355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мари Аруэ Вольтер » Французская повесть XVIII века » Текст книги (страница 3)
Французская повесть XVIII века
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 09:30

Текст книги "Французская повесть XVIII века"


Автор книги: Франсуа Мари Аруэ Вольтер


Соавторы: Дени Дидро,Жан-Жак Руссо,Ален Лесаж,Франсуа Фенелон,Шарль Монтескье,Жак Казот,Клод Кребийон-сын
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)

– О отец мой, я тот, кого вы ищете. Вы видите перед собою Софронима, внука вашего друга Альцина. Да, это я, и нет сомнений, что боги направили вас сюда, дабы вы облегчили мои горести. Благодарность, казалось, совсем исчезла на земле, вы один сохранили ее. Я слышал в детстве рассказы о некоем богатом, знаменитом муже, живущем в Ликаонии, который воспитан был в доме моего деда; но отец мой Архилох умер молодым, когда я был еще младенцем, я знал об этом лишь понаслышке; и, поскольку сведения эти были недостоверны, я не отважился поехать в Ликаонию и предпочел поселиться на сем острове, где, презрев суетные богатства, утешался в своем злосчастье, предаваясь служению музам в священном храме Аполлона. Мудрость, которая учит людей обходиться малым и сохранять спокойствие духа, досель заменяла мне все иные блага.

Так закончил свою речь Софроним. Тем временем они подошли к святилищу Аполлона, и юноша предложил Аристоною вознести богу молитву и почтить его приношением. В жертву они принесли двух белых словно снег ягнят и быка, у которого на лбу был полумесяц; затем они спели гимны в честь того, кто освещает вселенную, кто ведает сменой времен года, кто направляет науки и воодушевляет хор девяти муз. Выйдя из храма, Софроним и Аристоной провели остаток дня, рассказывая друг другу о своих злоключениях. Софроним принял старца у себя, оказав ему столь же почтительное гостеприимство, какое оказал бы его и самому Альцину, когда бы тот был жив.

На следующий день они вдвоем покинули остров и поплыли по направлению к Ликии. Аристоной привез Софронима в благодатные места, что расположены на берегу реки Ксант,{14} в чьи воды Аполлон, возвращаясь с охоты, столько раз погружался, смывая пыль со своих прекрасных светлых кудрей. Вдоль ее берегов росли ивы и тополя, в нежной молодой листве их свило свои гнезда великое множество птиц, распевавших днем и ночью. С шумом и пеной низвергаясь со скалы, река затем спокойно текла в своем русле по усыпанному камешками дну. Кругом золотились нивы. Окрестные холмы покрыты были виноградниками и плодовыми деревьями. Природа была здесь прекрасна и радовала взоры. Небо было спокойным и ясным, а земля всегда готова извлечь из недр своих все новые и новые богатства, дабы щедро вознаградить труды землепашца.

Они пошли берегом и вскоре очутились перед домом, простым и скромным, но построенным изящно и соразмерно. Софроним не увидел в нем ни золота, ни серебра, ни мрамора, ни слоновой кости, ни мебели, окрашенной пурпуром, – все было здесь опрятным, все исполнено удобства и приятности, но безо всякой роскоши. Посреди двора бил родник, и вытекавшая из него струйка воды, словно по зеленому ковру, бежала по траве, прокладывая себе русло. И сад, и огород были небольшими: росли в них плоды и овощи, могущие служить людям пищей. По обе стороны сада возвышались рощи, деревья в которых были почти столь же древними, как и взрастившая их земля; ветви их так тесно переплелись меж собою, что солнечные лучи не могли пробиться сквозь их густую листву. Они взошли в залу, где поданы им были яства, приготовленные из тех плодов, коими природа снабжает сады и огороды, и не было тех приправ, кои за столь дорогую цену человеческая изнеженность везет из далеких городов. Им подали молоко, столь же вкусное и сладкое, как то, что выдаивали пальцы Аполлона, когда он служил пастухом у Адмета.{15} Подали им мед, по вкусу превосходящий тот, что привозят из пчельников Гиблы в Сицилии или с горы Гимет в Аттике; подали овощи, только что сорванные с гряд, и плоды, недавно собранные с дерев. Отменное вино слаще нектара наливалось из больших кувшинов в чеканные чаши. Во время этой скромной, но вкусной и приятной трапезы Аристоной, однако, не садился за стол. Сначала под различными предлогами он избегал этого, стараясь утаить свою скромность, однако, когда Софроним стал понуждать его, он заявил, что никогда не решится вкусить пищу за одним столом с внуком своего господина Альцина, которому так долго прислуживал в этой самой зале.

– Вот здесь, – сказал он, – мудрый сей муж вкушал пищу; здесь беседовал он с друзьями; здесь играл в разные игры; здесь он прохаживался, читая Гесиода и Гомера, а вон там почивал он ночью.

И, вспоминая все эти подробности, он исполнен был умиленья, и слезы катились из его глаз…

Когда трапеза была закончена, он повел Софронима на прекрасные луга, где бродили большие стада овец, только что вернувшиеся с тучных пастбищ. Вокруг блеющих маток прыгали маленькие ягнята. Повсюду встречались им приветливые работники, усердно трудившиеся на благо своего господина, к коему они относились с любовью, ибо он был добр, человечен и смягчал им тяготы рабства.

И после того как Софроним увидел этот дом, и рабов, и стада, и земли, благодаря заботливой обработке достигшие столь большого плодородия, Аристоной сказал ему:

– Я счастлив видеть вас в сем старинном имении ваших предков; и еще рад я тому, что могу ввести вас во владение той землей, где я так долго служил Альцину. Наслаждайтесь же спокойно всем, что принадлежало ему, и неусыпными заботами старайтесь приуготовить себе менее печальный конец жизни, чем тот, который постиг его.

И он поднес ему все это в дар, с соблюдением всех тех формальностей, кои предписываются законами, и при этом заявил, что лишит наследства любого из законных своих наследников, кто осмелится когда-либо оспорить эту дарственную внуку Альцина. Но и это показалось ему еще недостаточным. Прежде чем передать Софрониму свой дом, он обновил в нем все убранство, обставил его новой мебелью, правда, простой и скромной, но чистой и приятной на вид; он наполнил амбары щедрыми дарами Цереры,{16} а погреба таким вином, что Гере или Ганимеду не зазорно было бы подать его к столу великого Юпитера; к нему он присовокупил еще запас хиосского вина, а также меда от пчел Гиблы и Гимета и еще оливкового масла из Аттики, почти столь же сладкого, что и мед. И он прибавил к этому еще множество рун тончайшей, белой как снег шерсти – сию роскошную оболочку, совлеченную с нежных овец, что пасутся в горах Аркадии и на тучных пастбищах Сицилии. Таким передал он Софрониму свой дом и в придачу еще пятьдесят эвбейских талантов;{17} братьям же своим он оставил богатейшие владения, что расположены на Клазомерском полуострове, в окрестностях Смирны, Лебеда и Колофона.{18}

Совершив сию дарственную, Аристоной вновь сел на свой корабль, чтобы отплыть к себе в Ионию. Ошеломленный и растроганный Софроним провожал его до причала; со слезами на глазах благодарил он его, называя своим отцом и сжимая в объятиях.

Погода благоприятствовала в пути Аристоною, и он вскоре приплыл к себе домой. Никто из его родственников не посмел посетовать на великодушие, только что выказанное им по отношению к Софрониму.

– Я, – заявил он им, – в своем завещании изъявляю последнюю волю: все мои владения будут проданы и розданы беднякам Ионии в тот самый час, когда кто-либо из вас посмеет возразить против дара, который я принес Софрониму, внуку Альцина, моего благодетеля.

Мудрый старец жил в мире и довольствии, наслаждаясь всеми благами, кои богам угодно было ниспослать ему за его добродетель. Несмотря на свою старость, он каждый год совершал путешествие в Ликию, дабы вновь увидеть Софронима и совершить жертвоприношение на могиле Альцина, которую он украсил прекраснейшими творениями зодчества и ваяния. Он распорядился, чтобы после его собственной смерти прах его был бы привезен сюда и погребен в той же могиле, дабы ему покоиться рядом с прахом возлюбленного своего господина. И каждый год, как только наступала весна, Софроним, горя нетерпением вновь увидеться с ним, без конца обращал свои взоры к морю, надеясь различить вдалеке корабль Аристоноя, всегда прибывавший в это время года. И каждый год имел он счастье увидеть в соленых волнах приближающийся к берегу столь дорогой его сердцу корабль. Прибытие его было ему во сто крат милей всех прелестей природы, возрождающейся весной после суровых холодов зимы.

Но наступил такой год, когда долгожданный корабль не пришел. Софроним испускал тяжкие вздохи, сон бежал от его очей, самые изысканные блюда утратили для него вкус: он был в тревоге, вздрагивал от малейшего шума. Не отрывая глаз своих от причала, он то и дело вопрошал, не видел ли кто какого-либо корабля, прибывшего из Ионии. И он дождался его, но, увы, не Аристоноя привез этот корабль, а лишь заключенный в серебряную урну прах его. Амфиклес, старинный друг покойного, почти сверстник его и верный исполнитель его воли, сошел на берег, печально неся эту урну. Он подошел к Софрониму, оба они не в силах были сказать ни слова и лишь рыданиями выражали свои чувства. Облобызав урну и оросив ее слезами, Софроним наконец сказал так:

– О мудрый старец, ты составил счастье моей жизни, а ныне причиняешь мне самое жестокое из страданий. Я больше не увижу тебя, а я бы за счастье почел умереть, только бы вновь узреть тебя и последовать за тобой в Елисейские поля, где ныне тень твоя вкушает сладостный покой, который справедливые боги уготовливают добродетели. С тобой возвратились на нашу землю справедливость, благочестие и благодарность. В наш железный век ты явил нам доброту и простоту, бывшие уделом золотого века. И за это боги, прежде чем увенчать тебя в жилище праведных, даровали тебе на сей земле долгую, радостную и счастливую старость. Но, увы, никогда не длится достаточно долго то, чему следовало бы длиться вечно. Как горько будет мне отныне наслаждаться твоими дарами, зная, что нет тебя на земле. О возлюбленная тень! Когда последую я за тобой? О бесценный прах, если способен ты еще что-то испытывать, ты не можешь не возрадоваться тому, что будешь смешан с прахом Альцина. Наступит день, когда и мой пепел смешается с вашим. Пока же единственной отрадой моей будет свято беречь сии бренные останки тех, кого я более всех любил. О Аристоной! О Аристоной! Нет, ты не умрешь. Ты навсегда останешься жить в глубине моего сердца. Скорей забуду я самого себя, чем того, кто так любил меня, кто так любил добродетель и кому я всем обязан!

Произнеся эти слова, кои прерывал он горестными вздохами, Софроним опустил урну в могилу Альцина; вслед за тем он совершил жертвоприношение, и кровь множества закланных животных щедро оросила поросшие травой жертвенники, окружавшие могилу; он произвел возлияние вина и молока, он возжег благовония, привезенные с далекого Востока, и они благоуханным облаком поднялись кверху, наполняя собою воздух.

В память об Альцине и Аристоное Софроним учредил траурные торжества, которые с того дня происходили каждый год, и всякий раз весной. Съезжались на них отовсюду – и из благоденствующей плодородной Карии,{19} и с пленительных брегов Меандра,{20} который прихотливо образует в течении своем столько излучин и словно нехотя покидает омываемую им страну, и с вечнозеленого побережья Кайстра,{21} и с берегов Пактола,{22} катящего свои воды по золотоносному песку, из Памфилии,{23} столь щедро увенчанной дарами Цереры, Помоны и Флоры;{24} наконец, с обширных равнин Киликии,{25} словно сад орошаемых потоками, бегущими с вершины Тавра,{26} покрытого вечными снегами. Во время этих торжественных празднеств юноши и молодые девушки в длинных одеяниях из белой, словно лилия, шерсти пели гимны, восславляя Альцина и Аристоноя; ибо невозможно было прославлять одного, не упоминая тут же другого, ибо невозможно было отделить теперь друг от друга этих двух мужей, столь связанных между собою даже после смерти.

Но самым поразительным было то, что, в то время как Софроним совершал возлияние вина и молока, из могилы вдруг поднялось зеленое, источающее сладостный аромат миртовое дерево и, вознеся вверх густую крону, покрыло своей тенью обе урны. И все воскликнули, что это боги в награду за добродетель обратили Аристоноя в столь прекрасное дерево. Дерево это остается вечно молодым и каждый год обновляет свою листву. Свершая это чудо, боги хотели показать, что добродетель, оставляющая у людей столь благоуханное воспоминание, никогда не умирает.



ЛЕСАЖ
МЩЕНИЕ, НЕ ОСУЩЕСТВЛЕННОЕ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ
Перевод Н. Рыковой

Когда Кастилия и Арагон еще не были объединены,{27} между кастильцами и арагонцами возник пограничный спор. Оба эти народа, не достигнув согласия по этому поводу, начали горячиться, и дело доходило и с той, и с другой стороны до враждебных действий, предвещавших, по-видимому, неизбежную войну. Дабы предотвратить ее, король Кастилии, монарх благодушный и расположенный к миру, решил отправить в Сарагосу{28} посла. Однако почетное это поручение он возложил на придворного вельможу, наименее способного удачно выполнить его, а именно – на графа де Лару. Этот кастилец, нисколько не походивший на великого Сципиона,{29} который никогда не терял хладнокровия, как бы ему ни возражали, обладал характером совершенно противоположным. Для того, чтобы воспламениться гневом, ему и возражений никаких не требовалось. Его надменность и вспыльчивость проявлялись даже тогда, когда он принуждал себя к учтивости и кротости.

Едва короля арагонского предупредили о прибытии этого посла в Сарагосу, как он сразу же дал ему аудиенцию в присутствии всех грандов своего двора. Среди сеньоров, составлявших это высокое собрание, блистал прославленный дон Энрике, граф де Рибагоре, самый представительный и достойный рыцарь своего времени. Хотя ему не было и двадцати шести лет, он уже пожинал лавры на полях сражений, и народ любил его не менее, чем гранды.

Вместо того чтобы изложить данное ему поручение таким образом, чтобы расположить к себе слушателей, наш кастильский посол только раздражил их, ибо речь держал высокомерно и в столь несдержанных выражениях, что казалось, будто он скорее угрожает, чем предлагает прийти к соглашению. Под конец он восстановил против себя все собрание и в особенности молодого графа де Рибагоре, который, не желая выслушивать столь дерзкие речи, спросил его, явился ли он для того, чтобы объявить арагонцам войну, или для того, чтобы договориться с ними о способах разрешить по-доброму их разногласия с кастильцами. Ибо, добавил он, «послушать вас, так покажется, что вы явились сюда лишь для того, чтобы нас оскорблять. Но какие бы цели ни привели вас сюда, вы забываете о почтении, которого требует присутствие здесь короля, и даже не думаете о том, что злоупотребляете уважением его величества к возложенной на вас миссии».

Слова эти, однако же, не сделали посла более сдержанным. Он продолжал говорить весьма свободно, а в отношении графа де Рибагоре даже вызывающе, причем тот ответил ему так, что королю, дабы дело не зашло далеко, пришлось властно вмешаться в их перепалку. Он повелел и тому, и другому замолчать, перенес на завтра принятие решения по вопросу о границах и покинул собрание. После чего сеньоры разошлись по домам, а взбешенный кастилец возвратился в свою гостиницу.

Только он явился туда, как на ум ему пришло, что, если он не желает прослыть трусом, ему необходимо послать вызов молодому Рибагоре, и вот какую он написал ему записку:

Граф, я не заслуживал бы чести принадлежать к числу кастильских дворян, среди которых – могу похвастать, – я не последний, если бы не показывал дерзновенным, осмеливающимся говорить со мною заносчиво, что умею сбивать с них спесь. Поэтому, выступая уже отнюдь не в качестве посла, я стану дожидаться вас сегодня ночью на берегу Эбро в сопровождении одного слуги и при шпаге. Считая, что вы достаточно строгий блюститель правил чести, рассчитываю увидеть вас на этой встрече вооруженным точно таким же образом.

Граф де Лара

Прочтя эту записку, дон Энрике ощутил и обиду, и величайшее смущение. Он ясно представил себе, что, приняв вызов, неизбежно потеряет и доверие, и милость короля, у которого был любимцем, ибо не сомневался, что государь, чья строгость была ему хорошо известна, никогда не простит такого дерзновенного дела, как поединок с послом, хотя в руках графа и имеется доказательство, что посол этот первым послал ему вызов. Он недоумевал, на что же ему решиться. Сперва ему захотелось пойти показать записку его величеству. Но, рассудив, что кастилец может на этом основании обвинить его в трусости, он решил по-другому. И, считая, что не может избежать поединка, не запятнав своей чести, он предпочел лучше пойти на риск вызвать гнев своего повелителя, чем допустить, чтобы пострадало его доброе имя.

Поэтому он решил ответить графу де Ларе, что не преминет быть в полночь на берегу Эбро, также в сопровождении одного слуги и вооруженный только своей шпагой. Ответ дона Энрике лишь обострил нетерпение кастильца схватиться поскорее с арагонцем, который, впрочем, чувствовал то же самое. Он явился на место встречи первым, но и посол не заставил себя долго ждать.

Оба учтиво приветствовали друг друга, как два случайно повстречавшихся приятеля.

– Сеньор кавалер, – сказал граф де Лара, – полагаю, что мой вызов вас не удивил. У вас возникло бы весьма худое мнение о моей храбрости, если бы я не потребовал от вас удовлетворения за оскорбление, которое вы мне нанесли, прервав мою речь. Этот невежливый поступок приличествовал вам еще меньше, чем пожилым дворянам свиты, хотя и их возраст не мог бы послужить им извинением, если бы они его совершили.

– А разве, – возразил дон Энрике, – с вашей стороны было более пристойно заводить такие дерзостные речи, как те, что вы вели в присутствии короля и грандов?

– Я вижу, – ответил кастилец, – что мы явились сюда не для того, чтобы извиняться друг перед другом, и что оба считаем себя правыми. Не будем же терять времени в легкомысленных рассуждениях.

С этими словами он извлек из ножен свою шпагу, и Рибагоре сделал то же самое. Они яростно бросились друг на друга. В то время как они бились с одинаковым неистовством, на берегу реки появилось несколько всадников с факелами, галопом мчавшихся к сражающимся. Это был капитан королевских гвардейцев, который с отрядом из тридцати – сорока верховых явился задержать дона Энрике, так как его величество успели известить о том, что этот сеньор должен был вечером на берегу Эбро сразиться в поединке с кастильским послом. Однако, когда гвардейцы прибыли к месту поединка, он уже закончился: графа де Лару они нашли распростертым на земле и тяжело раненным. Что же до Рибагоре, то он получил только легкую рану.

– Граф, – обратился к нему гвардейский капитан, – я дружески отношусь к вам и потому весьма огорчен тягостным положением, в которое вы по своей неосторожности попали. Король крайне разгневан на вас и считает, что вы, презрев всякие человеческие права и осмелившись покуситься на жизнь человека, который должен был бы быть для вас неприкосновенным, виновны более, чем кто бы то ни было другой. Я очень удручен этой бедой, а еще более – данным мне приказом. Королю угодно, чтобы я арестовал вас и заключил в башню. Он повелел, чтобы с вас там не спускали глаз и чтобы к вам для услуг приставлен был лишь один из ваших людей. Отдайте мне свою шпагу, – добавил он, – и простите меня за то, что, повинуясь воле моего повелителя, я являюсь орудием постигшей вас кары.

– По этому вызову, – ответил дон Энрике, передавая ему записку кастильца, – вы сами можете убедиться, что нападающим оказался сам посол. Я же, признаюсь вам, считал, что, заботясь о своей доброй славе, вынужден принять вызов. Но, виновен я или нет, – оправдываться не пытаюсь. Исполняйте свой долг. Вот моя шпага. Сообщите королю о полной моей покорности его воле.

Капитан отвел Рибагоре в одну из крепостных башен, а лейтенанту своему поручил доставить посла в его гостиницу, куда король и послал своих врачей, едва только узнал о случившемся. Они осмотрели полученную кастильцем рану и нашли ее весьма опасной. Как только король об этом узнал, он так распалился гневом на графа де Рибагоре, что, заглушив свои дружеские к нему чувства, поклялся предать его смерти, даже если посол останется жить. Гранды, окружавшие короля, видя столь жестокий его гнев, не осмелились ходатайствовать за заключенного, хотя все они были его друзьями. Они рассудили, что выступить на защиту графа можно будет лишь после того, как гнев государя несколько поутихнет, что и случилось на следующий день, когда признали, что полученная послом рана не смертельна. Они заявили об этом на другой же день после поединка, утверждая, что если не произойдет неожиданных осложнений, опасаться нечего. Получив такие заверения, король отправился проведать раненого, который был, видимо, весьма польщен оказанной ему честью и проявил некоторое великодушие, оправдывая дона Энрике и признавшись, что именно он, посол, первым вызвал этого сеньора на поединок. Признание это смягчило гнев государя, который, с виду продолжая сердиться, удовлетворился тем, что вплоть до нового распоряжения оставил своего любимца в заключении.

Вот уже две недели несчастный жил в своей башне, не имея возможности повидаться с родными и друзьями, когда в Сарагосу прибыл старый, прославленный воин дон Педро де Вильясан. Оказав в свое время государству большие услуги, он удалился на покой в один из своих замков на границе с Кастилией и там целиком посвятил себя воспитанию своей единственной дочери, доньи Элены. Сейчас ей исполнилось уже восемнадцать лет, и он решил представить ее ко двору, рассчитывая, что она будет принята фрейлиной в окружение принцессы Леонор, единственной дочери короля. Дон Педро рассчитывал, что ему не придется испытать огорчение оттого, что из этих планов ничего не выйдет. И действительно, он отнюдь не тешился несбыточной надеждой: как только Элена де Вильясан предстала перед королем и его придворными, она тотчас же очаровала и пленила всех. Сам король восхитился ее красотой, и, когда она приблизилась, чтобы поцеловать ему руку, государь наговорил ей вещей весьма лестных и оказал ей честь самым милостивым приемом. Принцесса арагонская, не менее, чем король, удивленная появлением столь пленительной особы, обласкала ее и выказала ей всяческое расположение. Дочь дона Педро, со своей стороны, заметив, что имела счастье понравиться принцессе, ощутила такую радость, что попросила ее оказать ей милость и принять в число дам своей свиты. Просьба эта была тотчас же удовлетворена.

И вот донья Элена прочно обосновалась при дворе, ее любит принцесса Леонор, и расположение это усиливается настолько, что Элена становится самым доверенным лицом принцессы и, естественно, приобретает немало завистниц. Думаю, нетрудно поверить, что многие арагонские сеньоры не замедлили влюбиться в прелестную Элену де Вильясан, – и, по правде говоря, упастись от этого было просто невозможно. Куда бы ни устремляла она свои шаги, за ней следовали, чтобы полюбоваться на нее, и все находившиеся тогда в Сарагосе живописцы – как французы, так и фламандцы и итальянцы – торопились изобразить ее на портретах, так что по всему городу вскоре распространились бесчисленные копии этого пленительного оригинала. Находились люди, покупавшие их просто из любопытства, – им приятно было иметь у себя изображение столь обаятельного существа. Один приятель графа де Рибагоре, желая, чтобы заключенный, лишенный возможности видеть столь редкостную красавицу, получил хотя бы удовольствие от обладания ее портретом, послал ему одну такую миниатюру. Дон Энрике сперва долго созерцал ее, а затем решил, что это скорее работа художника-льстеца, чем верное изображение некоей живой женщины. «Нет, – говорил он сам себе, – не может быть, чтобы в действительности существовало лицо, столь волнующее наши чувства и столь прекрасное. Однако, если верить другу, приславшему мне этот портрет, оригинал обладает такими чертами изящества, каких не в состоянии точно передать кисть художника. Если это так, то дочь дона Педро де Вильясан – просто чудо. Но обладает ли она или не обладает теми прелестями, которые, как утверждают, не смог воплотить живописец, этот портрет сам по себе приводит меня в восторг. Ах, божественная Элена, почему именно сейчас я лишен свободы? Я бы вступил в борьбу с теми сеньорами, которые уже попали к вам в плен и горды славою угождать вам. Хотя я и не наслаждался, подобно им, лицезрением вашей небесной красы, я чувствую себя их соперником». И, ведя сам с собой такие речи, он пожирал глазами изображение, которое воздействовало на него так, как если бы это был сам изображенный предмет. Под конец он уже неустанно созерцал его, и, новый Пигмалион, по двадцать раз в день обращался к нему с нежными и страстными словами.

Спустя немного времени после прибытия ко двору прекрасной Элены там внезапно появился дон Гаспар де Перальте как человек, посланный самой любовью. Он возвращался из путешествия по всем королевствам Испании в Арагон с многочисленной и блестящей свитой. Король принял его с тем большей благосклонностью, что и отец его пользовался в свое время монаршим благоволением. Впрочем, это был сеньор приблизительно одного возраста с доном Энрике и столь же привлекательной внешности. Облобызав руку его величества, Перальте отправился засвидетельствовать свое почтение принцессе, и там впервые очам его предстала донья Элена. Он разделил судьбу всех, кто когда-либо видел ее, – то есть подпал ее чарам. С того же самого дня принял он решение не отступать от нее и объявил себя ее рыцарем. Граф де Рибагоре не преминул вскорости узнать об этом, ибо тот самый друг, что прислал ему портрет Элены, ежедневно сообщал ему в письмах обо всем, что происходило при дворе. Известие это огорчило его. Зная дона Гаспара как сеньора весьма привлекательного, он почувствовал, как ревность вонзается в него тысячами жал. «Как я несчастен, – думал он, – что не могу выйти из этой башни! Я бы еще утешился, если бы мне дана была возможность противопоставить мое служение ухаживанью столь опасного соперника. Может быть, мне и удалось бы завоевать предпочтение. Как жестоко заставляет меня король искупить мою вину, держа меня в заключении при таких обстоятельствах!»

Вот так-то донья Элена и смущала душевный покой дона Энрике. Сеньор этот был просто в отчаянье, что ему не дана возможность сделать ей страстное признание, с которым он обращался пока лишь к ее изображению. В довершение несчастья он узнал, что король вынес решение о его участи, что по ходатайству его друзей и настоятельным просьбам графа де Лары, который, оправившись после ранения, ежедневно говорил о нем с государем, монарх этот даровал ему жизнь, но что освобождения его добиться не смогли. Его величество приговорил графа еще к трем месяцам заключения, а затем – к ссылке на два года в его имение Тортуэра с запрещением удаляться оттуда на расстояние более одной мили. Этим суровым решением король желал показать своим подданным, что правосудие его не щадит даже тех, кого он больше всего любит, если они заслуживают кары.

Столь чрезмерная строгость крайне удручила дона Энрике. Но самым большим горем было для него то, что королевский приговор вынуждал его отказаться от доньи Элены и предоставить полную свободу дону Гаспару. Он не сомневался, что если дама еще и не проявила сострадания ко вздохам столь опасного соперника, она вскоре это неизбежно сделает. И эта мысль причинила ему смертные муки. И страдал он отнюдь не зря: Перальте понравился даме, и дела его пошли так хорошо, что менее чем через месяц он стал счастливейшим супругом прекрасной Элены де Вильясан. Свадьба была ознаменована великолепными празднествами, после чего, с соизволения короля и принцессы арагонской, дон Гаспар увез юную свою супругу в свой замок Бельчите, расположенный всего в семи милях от Сарагосы.

Но вернемся к несчастному Рибагоре. Если он сумел не поддаться горести, постигшей его, когда он потерял свою Элену, то обязан был этим только своим друзьям. Ибо теперь ему уже не было запрещено видеться с ними, и в тюрьму всегда приходил кто-нибудь из них, чтобы утешать заключенного. Они убеждали его проявить терпение, доказывая, что именно сейчас, может быть, окончатся его страдания и он снова войдет в милость к королю. Ни о чем ином они с ним не заговаривали; о любви его к жене дона Гаспара им не было известно, ибо заключенный и не подумал поведать им о своей химерической страсти. Он не только не признавался в ней, но даже напускал на себя холодность и безразличие, когда разговор заходил о донье Элене и ему приходилось выслушивать прославление ее красоты. Но, не выдавая себя перед друзьями, он зато давал волю своему любовному пылу наедине со своим слугой Мельхиором, единственным человеком, перед которым он открывал душу. Он не спускал глаз с портрета Элены, вздыхал и размечтался до того, что лил слезы.

– Сударь, – говорил ему иногда Мельхиор, – возможно ли, чтобы, несмотря на ваш здравый рассудок, над вами забрало такую власть изображение на портрете? Ради всего святого, призовите к порядку заблудший разум, дабы исчезла у вас даже память о том, что не может вам принадлежать. Не глядите на этот портрет, только разжигающий несчастную любовь.

– Друг мой, – отвечал ему господин, – я хорошо понимаю, что чувства мои не только смехотворны, но даже тронуты безумием. Но подумай о том, что я же не выдумал их. Мною владеет некая высшая власть, не дающая мне прислушаться к голосу рассудка.

Между тем время текло, и настал день, когда заключенный должен был быть выпущен на волю. Многие надеялись, что король, удовлетворившись тремя месяцами заключения, снимет дополнительную кару и снова призовет его ко двору, однако они ошиблись. Его величество, упорствуя в желании, чтобы граф испытал всю суровость кары, запретил ему появляться в Сарагосе и повелел незамедлительно отправляться к месту изгнания. Пришлось повиноваться, и вскоре граф вместе со своим верным Мельхиором уже находился в замке Тортуэра.

Место это не слишком привлекательное. Оно окружено горами и являет взору одну лишь ужасающую пустыню. Государь потому и отправил графа сюда, чтобы лишить его удовольствия, которое тот мог испытать в местности более приятной. Тем не менее юный сеньор, беспрекословно покоряясь воле своего государя, безропотно переносил всю суровость обращения, которой его подвергали. Как ни тягостно было ему одиночество, постепенно он к нему привык.

Почти ежедневно охотился он вместе с идальго из Молины, Омбрадо и других соседних селений. По возвращении с охоты он угощал их и веселился в их обществе, как будто оно было ему приятно. Но за учтивостью порою скрывалась скука, которую он испытывал в подобной компании. Мельхиора же, слугу, привязанного к своему господину, радовало, что – как ему представлялось – мысли дона Энрике постепенно отрываются от доньи Элены. Сеньор этот действительно говорил о ней теперь лишь изредка, и если он еще порою поглядывал на ее портрет, то не обращался к нему с нежными речами, что обычно делал раньше. Ревностный слуга имел тем самым основание считать, что граф прямо-таки на глазах остывает к супруге Перальте. Однако вскоре он понял свое заблуждение, и вот как это случилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю