявила: «Господин Дерош, выслушайте меня. Сегодня мы оба свободны, завтра все будет иначе. Я стану владычицей вашего счастья или горя, вы – моего. Я хорошо все обдумала. Соблаговолите и вы поразмыслить серьезно. Если вы чувствуете ту же склонность к непостоянству, что владела вами до сих пор, если я не в состоянии удовлетворить всю полноту ваших чувств, не связывайте себя обещанием, заклинаю вас нами обоими! Подумайте, чем менее я считаю себя заслуживающей небрежения, тем сильнее отзовется во мне оскорбление. Я тщеславна, и очень. Я не умею ненавидеть, но никто не умеет презирать сильнее, чем я, и презрение мое не проходит. Завтра у алтаря вы поклянетесь принадлежать мне и только мне одной. Проверьте себя, спросите ваше сердце, пока еще не поздно. Подумайте, что речь идет о моей жизни. Сударь, ранить меня легко, и рана души моей не затянется, она будет постоянно кровоточить. Я не стану жаловаться, ибо жалобы сперва докучают, а потом озлобляют. К тому же жалость – это чувство, унижающее того, кто его внушает. Я замкнусь в своем страдании и погибну от него. Шевалье, я вручу вам мою судьбу и мое состояние, со смирением откажусь от своих желаний и прихотей, вы будете для меня всем на свете. Но и я должна быть всем для вас, меньшим я не удовлетворюсь. Сейчас я для вас одна-единственная, и для меня нет никого, кроме вас. Но очень может быть, что мы встретим, вы – особу, более привлекательную, я – кого-то, кто мне покажется таким. Если бы превосходство в достоинствах, реальное или мнимое, оправдывало бы непостоянство, нравственности бы не существовало. Я же придерживаюсь строгих моральных правил, я хочу, чтобы так же поступали и вы. Я готова на любые жертвы, лишь бы вы целиком принадлежали мне. Вот мои требования, вот мои права, я не отступлю от них ни на шаг. Если вы их нарушите, я сделаю все, чтобы вас признали не просто непостоянным, но чтобы в глазах людей здравомыслящих, в ваших собственных глазах вы были бы последним из неблагодарных. Я приму те же упреки, если окажусь недостойной ваших забот, вашего внимания, вашей нежности, если обману ваши ожидания. Я узнала, на что я способна, живя с мужем, рядом с которым обязанности супруги не были ни легкими, ни приятными. Теперь вы знаете, чего вы можете ждать от меня. Подумайте же, должны ли вы опасаться себя. Скажите мне, шевалье, скажите мне откровенно. Или я стану вашей супругой, или останусь вашим другом, выбор не столь жесток. Друг мой, мой нежный друг, заклинаю вас, не заставляйте меня возненавидеть, бежать отца моих детей и, быть может, в приступе отчаяния отвергнуть их невинные ласки. Дай мне бог, всю мою жизнь каждый раз с восторгом находить в них ваши черты и радоваться тому, что я их мать. Дайте мне самое большое свидетельство доверия, которое честная женщина когда-либо требовала от порядочного мужчины, откажитесь от меня, если вы считаете, что я назначаю себе слишком высокую цену. Нисколько не оскорбясь, я обовью руки вокруг вашей шеи, и любовь всех тех, кого вы пленили, и все пошлые комплименты, которые вы им расточали, никогда бы не подарили вам столь искренний, столь нежный поцелуй, который принесла бы вам ваша откровенность и моя признательность!»
– Мне кажется, что я где-то слышал комическую пародию на эту речь.
– От какой-нибудь доброй приятельницы г-жи де Ла Карлиер?
– Признаться, я припоминаю, кто это был. Вы угадали.
– Разве этого недостаточно, чтобы человеку захотелось бежать в глушь лесов, подальше от этого благопристойного сброда, для которого нет ничего святого? Право, я отправлюсь туда, этим все кончится. Будьте уверены, я туда отправлюсь. Присутствовавшие, которые поначалу улыбались, в конце концов прослезились. Дерош бросился к ногам г-жи де Ла Карлиер, рассыпаясь в учтивых и нежных возражениях. Он не упустил ничего из того, что могло бы отягчить или, напротив, извинить его былое поведение. Он сравнил г-жу де Ла Карлиер с женщинами, которых он знал и покинул. Из этого верного и лестного для нее сравнения он извлек основания, чтобы успокоить ее, увериться самому, что он избавился от прежних склонностей, от безумств молодости, что упадок нравов свойствен, скорее, обществу в целом, нежели именно ему. Он сказал все, что думал и что обещал выполнить. Г-жа де Ла Карлиер смотрела на него, слушала, пытаясь проникнуть в скрытый смысл его речей, в его движения, и все истолковывала к его пользе.