355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мари Аруэ Вольтер » Французская повесть XVIII века » Текст книги (страница 26)
Французская повесть XVIII века
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 09:30

Текст книги "Французская повесть XVIII века"


Автор книги: Франсуа Мари Аруэ Вольтер


Соавторы: Дени Дидро,Жан-Жак Руссо,Ален Лесаж,Франсуа Фенелон,Шарль Монтескье,Жак Казот,Клод Кребийон-сын
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

АННЕТТА И ЛЮБЕН
Истинная история
Перевод Ю. Стефанова

Как ни опасно говорить детям всю правду, еще опасней все от них скрывать. Есть поступки, которые считаются предосудительными с точки зрения законов, но вовсе не являются таковыми в глазах природы; сейчас мы увидим, в какую бездну может она завлечь пребывающую в неведении невинность.

Аннетта и Любен были детьми двух сестер. Столь тесные кровные узы считаются несовместимыми с узами брака, но Аннетта и Любен и не подозревали, что в мире существуют иные законы, кроме простых установлений природы. С восьмилетнего возраста они вместе пасли овечек на веселых берегах Сены; им пошел шестнадцатый год, но юность их отличалась от детства разве что окрепшим чувством взаимной привязанности.

Непокорным смоляным кудрям Аннетты было тесно под простенькой шляпкой. Большие голубые глаза сияли сквозь длинные ресницы, с невинной откровенностью говоря обо всем том, что тщетно пытаются выразить угасшие очи наших холодных кокеток. Розовые губки так и просили поцелуя. Загорелое личико оживлял румянец, придавая щекам сходство с персиками. А то, что покровы стыда таили от солнечных лучей, посрамляло белизну лилий; казалось, что видишь головку очаровательной брюнетки на плечах прелестной блондинки.

У Любена был решительный, открытый и веселый вид, свидетельствующий о независимом и бодром нраве. Во взгляде его горело желание, в переливах смеха звучала радость. Улыбаясь, он выставлял напоказ белые как слоновая кость зубы. Глядя на его пухлые и свежие щеки, так и хотелось их потрепать. Прибавьте ко всему этому вздернутый нос, ямочку на подбородке, белокурые волосы, завитые руками природы, стройный стан, непринужденные повадки и простодушие золотого возраста, которому не в чем сомневаться и нечего стыдиться. Таков был облик двоюродного брата Аннетты.

Философия приближает человека к природе; сходным образом действуют порой и естественные влечения. Немудрено, что моим пастушкам была присуща философская жилка, хотя сами они, разумеется, и не подозревали об этом.

Поскольку им нередко случалось продавать молоко и ягоды в городе, где у них не было отбою от покупателей, они имели возможность понаблюдать, что делается на свете, и не упускали случая поделиться друг с другом своими впечатлениями. Сравнивая свой удел с судьбою самых богатых горожан, они считали себя и более счастливыми, и более мудрыми.

– Эти безумцы, – говорил Любен, – даже в самые погожие деньки не вылезают из своих каменных нор. Наш шалаш куда милее тех роскошных темниц, которые у них называются дворцами, – не правда ли, Аннетта? Когда лиственный навес, под которым мы укрываемся, вянет от зноя, мне достаточно пойти в соседнюю рощу, чтобы через каких-нибудь полчаса у нас было готово новое жилище, куда краше прежнего. Воздуха и света здесь вдоволь. Веткой меньше – и мы наслаждаемся свежестью, веющей с востока или с севера; веткой больше – и мы укрыты от жгучих лучей с юга или от дождей с запада. Не такое уж это дорогое удовольствие – правда, Аннетта?

– Разумеется, – отвечала она. – Я тоже не понимаю, Любен, отчего это горожане хотя бы в летнюю пору не переселяются сюда, чтобы жить парочками в уютных шалашах. А видел ли ты ковры, которыми они так хвастают? Но куда им до наших постелей из листьев! Ах, как сладко в них спать и как приятно просыпаться!

– А заметила ли ты, Аннетта, сколько они прилагают стараний, чтобы придать стенам, которые их окружают, сходство с сельскими видами? Но ведь картины, которым они тщатся подражать, созданы природой для нас; для нас озаряет их солнце, для нас чередуются времена года, внося в них разнообразие.

– Ты прав, – соглашалась Аннетта. – Как-то я принесла земляники одной знатной даме – она развлекалась музыкой. Если бы ты знал, Любен, что за шум там стоял! Я и подумала: да что же ей мешает послушать когда-нибудь утром наших соловьев? Эта несчастная женщина возлежала на подушках и так зевала, что страшно было смотреть. Я спросила у прислуги, что с ней; мне ответили, что у нее недомогание. Ты не знаешь, что такое недомогание, Любен?

– Не знаю, но думаю, что это одна из тех болезней, которые можно подцепить в городе и от которых у знатных господ отнимаются ноги. Как это печально, не правда ли, Аннетта? Если бы тебе нельзя было бегать по лужайкам, ты, я думаю, совсем приуныла бы.

– И не говори! Я так люблю бегать, особенно вместе с тобой.

Такова была, в общих чертах, философия Любена и Аннетты. Не имея понятия о зависти и честолюбии, они не видели в своем положении ничего тягостного, ничего унизительного. Теплое время года они проводили в зеленом шалаше, искусно построенном руками Любена. К вечеру пастушкам приходилось гнать стадо в деревню, но там усталость и испытанные за день наслаждения обещали им спокойный отдых. Чуть свет они снова отправлялись в поля, торопясь увидеть друг друга. Сон похищал у них лишь те часы, когда они расставались; он избавлял их от скуки. Однако столь чистое счастье недолго оставалось неомраченным: легкий стан девушки начал понемногу округляться – она не знала, отчего это происходит. Любен тоже не понимал, в чем дело.

Деревенский судья первым обратил внимание на эти перемены.

– Храни тебя господь, Аннетта! – обратился он к ней. – Ты, кажется, изрядно пополнела.

– Так оно и есть, сударь, – отвечала Аннетта, сделав реверанс.

– Тогда расскажи мне, что же приключилось с твоей талией? Неужели ты обзавелась любовником?

– Любовником? Нет, что-то не припоминаю.

– Ах, дитя мое, в наше время никому на свете нельзя доверять, а ты, я думаю, наслушалась болтовни какого-нибудь из наших парней.

– Что правда, то правда: я люблю их послушать, но разве от этого может испортиться фигура?

– Да не от этого, а оттого, что кто-нибудь из них принялся с тобою любезничать.

– Любезничать? Что же здесь особенного? Мы с Любеном целыми днями только этим и занимаемся.

– И ты ему все позволяешь?

– О, господи, ну конечно же! Мы с ним ни в чем друг дружке не отказываем.

– Как это так – ни в чем не отказываете?

– А очень просто: откажи он мне в чем-нибудь, я бы очень огорчилась, ну, а если бы он подумал, что я ему в чем-то отказываю, я огорчилась бы еще сильней. Разве мы с ним не брат и сестра?

– Брат и сестра?

– Ну да, брат и сестра, только двоюродные.

– О, небо! – вскричал судья. – Это меняет все дело.

– Не будь мы братом и сестрой, мы не стали бы проводить вместе целые дни, не жили бы в одном шалаше. Я слыхала, что пастухов следует побаиваться, но кто же будет бояться двоюродного брата?

Судья продолжал расспрашивать, Аннетта – отвечать, и наконец стало яснее ясного, что вскоре она должна сделаться матерью. Но как можно сделаться матерью, не будучи замужем? Этого Аннетта никак не могла уразуметь. Судья растолковал ей суть дела.

– Неужели, – продолжал он, – солнце не помрачилось, когда это несчастье произошло в первый раз? Неужели небеса не поразили вас громом и молнией?

– Нет, – отвечала Аннетта, – я помню, что в ту пору стояла прекрасная погода.

– Неужели земля не задрожала и не разверзлась?

– Увы, нет: она как была покрыта цветами, так и осталась.

– Да знаешь ли ты, какое преступление вы совершили?

– Я не знаю, что такое преступление, но клянусь вам: все, что мы делали, мы делали с обоюдного согласия и безо всякого злого умысла. Вы полагаете, что я беременна; я сама никогда бы не догадалась об этом, но раз это так, я очень этим довольна: у меня, быть может, родится маленький Любен.

– Нет, – возразил законник, – ты родишь ребенка, который не захочет знать ни отца, ни матери, который будет стыдиться своего происхождения и вечно корить вас обоих за то, что вы произвели его на свет. Что ты наделала, несчастная, что ты наделала! Как мне тебя жаль! И как мне жаль этого невинного младенца!

При этих его словах Аннетта вздрогнула и побледнела. Вернувшись в шалаш, Любен увидел, что она вся в слезах.

– Послушай, – сказала она ему дрожащим голосом, – ты знаешь, что с нами случилось? Я беременна.

– Беременна? И от кого же?

– От тебя.

– Ты шутишь. Как это могло произойти?

– Судья только что мне объяснил.

– В чем же дело?

– По его словам, мы занимались прелюбодейством, думая, что просто-напросто любезничаем друг с дружкой.

– Забавно! – сказал Любен. – Вот как, оказывается, люди появляются на свет. Но ты плачешь, милая моя Аннетта! Неужели все это огорчило тебя?

– Судья нагнал на меня страху, сказав, что наш ребенок не захочет знать ни отца, ни матери и будет вечно корить нас за то, что мы его породили.

– Отчего же?

– Оттого что мы с тобой брат и сестра, и то, чем мы занимались, считается преступлением. Скажи мне, Любен, ты знаешь, что такое преступление?

– Да, это очень скверное дело. Например, лишить кого-нибудь жизни – преступление, а вот даровать ее – в этом ничего преступного нет. Судья сам не знает, что говорит.

– Ах, милый мой Любен, умоляю тебя: пойди к нему поскорее. Его речи посеяли в моей душе такое смятение, что теперь даже наша любовь мне вовсе не в радость.

Любен помчался к законнику.

– Да что же это происходит, господин судья? Неужто вы хотите, чтобы я не считал себя отцом своего ребенка, чтобы Аннетта не считала себя его матерью?

– Ах ты негодник! – вскричал судья. – Как ты смеешь показываться мне на глаза после того, как погубил эту невинную девушку?

– Сами вы никуда не гожи, – возразил Любен. – Я и не думал губить Аннетту – она ждет меня в нашем шалаше. Это вы, как она мне сказала, смутили ей душу своими речами, а так обижать девушку никуда не годится.

– Нет, злодей, это ты похитил самое драгоценное из того, чем она обладала.

– Что же это?

– Ее невинность и честь.

– Я люблю ее больше жизни, – сказал пастушок, – и если она потерпела от меня какой-нибудь урон, я готов тут же его возместить. Жените нас, что вам мешает это сделать? Только об этом мы и мечтаем.

– Это невозможно!

– Невозможно? Почему же? Самое трудное, как мне кажется, позади – ведь мы уже стали отцом и матерью.

– В этом-то и состоит ваше преступление! – вскричал судья. – Вам нужно расстаться, бежать друг от друга.

– Бежать друг от друга? И как у вас, господин судья, язык поворачивается говорить мне такое? Кто же тогда позаботится об Аннетте и ее ребенке? Да я скорее умру, чем брошу ее.

– Этого требует закон, – настаивал судья.

– Не всякий прут по закону гнут, – отвечал Любен, нахлобучивая шляпу. – Без вас мы сотворили этого ребенка; без вас, если будет на то воля божья, сотворим и других; и знайте, что мы будем вечно любить друг друга.

– Ах, наглец! Да ты еще вздумал бунтовать против закона!

«Итак, этот жестокосердный злодей хочет, чтобы я бросил Аннетту, – сказал себе Любен. – Пойду-ка я лучше к нашему священнику: он человек добрый и пожалеет нас».

Но священник обошелся с ним еще круче, и Любен ушел от него немало смущенный тем, что, оказывается, он прогневил господа, сам того не ведая: «Ведь зла-то мы никому не причинили», – думал он.

– Милая моя Аннетта, – вскричал Любен, вернувшись в хижину, – все от нас отвернулись, все нас осуждают, но, как бы там ни было, я никогда тебя не покину.

– Я беременна, – отозвалась Аннетта, пряча заплаканное лицо в ладонях, – я беременна – и не могу стать твоею женой. Оставь меня, я безутешна, я уже не рада тому, что ты со мной. Меня терзает стыд, я корю себя за те мгновенья, которые мы провели вместе.

– Ах проклятый судья, – воскликнул Любен, – без него мы были так счастливы!

С этого времени Аннетту обуяла такая печаль, что ей не мил был белый свет. Когда Любен хотел ее утешить, она заливалась слезами; когда он пробовал ее приласкать – она с отвращением отталкивала его.

– Дорогая моя Аннетт, – спрашивал он, – неужто я уже не тот самый Любен, в ком ты недавно души не чаяла?

– Увы, – отвечала она, – ты стал мне чужим.

Я вздрагиваю, как только ты ко мне подходишь; мне кажется, что младенец, которого чувствую под сердцем и которому должна была бы радоваться, уже проклинает меня за то, что его отцом стал мой двоюродный брат.

– Неужели ты возненавидишь нашего ребенка? – вопрошал Любен, не скрывая рыданий.

– Нет, нет, я возлюблю его всею душой, если только мне не запретят любить, кормить и холить мое чадо. Но это дитя возненавидит свою мать – так сказал мне судья.

– Не слушай ты этого старого черта, – молвил Любен, сжимая ее в объятьях и орошая слезами. – Твой ребенок полюбит тебя, милая моя Аннетта; он полюбит тебя, потому что отец его – я.

К каким только уговорам, подсказанным природой и любовью, не прибегал отчаявшийся Любен, чтобы рассеять страх и скорбь Аннетты!

– Давай-ка рассудим, – говорил он, – чем могли мы прогневать господа? Мы вместе выгоняли стада пастись на лугах – в этом нет ничего дурного. Я построил шалаш, ты с удовольствием там отдыхала – и в этом нет ничего дурного. Ты спала у меня на коленях, я вслушивался в твое дыхание и, стараясь не упустить ни единого вздоха, тихонько склонялся к тебе – но и в этом ничего дурного нет. Случалось, правда, что ты, разбуженная моими ласками…

– Ах, – печально вторила ему Аннетта, – но и в этом ничего дурного не было…

Сколько ни перебирали они в памяти все, что происходило с ними в шалаше, им так и не удалось припомнить ничего, кроме самых естественных и невинных поступков, которые никого не могли задеть, за которые на них никак не мог разгневаться всевышний.

– Больше нам нечего и вспоминать, – говорил Любен. – Так в чем же наше преступление? Мы приходимся друг другу братом и сестрой, это наша беда, но если она не была помехой нашей любви, то может ли она помешать нашему браку? Разве из-за всего этого я перестану быть отцом своего ребенка? Разве ты перестанешь быть его матерью? Вот что, Аннетта: пусть они говорят все, что им вздумается. Ты не принадлежишь никому, я сам себе хозяин; мы ни перед кем не в ответе – ведь каждый волен распоряжаться своим уделом, как ему заблагорассудится. У нас родится ребенок – что может быть лучше? Если бог даст нам девочку – она станет такой же нежной и ласковой, как ты; если мальчика – он вырастет таким же бодрым и веселым, как его отец. Дитя будет нашим сокровищем, мы будем наперебой нежить его и холить, и, что бы там ни говорили, наш ребенок узнает отца и мать по той ласке и заботе, которой мы его окружим.

Но сколько ни взывал Любен к чувствам и разуму Аннетты, она не могла успокоиться, и тревога ее с каждым днем усиливалась. Она ничего не поняла из речей судьи, но сама эта невразумительность делала его укоры и угрозы еще более зловещими.

Видя, что она чахнет от тоски, Любен сказал ей однажды утром:

– Милая моя Аннетта, ты убиваешь меня своею печалью. Умоляю тебя, образумься. Этой ночью я придумал затею, которая может пойти нам на пользу. Священник сказал мне, что, будь мы богаты, нам не пришлось бы особенно горевать и что при помощи денег двоюродные брат и сестра могут выпутаться из такой беды. Пойдем к нашему сеньеру: он богат, но не спесив, он нам за родного отца; простой пастух для него – тоже человек; а кроме того, в деревне говорят, что он любит, когда у людей появляются дети. Мы расскажем ему о наших злоключениях и попросим, чтобы он помог нам загладить нашу вину, если только мы и впрямь виноваты.

– Неужели ты осмелишься на это? – спросила пастушка.

– Отчего бы и нет? – продолжал Любен. – Наш сеньер – воплощение доброты, и если он нам откажет, мы будем первыми из его слуг, которых он оставил без поддержки.

И вот Аннетта и Любен отправились в замок, попросили разрешения поговорить с сеньером и были к нему допущены. Аннетта, потупившись и сложив руки на округлившемся животике, сделала скромный реверанс. Любен с естественной грацией шаркнул ножкой и поклонился.

– Разрешите, сударь, – сказал он, – представить вам Аннетту; она, с позволения сказать, беременна, и никто, кроме меня, не повинен в том, что с нею случилось. Судья сказал, что, прежде чем заводить детей, надобно жениться; вот, я и попросил его, чтобы нас женили. Он ответил, что это непозволительно, потому что мы с ней двоюродные брат и сестра. Я же считаю, что наш брак вполне возможен по двум причинам: во-первых, Аннетта уже беременна; во-вторых, быть мужем не труднее, чем быть отцом. Судья послал нас к черту, и мы решили прибегнуть к вашей милости.

Слушая речь Любена, добрый его господин едва сдерживался, чтобы не рассмеяться.

– Дети мои, – сказал он, – судья был прав, но успокойтесь и расскажите все по порядку.

Тон Любена показался Аннетте недостаточно трогательным – ведь женщины от природы наделены искусством убеждать и склонять на свою сторону мужчин, так что сам Цицерон выглядел бы жалким школяром в сравнении с какой-нибудь юной просительницей, – и посему пастушка сама обратилась к сеньеру:

– Ах, сударь, нет ничего проще и ничего естественней того, что с нами приключилось. Мы с детства вместе пасли овечек, мы ластились друг к дружке еще будучи детьми, а когда видишься каждый день, то и не замечаешь, как взрослеешь. Наши родители скончались, мы одни на целом свете. Если мы не будем любить друг друга, говорила я, кто же еще нас полюбит? Любен говорил то же самое. Досуг, любопытство и обоюдное влечение заставили нас перепробовать все доказательства взаимной любви – и вы видите, к чему это привело. Если я поступила дурно, я умру от отчаянья. Но прежде мне хотелось бы разрешиться от бремени, чтобы наше чадо служило утехой отцу, когда меня уже не будет на свете.

– Ах, сударь, – вскричал Любен, заливаясь слезами, – не дайте ей умереть! Ведь тогда и я умру вместе с нею, и это будет так прискорбно. Если бы вы только знали, как счастливо мы жили вместе! Любо-дорого было на нас смотреть до той самой поры, когда этот старый законник омрачил наши души страхом. Взгляните на Аннетту: она бледна и печальна, а ведь совсем еще недавно весенние розы не могли соперничать с ее щечками. Больше всего ее мучит угроза, что наш ребенок станет корить ее за то, что она произвела его на свет.

Слушая Любена, Аннетта не могла сдержать рыданий.

– Он будет приходить ко мне на могилу и осыпать меня укорами! – воскликнула она. – Молю господа, чтобы мне было позволено хотя бы вскормить моего младенца; я готова расстаться с жизнью в тот миг, когда наше дитя уже не будет нуждаться в матери.

С этими словами Аннетта закрыла лицо передником, чтобы никто не видел ее слез, катившихся ручьем.

Мудрый и добродетельный сеньер, к которому они обратились за помощью, обладал столь отзывчивым сердцем, что его не могла не растрогать эта волнующая сцена.

– Ступайте с миром, дети мои, – сказал он, – ваша невинность и ваша любовь равно заслуживают уважения. Будь вы богаты, вам без труда удалось бы добиться позволения любить друг друга и вступить в брак; поистине несправедливо, чтобы злополучное родство вменялось вам в преступление.

Он не поленился написать в Рим, ходатайствуя за Аннетту и Любена, и Бенедикт XIV{208} с радостью дал согласие на то, чтобы эти любовники стали супругами.



БУФЛЕР
АЛИНА, КОРОЛЕВА ГОЛКОНДЫ{209}
Перевод Е. Лопыревой

Перо мое, я отдаюсь в твою власть. Доселе тобой водил мой рассудок, нынче веди его ты и управляй своим хозяином.

Султан из «Тысячи и одной ночи» задавал вопросы Динарзаде,{210} а великан Мулино – своему барану, и так рассказывались сказки. Расскажи и ты какую-нибудь сказку, какой я не знал бы раньше. Мне все равно, начнешь ты ее с середины или с конца.

А вам, мои читатели, я заявляю наперед, что пишу для собственного удовольствия, а не для вашего. Вас окружают друзья, любовницы и обожатели – на что вам я? Вам и так весело. Но мне-то, в моем одиночестве, хочется позабавить самого себя.

Арлекин в подобных случаях призывал римского императора Марка Аврелия{211} и засыпал с его помощью; я – чтобы подбодриться – призываю Алину, королеву Голконды.

Я был в том возрасте, когда нашим едва развившимся и зрению, и слуху открывается новая вселенная; когда новые отношения завязываются между нами и нас окружающими; когда разгоревшиеся чувства и жадное воображение помогают нам находить подлинные наслаждения в сладчайших мечтаниях. Словом, мне было пятнадцать лет, я сбежал от своего воспитателя и верхом на крупном английском коне несся вскачь за двумя десятками собак, летевшими вдогонку за старым кабаном, – судите сами, был ли я счастлив! К концу четвертого часа охоты собаки сбились со следу, я – тоже. Я оторвался от остальных охотников. Лошадь моя, которой пришлось так долго идти во весь опор, запыхалась; я спешился. Мы оба повалились на траву. Затем конь стал пастись, а я решил перекусить. Я позавтракал хлебом и холодной куропаткой, усевшись тут же, на дне веселой лощинки; ее обрывы по обе стороны поросли вверху зелеными деревьями, вдали виднелась деревенька, расположенная на склоне холма, а между холмом и моей лощиной простирались пышные нивы и привлекательные с виду фруктовые сады.

Воздух был чист, и небо ясно; жемчужные капли росы еще блистали в траве; лучи солнца, едва поднявшегося на треть своего пути, жгли не слишком сильно, и жар их еще умерялся дыханьем слабого ветерка.

Где те любители природы, что умеют так наслаждаться хорошей погодой и красивым пейзажем? Я говорю для них. Что до меня, я был тогда занят окружавшей меня природой гораздо меньше, чем крестьяночкой в корсаже и белой юбке, которую приметил издалека и которая приближалась ко мне, неся на голове кувшин с молоком. С тайной радостью я увидел, что она перешла через ручей по доске, заменявшей мостик, и направилась по тропинке, которая должна была привести ее к тому самому месту, где я сидел. Вблизи она показалась мне очень свеженькой, и, сам не понимая, что со мной творится, я поднялся и пошел ей навстречу. С каждым моим шагом она все хорошела на глазах, и вскоре я уже досадовал на те шаги, что еще мне осталось пройти: так мне хотелось поскорее разглядеть ее. Дочери Грузии и Черкесии казались образинами по сравнению с моей милой молочницей, и такое совершенное создание никогда еще не украшало вселенной. Не зная, с какой любезности начать, чтобы завязать беседу, я попросил у нее молока для утоления жажды. Потом я стал расспрашивать о ее деревне, о семье, спросил, сколько ей лет. На все вопросы она отвечала с простодушием, свойственным ее возрасту, и, так как у нее был очень красивый рот, она мне показалась весьма остроумной.

Я узнал, что она из ближней деревни и что ее зовут Алиной.

– Милая Алина, желал бы я быть вашим братом, – сказал я (и это было совсем не то, что мне хотелось сказать).

– А я желала бы быть вашей сестрой, – отвечала она.

– Ах, я люблю вас так, как если бы вы и были ею, – сказал я, обнимая ее.

Желая уклониться от моих ласк, Алина, обороняясь сделала резкое движение, кувшин упал, и молоко широкой струей хлынуло на дорожку. Она расплакалась и, стремительно вырвавшись из моих объятий, подхватила кувшин и бросилась прочь. Но на бегу ножка ее поскользнулась на залитой молоком тропинке, и она упала навзничь. Я кинулся ей на помощь, но напрасно: некая власть сильнее моей воли воспрепятствовала мне поднять ее и увлекла наземь и меня самого… Мне было пятнадцать лет, Алине – четырнадцать; и в эти-то лета и в этом месте подстерегла нас Любовь, чтобы преподать нам свои первые уроки. Слезы Алины сначала смутили мое блаженство, но ее огорчение вскоре уступило сладострастию, которое тоже вызвало ее слезы – и какие слезы! Тогда-то я поистине и познал наслаждение и с ним наслаждение еще более сильное – делить его с тем, кого любишь.

А время, переставшее, казалось, существовать для нас, шло своим чередом для остального мира. Солнце, склоняясь к закату, уже призывало пастухов в свои хижины, а стада – в свои загоны; в воздухе разносились звуки волынок и песни тружеников, идущих на отдых.

– Мне пора идти, – сказала Алина, – не то мать прибьет меня.

В те времена я еще почитал свою мать; у меня не хватило духу мешать Алине почитать свою.

– Пропало и мое молоко, и моя честь, – добавила она, – но я прощаю вам все.

– Полно! – сказал я. – Ты сама белее этого молока, а наслаждение стоит подороже чести.

Я отдал ей все серебро, что имел при себе, и золотое кольцо со своей руки – она обещала всегда хранить его. Мы оторвались друг от друга, и лица наши были влажны от слез и поцелуев. Я вскочил в седло и, насколько мог далеко, проводил глазами милую Алину. Затем простился с местами, освященными моими первыми наслаждениями, и вернулся в отцовский замок, сетуя, зачем я не простой крестьянин той деревни, где жила Алина.

Я порешил не ездить на охоту никуда, кроме той чудесной лощинки, и ради прекрасной Алины помиловать всю дичь нашей округи. Однако все эти намерения, столь дорогие моему сердцу, сразу разлетелись как дым. По приезде в замок я узнал, что неожиданное известие вынуждает моего отца ехать в Париж. Он взял меня с собою, Со слезами обнимал я мать, но плакал я об Алине.

Время сгложет и сталь, и любовь. Я был безутешен при отъезде – я утешился по приезде. По мере того как я удалялся от Алины, Алина уходила из моей души, и радость вступления в новый мир заставляла забывать отрады, испытанные в том мире, что я покидал. Разгульная жизнь и честолюбие вытеснили Алину из моего сердца. И вот после шести трудных кампаний, получив не одну тяжкую рану и лишь легковесное воздаяние, я вернулся в Париж, где старался на службе у красавиц вознаградить себя за все то, что претерпел на службе у государства.

Однажды, выходя из Оперы, я случайно оказался рядом с красивой дамой, поджидавшей карету. Внимательно оглядев меня, она спросила, не узнаю ли я ее. Я отвечал, что имею счастье видеть ее впервые.

– Посмотрите-ка получше, – сказала она.

– Приказ не тяжел, – ответил я. – Как не повиноваться такому личику? Но чем дольше я гляжу на вас, тем меньше сходства нахожу между всем виденным мною прежде и тем, что вижу сейчас.

– Раз черты моего лица не могут ничего напомнить вам, может быть, мои руки окажутся счастливее, – сказала дама.

И, сняв перчатку, она показала кольцо, когда-то подаренное мною милой Алине.

Изумление лишило меня дара речи. Подъехала ее карета. Она предложила мне место рядом с нею, я повиновался. Вот ее рассказ.

– Вы, наверное, помните мой молочный кувшин и все, что я потеряла вместе с ним. Вы не знали, что вы делали, а я и подавно. Но вскоре я поняла, что то был ребенок. Мать догадалась тоже и выгнала меня из дому. Я пошла побираться в соседний городок, там меня приютила одна старушка. Она заменяла мне мать, а я заменила ей племянницу. Она взяла на себя заботу наряжать меня и водить меня к людям: по ее приказу я часто повторяла то, чему вы научили меня. И так как вашим непосредственным преемником стал местный кюре, он унаследовал и вашего сына. Из него потом вышел очень красивый мальчик, и кюре определил его певчим в церковный хор. В надежде, что моя красота будет прибыльней для нее в большом городе, моя тетушка повезла меня в Париж, где, не раз переходя из рук в руки, я наконец досталась старому президенту, одному из первых вельмож в государстве по сану и одному из последних в отношении любви. Без бумажника, без парика и без сутаны он оказывался вовсе ничтожеством, но все-таки при том малом, что тогда оставалось от него, он любил меня до безумия и засыпал нас – тетушку и меня – деньгами и драгоценностями. Тетка умерла, я ей наследовала. У меня оказалось около двадцати тысяч ливров годового доходу и много денег наличными. Мне наскучило ремесло, которым я до сих пор занималась, и захотелось перейти к ремеслу порядочной женщины, в чем скуки тоже довольно. За несколько червонцев некий ученый генеалогист сделал из меня девушку достаточно почтенного дома. Знакомства, завязанные с литераторами, доставили мне репутацию умной женщины, а может быть, и впрямь прибавили немного ума. Наконец некий родовитый дворянин, имеющий больше ста тысяч доходу, решил хоть в слабой степени оплатить мои достоинства, женившись на мне, и бедная Алина стала для общества маркизой де Кастельмон; но для вас маркиза де Кастельмон хочет навсегда оставаться Алиной.

– А кого вы любили больше всех из тех, кого вы знали? – задал я вопрос.

– И вы можете спрашивать? – сказала она. – Я была простушкой, когда вы встретили меня; но я уже не была ею, когда встречалась с другими. Я начала наряжаться – ведь я уже не была столь красива, мне надо было нравиться, а любить я больше не могла. Искусственность портит все: под румянами бледнеют наши щеки, а чувства, нами изображаемые, охлаждают наши сердца. Я никого не любила, кроме вас. И хоть легко быть вернее меня, нельзя быть постоянней. Ваш образ, всегда возникающий предо мной, когда я вам изменяю, почти всегда отравляет всякое удовольствие. Признаюсь, впрочем, подчас он придает даже некоторую прелесть моим изменам.

Я поистине рад был обрести вновь мою милую Алину. Мы целовались так же пылко, как в те блаженные времена, когда наших уст еще не касались другие уста, когда в наших сердцах впервые пробудилось сладострастие. Мы прибыли к ее дому, я остался ужинать. И так как маркиз де Кастельмон отсутствовал, я пересидел всех гостей и воспользовался своими правами. Но любовь избегает золоченых альковов и роскошных постелей: она любит порхать по цветущим лугам, любит скрываться в тени зеленых лесов. И поэтому мое счастье ограничилось лишь тем, что я провел ночь в объятиях прекрасной женщины, но она не звалась и не была больше Алиной.

Влюбленные, если вы хотите любви или хотя бы сладострастия, не вздумайте идти на свидание с письмом министра в кармане, где вам приказывают отправляться в армию. Так приключилось со мною при встрече с мадам де Кастельмон, и я потерял многое. Доколе обманчивый зов славы будет отвращать нас от мирного покоя и сладостных нег? В ту минуту я еще не предавался этим мудрым размышлениям; когда ты младший офицер, каким был я, то мечтаешь стать скорее бригадным генералом, чем философом. И, несмотря на всю строгость министров, обычно бываешь к этому ближе. И поэтому, выйдя от мадам де Кастельмон, я сел в свои носилки и радостно полетел навстречу новым тягостям войны.

Проведя пятнадцать лет вдали от родины, натерпевшись и ружейного огня в Германии, и многих несправедливостей при дворе, я в чине генерал-лейтенанта поплыл в Индию.

Предоставляю поэтам и гасконцам заботу испытывать и описывать бури. Что до меня, обычно я путешествую без всяких случайностей. По моем прибытии все в Индии было спокойно, и пребывание там походило скорее на поездку ради развлечения, чем на экспедицию с военной целью. Ничем не занятый, я просто объезжал разные княжества, составляющие эту обширную страну, и на время задержался в Голконде. Тогда это было самое процветающее государство в Азии. Народ благоденствовал под властью женщины, красота которой помогала ей править королем, а мудрость – королевством. Сундуки и подданных, и казны были равным образом полным-полны. Крестьянин обрабатывал свою землю для себя самого, что бывает редко, а казначеи не собирали доходов государства в свою пользу, что бывает еще реже. Города, украшенные величественными зданиями, являлись средоточием всяческих утех и были переполнены счастливыми горожанами, гордыми тем, что проживают в них. Поселяне держались своих мест ради царивших там изобилия и свободы, а также благодаря тому, что земледелие было в большой чести у правительства. А вельмож при дворе очаровывали прекрасные глаза королевы, владевшей искусством награждать их преданность, не расточая государственных сокровищ; искусство верное и волшебное, которым, на мой взгляд, королевы пользуются слишком мало; король же, супруг ее, не ведал даже, что она им владеет. Я явился ко двору и был принят как нельзя любезней. Сначала король дал мне парадную аудиенцию, затем я получил ее у королевы; которая, завидев меня, опустила свое покрывало. Судя по ее славе, я полагал, что ей незачем скрывать свое лицо, и весьма удивился такому приему. Впрочем, она приняла меня вполне благосклонно, и мне приходилось лишь сетовать на то, что я не узрел ее лица, которое мечтал увидеть и потому, что, как говорили, оно было прекрасно, и потому, что все касающееся знаменитой королевы всегда очень любопытно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю