Текст книги "Партизанская богородица"
Автор книги: Франц Таурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– Хозяева дома. Заходи!
Еще раз прижал к груди тяжело дышавшую Палашку и пошел через поляну, навстречу товарищам.
На ходу кинул:
– Разжигай костер.
Корнюха негромко подал голос из шалаша:
– Возьми спички.
«Все видел», – подумала Палашка и сама подивилась: нисколько ей не совестно Корнюхи. И даже если бы не один он, а все видели ее, и тогда не застыдилась бы – так переполняла ее радость.
Костер занялся мигом. Палашка приноровилась проворно разжигать его. У нее всегда были припасены в шалаше травяная ветошь и сухая береста.
Партизаны вернулись не с пустыми руками. Каждый нес по жестянке патронов. А Лешка Мукосеев тянул за собой «Максима».
Можно было и не спрашивать, как удалась вылазка: все целы, и зачем ходили, то добыли.
Мужики пошли в овражек к родничку, умыться и напиться. Палашка собрала ужинать. Порезала ковригу черствого хлеба, поставила на широкий, низко спиленный лиственничный пень медный котел с похлебкой, разложила вокруг него семь ложек.
Грибная похлебка пришлась всем по вкусу.
А когда Палашка поставила на пень огромную, без малого в колесо величиной сковороду картошки, жаренной с грибами, Санька Перевалов воскликнул:
– Угодит же кому-нибудь счастье, такая жена!
Спать никому не хотелось. Весь день отлеживались в бане у Корнюхиного родича, дожидаясь, пока стемнеет. Пока ночь уравняет силы – потому как один бодрствующий потянет не меньше, чем четверо сонных. А милиционеров, охранявших в Шамановой склад с патронами, было в аккурат вчетверо больше. Не считая «Максима», который тоже мог за себя постоять.
Привалились на траве, возле шалаша, задымили ядреным самосадом.
Санька Перевалов достал из чехла гармонь-трехрядку, рванул было во все меха разудалую подгорную.
Палашка прибрала нехитрую посуду, резко отозвалась:
Не целуй меня взасос,
Я не богородица.
От меня Исус Христос
Все равно не родится...
Сергей строго окликнул, оборвал веселье:
– Не время и не место!
– Дожидайся, когда будет время! – проворчал Санька с откровенной досадой.
Однако ж прекословить не стал. Стиснул меха, и гармонь, испустив последний стон, смолкла. Умолкла и Палашка.
Санька подошел к Сергею, который при неровном свете костра чистил наган, снятый с убитого милицейского начальника.
– Кого опасаешься, Сергей Прокопьич?
– При такой артели каждого опасайся, – хмуро ответил Сергей.
– Чем плоха артель?
– Не плоха. Мала.
– Мал золотник, да дорог, – возразил Перевалов. Помолчав, добавил: – Случается, и больших бьем.
– Все так... – согласился Сергей, – а только это не дело, а баловство. Наши наскоки им вроде щекотки... А надо ударить всерьез. Чтобы вбить в землю по самую макушку!
– Для этого хитрости мало. Сила нужна.
– Вот про то и говорю. С нашей силой за горло их не возьмешь...
– Что-то не пойму я тебя, Прокопьич, – сказал Санька не своим, нарочито добреньким голоском. – Не то ты устал?.. Не то в лесу соскучил?..
– Верно, соскучил, – как бы не услышав Санькиной насмешки, подтвердил Сергей. – Соскучил по настоящему делу. Пора кончать эту канитель!
– И как ты ее надумал кончать?
Сергей ответил не сразу. Словно не замечая настороженности Перевалова, он не спеша, навернутой на прутик тряпкой протер одно за другим все шесть гнезд барабана, вставил в гнезда патроны, сунул наган в кобуру и только после этого спросил:
– Где, по-твоему, сейчас штаб Бугрова?
– Возля Братска где-нибудь... – ответил Санька.
– Надо быть, по ту сторону Ангары? – предположил Сергей.
– Был там. А сейчас... кто его знает...
– Кузьма Воронов нас перевезет, – вполголоса, как бы размышляя вслух, сказал Сергей и, не дожидаясь подтверждения, закончил, говоря твердо, как о решенном: – Завтра спозаранку в путь. На Вороновку. К переправе.
Санька пытался отговорить.
– Ей богу, зря, Сергей Прокопьич! Здесь мы сами себе хозяева.
– То-то, что сами себе, – с сердцем возразил Сергей. – Толку от нашего хозяевания! Сейчас время подошло всю силу в один кулак собрать. К зиме кончать надо с беляками.
4
Палашка спала в том же шалаше. Только мужики в ряд на общей постели из пихтового лапника, а ей Корнюха соорудил низенький топчан: вбил в землю четыре березовые рогулины, на них поперечины, а повдоль жердей настлал той же пихты. Одеяло старенькое Палашка из дому прихватила.
Озорства никакого Палашка не опасалась, люди были все свои, с детских лет знакомые. Трудно было привыкнуть спать не раздеваясь. Но и к этому привыкла. И засыпала крепче, чем дома: воздух свежий, таежный, смоляной, спится, как после макового отвару.
А сегодня Палашке не спалось...
Каково-то будет там, в бугровском отряде?.. Здесь все свои, а там... Сколько, поди, таких ухорезов, как тот в папахе с красной лентой, что перехватил ее тогда в узеньком проулке?.. А случись что – и пропала. Пойдешь по рукам!.. Лютеют мужики в такой таежной бездомной жизни...
Уж как рада была она, когда Саня насупротив братана поднялся. Хотела и она слово вставить, да не посмела в мужской разговор встревать. Только никто Саню не поддержал. Все согласились с братаном. Семен Денисыч – уж ему-то куда, старому! —первый голос подал: «Дельно говоришь, Серега. Прутик каждый переломит, а ты попробуй метлу переломи!» Лешка Мукосеев только что не в пляс пустился: «Даешь Бугрова!» Даже Корнюха и тот не подумал, каково ей – Палашке – там будет... одной девке среди чужих мужиков...
Палашке не спалось.
А мужиков всех сон сморил. Только Корнюха временами шевелился и постанывал – видать, тревожила рана. Наконец, и он затих.
Ночь была на редкость теплая. Дерюжку, укрепленную над шалашным лазом, не спускали. Неподалеку соткнули концами три головни, которые курились, отпугивая комаров.
Палашка лежала навзничь, голова у самого лаза. Яркая-яркая звезда – Палашка не знала ее названия – горела над верхушкой сосны, как свеча на рождественской елке. Гнутый прут дыма, раскачиваемый чуть приметным ветерком, временами заслонял звезду. Палашка перекатывала голову по жесткой, набитой сеном подушке, вызволяя звезду из-за сизой пелены дымка...
Кто-то из спящих поднялся и осторожно, стараясь не задевать шуршащие ветви, выбрался из лаза. Шагнул в темноту, остановился за шалашом, против Палашкиной постели. Стоял молча, неподвижно, видимо, прислушивался.
Палашка знала, что это он – Санька. Знала, что он ее позовет. Знала, что она выйдет к нему... Кровь ударила в голову. Она слышала гулкий стук своего сердца и ужасалась, что стук этот поднимет всех спящих...
Он позвал: «Палаша!..» Тихо, чуть слышно. А может, это только почудилось?.. Нет! Если и почудилось, значит, услышала, как он подумал.
И, думая только о том, как бы неслышно выбраться из шалаша, она подтянулась в комочек, бережно спустила на устланный мягкой хвоей пол босые ноги и, изогнувшись, бесшумно выскользнула в синюю ночь.
– Палаша!
И уже никого не было на свете, кроме их двоих...
Они шли куда-то в синюю темень. Роса холодила босые ноги, хрусткие сучки кололи подошвы. Она не слышала и не чувствовала ничего, кроме его большого и сильного тела, обжигавшего ее... Она не слышала его горячих бессвязных слов, как не слышала и своих, столь же бессвязных...
Он поднял ее на руки, стиснул так, что она застонала, и, не выпуская ее, опустился, почти рухнул на землю...
Руки его становились все нетерпеливее и грубее.
– Саня!.. Не надо... Саня! – выдохнула она, собрав последние силы.
– Палаша!..
– Нет... нет!.. Не сейчас... потом... потом... – а у самой трепетала каждая жилка.
Он грубо сдавил ее, и это придало ей сил.
– Пусти! Не хочу... не хочу быть только бабой!..
И она с силой уперлась ему в грудь.
– Уходи тогда! Не томи! – почти со злобой бросил он.
Тогда она сказала уже с сознанием своего превосходства:
– Ты еще слабее меня. Эх ты, мужик!
Он снова обнял ее плечи, но уже бережно и нежно.
– Палаша!..
– Санька!.. Дурной!.. – ласково и грустно сказала она, обнимая и целуя его голову. – Ну пойми ты... нельзя нам сейчас... Не хочу я от вас отстать... А куда мне с брюхом?.. Ты потерпи... Уж как я тебя любить буду!..
Теплая, почти летняя ночь
1
Вчера у Вепрева был трудный разговор с командиром отряда поручиком Малаевым.
– Красный душок не выветрился! – сказал Малаев, когда Вепрев настоятельно просил его поручить исполнение приговора другому. – А клялись служить герой и правдой!
При этом набрякшие кровью веки почти сомкнулись, оставя только узенькие щели на месте глаз, от углов большого рта поползли морщины, и лицо его, и так не отмеченное привлекательностью, стало похожим на морду готовящейся укусить собаки.
«Может хлопнуть, сволочь»... – подумал Вепрев, глядя сверху вниз на коротенького поручика, и сказал как только мог спокойно:
– Я боевой офицер, мне это еще непривычно.
– А я тыловая крыса! – вскипел Малаев.
И снова Вепрев почувствовал, что смерть прохаживается где-то совсем рядом.
На этот раз обошлось.
Но было ясно, что Малаев насторожился, и теперь малейшая оплошность вела к провалу. Не просто рискованной была вызвавшая подозрение Малаева щепетильность, она могла обернуться гибелью для задуманного дела.
Весь остаток дня на марше и ночью, ворочаясь на сеновале, под дружный храп бойцов своего взвода, Вепрев не раз возвращался в мыслях к разговору с Малаевым.
И каждый раз говорил себе, что иначе поступить он не мог.
Партизан, а может быть, и не партизан (суд у Малаева короток, а следствие того короче), не старый еще крестьянин с простодушным скуластым лицом, молча принял весть о смерти. Только посмотрел на Малаева откровенно, не тая во взгляде ни ненависти, ни презрения. Также посмотрел и на Вепрева... Выполнить распоряжение Малаева – значило подтвердить, что вправе был этот крестьянин одним аршином мерить обоих...
«Все равно расстреляют. Этим ему не помогу».
Это была правда. Но – лживая правда.
И Вепрев почувствовал до нутра души, что принять эту правду – значит предать правду настоящую, правду большую, ту, за которую только и стоит отдавать жизнь, как отдает ее этот молчаливый крестьянин. И понял, что если завтра придется снова выбирать между двумя этими правдами, то он опять выберет настоящую.
Завтра... да, завтра может представиться такой случай... но он станет и последним. Для Малаева двух будет вполне достаточно...
Пора кончать комедию!.. Хотелось добраться поближе к партизанам. Но можно перехитрить самого себя. Как хохлы говорят: «стругав, стругав – тай перестругав»...
2
По трудным дорогам дошел Демид Евстигнеевич Вепрев в приангарские края.
Родился он и вырос в Поволжье, в Симбирской губернии, недалеко от города Мелекеса.
Потом много было хожено по бескрайной русской земле, а такого приволья, как в родных местах, не встречал. Конечно, так каждый понимает, в ком душа живая, – а только места те родные и впрямь были хороши...
Все, что человеку потребно: и степь, и лес, и земли сколь надо, и воды вдосталь – и рек, и озер. Река за околицей родного села не велика (такие ли реки встречались потом Вепреву), а памятна на всю жизнь. Подперла ее мельничная запруда, и залила она всю пойму, вровень с берегами. Над водой нависли старые ветлы. Вода чистая, гладкая. Глядишь в нее: облака плывут, как по небу... В разливах камышовые заросли, промеж камышей окна темной воды и на ней – крупные круглые листья кувшинок...
Жить бы да радоваться в таком приволье – кабы свое, а не чужое, барское...
Это уж потом стал понимать, с годами. Но не успел еще в мыслях разобраться, совсем молодым парнем угодил на германский фронт. Там в окопах многое додумал, да и умные люди помогли в непростых думах разобраться.
Воевал честно, за чужой спиной не прятался. Сколько полагалось солдату крестов и медалей – все собрал. И к осени предгрозового девятьсот шестнадцатого был произведен в офицеры.
А через год, в августе семнадцатого, – вступил в партию большевиков. В боях под Псковом был тяжело ранен осколками немецкого снаряда. До того война словно щадила его – отделывался, можно сказать, царапинами, – а тут враз выдали сполна за все четыре года...
Долго мотался по лазаретам и только под осень добрался в родное село на поправку. Думал отлежаться, нарастить мясо на заживающих костях. Не вышло. Время приспело такое, что некогда старые раны залечивать, впору новые получать.
Последыш Учредительного, Самарский комуч нашел опору своей «демократии» в заново отточенных чехословацких штыках. Еще один злобный враг вцепился, остервенясь, в тело молодой советской республики. Гражданская война захлестнула степи Поволжья.
Пришлось Вепреву с зудящимися ранами и снова в бой.
В бою под Самарой с простреленным плечом попал в плен.
Ранеными красноармейцами набили теплушки, и двадцать вагонов человечьих мук и отчаяния покатились по железным рельсам на восток в тыл белой армии.
Мрачный поезд получил название «эшелона смерти». На каждой стоянке конвойные выбрасывали трупы доехавших до своей конечной станции.
Вепрев не понимал, что мешало временным победителям разом расправиться с пленными. Лицемерная игра в благородство, или опасение шокировать своих иностранных хозяев, или страх перед гневом народа и подсознательное предчувствие неизбежности расплаты за каждое совершенное злодеяние.
Потом Вепрев понял, что они – эти временные победители – ничего не теряли, отсрочив казнь. Много ли надо, чтобы оборвать жизнь раненого человека. Голод, холод и сыпняк – усердные палачи. К тому же, везли пленных на Дальний Восток, в вотчину атамана Калмыкова. И кто доедет – будет завидовать умершим в дороге.
В вагоне Вепрева самым тяжелым был молоденький боец Анисим Травкин. Все звали его Аниськой. Было ему не больше восемнадцати, а на вид и того не дать. Чистое хрупкое лицо и глаза такие беззлобные, как будто не встречал он ни смертей, ни мук людских, ни горя...
Вепрев как увидел его – сердце зашлось. Совсем ребенок – и тоже прямая дорога в могилу... Сам он был старше Аниськи всего лет на семь. Но по нынешним временам срок большой. И Аниська вступил ему в сердце как бы сыном.
Отбивал он Аниську у смерти, как мог. Рану ему сам перевязывал. Нательную рубаху на бинты извел. Сукровицу и гной ртом отсасывал.
Шесть покойников из вагона за ноги выволокли. Аниська – плоше всех был – остался жив.
– Пошто ты меня выходил, Демид Евстигнеич? – сказал как-то Аниська. – Все равно всем нам один конец.
– Поживем еще, Анисим. На тот свет нам еще пропусков не заготовили.
Сказал бодро, хоть сам мало верил тому, что говорил.
Без малого два месяца полз эшелон на Дальний Восток. За это время кому положено умереть было – умерли, кому нет – оклемались, на ноги встали. И второй раз заглядывать смерти в глаза – грех было. Насчет атамана Калмыкова никто не обманывался. Слава о нем далеко по свету прошла.
В своем вагоне уговаривать никого не пришлось. Все были согласны с Вепревым, что в атаманский застенок лезть не след. Часто в пути – когда пошли таежные места – посреди перегона пленных выгоняли из вагонов валить лес, запасать дрова. Так что была возможность перекинуться словом с соседями. Порешили на одном: когда высадят из эшелона и поведут в тюрьму – разоружить, если придется, перебить конвойных и уйти в сопки. Все сошлись на этом. Даже кто и не верил в успех. Если уж смерть, так в бою!..
А вышло по-другому.
Не то и со своими бунтовщиками не успевал атаман разделываться, не то обстановка была неподходящая для массовой расправы – только атаман Калмыков не принял пленных и приказал завернуть эшелон всем составом обратно.
Перегнали паровоз от головы эшелона в хвост (который теперь стал головой), и снова застучали колеса по рельсам. И зимой уже, в самые рождественские морозы, выгрузился эшелон на небольшой станции, неподалеку от Иркутска.
Бежать даже и не пытались. Одно дело, мороз лютый, а одежонка самая летняя. А главное, тюрьма (старые казармы, обнесенные в три ряда колючкой) возле станции, и выводили пленных не сразу, общей колонной, а повагонно.
– Вот видишь, Анисим, и к нам фортуна лицом повернулась, – сказал Вепрев, когда после вечерней переклички дверь захлопнулась за вышедшими конвоирами.
– Что за фортуна? – не понял Аниська.
– Была такая в древности, богиня счастья. Лицом повернется – удача, задом – совсем наоборот.
– Где удача-то?
Вепрев пояснил обстоятельно:
– Иркутск город большой. В большом городе рабочего народу много. А рабочий всегда за советскую власть. К тому же, Иркутск – столица Сибири. Здесь до колчаковского переворота Центральный Сибирский комитет находился. И сейчас, конечно, есть большевики-подпольщики.
– Найдешь их отсюдова, – возразил Аниська.
– Они нас найдут.
И нашли. Даже быстрее, чем располагал Вепрев.
У подпольного Иркутского ревкома везде были свои люди. К концу января связь между заключенными в тюрьме и ревкомом была установлена. К заключенным стали проникать сведения с воли, в подпольном ревкоме знали, чем дышит тюрьма. Ревком предостерегал от всяких самостийных попыток освобождения и поставил первой задачей: усыпить бдительность тюремного начальства и для этого прикинуться смирившимися и раскаявшимися.
Не легко было склонить к этому всех. Среди трехсот человек, выживших в эшелоне смерти, были и горячие головы. Вепрев и другие коммунисты подавали пример в трудной науке притворной покорности.
– Не гляди ты волком на конвоира, – внушал Вепрев огромному, лохматому, вечно хмурому Трофиму Бороздину. – Не выдавай себя.
– Целоваться мне с ним, скажешь!
– Целовать тебя он и сам не захочет, а опаску вызывать ни к чему. Береги злость. Придет время, пригодится.
– Пока придет, растеряешь.
– Тебе и говорят, копи!
В один из весенних дней тюрьму посетил управляющий губернией Яковлев. К его приезду готовились. Тюремное начальство наводило чистоту и порядок. Вепрев и остальные, связанные с ревкомом, подготовили своих товарищей.
Управляющий губернией остался доволен как чистотой и порядком в казармах, так и почтительным вниманием к его особе со стороны заключенных. Он приказал выстроить всех на тюремном дворе и произнес речь. Речь была длинной и высокопарной. Управляющий губернией много распространялся о служении родине, о высоких идеалах русской революции, предавших родину большевистских комиссарах и закончил многозначительным напоминанием о том, что Родина-мать строга, но и милостива и, карая отступников, всегда готова простить осознавших свои заблуждения.
– Что-то больно ласковый губернский начальник, – удивился Аниська, возвратись в казарму.
Трофим Бороздин посмотрел на него сердито:
– Нужны ему, потому и ласков!
– Верно, Трофим. В корень смотришь, – подтвердил Вепрев.
Ему уже известно было, что губернское начальство, обеспокоенное размахом партизанского движения в низовьях Ангары, намеревается использовать пленных красноармейцев в отрядах, посылаемых на подавление партизанских очагов. Ревком предлагал вступать в эти отряды.
Через несколько дней приехал начальник губернской милиции, щеголеватый офицер в подполковничьих погонах.
Также приказал выстроить всех на плацу.
Его речь была значительно короче и сводилась к предложению искупить вину свою перед родиной.
Закончив речь, подполковник скомандовал:
– Офицеры русской армии, три шага вперед!
Вепрев вышел из строя.
– Фамилия?
– Вепрев.
– В каком чине?
– Подпоручик.
– Подпоручик Вепрев! Вы слышали мое предложение?
– Готов искупить вину перед родиной!
– Поручаю вам, подпоручик, сформировать два взвода по пятьдесят солдат. И помните, – подполковник сделал внушительную паузу, – вы отвечаете головой за каждого!
– Будет сделано, господин подполковник!
Подпоручик Вепрев не медля приступил к выполнению задания. В первый взвод зачислил всех, кто ехал с ним в вагоне, а сейчас был с ним в одной казарме.
– А я, братцы, ни хрена не понимаю, – говорил ошалевший от радости Аниська. – Замест того, чтоб расстрелять, мне винтовку отдают?
– Некому ее больше дать. Ты последний защитник остался у господина губернатора, – пояснил с усмешкой Вепрев.
– Этот защитит!.. – и тут уж захохотала вся казарма.
– Красная армия наступает, – продолжал серьезно Вепрев. – Верховный вот-вот пятки смажет из Омска. Все, какие были у белых войска, брошены на фронт. А здесь партизаны поддают жару. Вот и хватаются господа губернаторы за соломинку.
3
Поручик Малаев закатил сцену начальнику губернской милиции.
– Вы с ума сошли! Я буду жаловаться командующему округом! Подсовываете дерьмо вместо моих боевых орлов. Ликвидировали боевую единицу, а поручик Малаев отдувайся!
Поручик имел основания быть недовольным.
Его отряд, наводивший всю зиму ужас на крестьян приангарских деревень, весной попал в засаду. Партизаны Шиткинского фронта в жестоком бою истребили почти половину отряда. Когда же снаряжали карательную экспедицию капитана Рубцова, у поручика Малаева забрали еще два взвода из оставшихся четырех. Обещали пополнить пепеляевцами, находившимися на излечении в Иркутском лазарете. И вот вместо надежных, проверенных в бою солдат дали пленных красноармейцев.
– На кой мне черт эта красная сволочь! – кричал взбешенный поручик. – Я буду жаловаться командующему!
– Во-первых, дорогой поручик, – спокойно и чуть пренебрежительно отвечал начальник губернской милиции, – командующий сообщил, что не даст ни одного солдата, и приказал нам использовать все резервы. Во-вторых, перебежчики и ренегаты – это самый надежный контингент. Они сожгли свои мосты.
Поручик остался при своем мнении, но спорить было бесполезно. Предстоял далекий рейд. Капитан Рубцов застрял в Илимской тайге, а в тылу у него, на нижней Ангаре, забурлила Кежемская волость. Утихомирить ее поручалось поручику Малаеву.
«Проверю на деле», – сказал себе Малаев.
Первая проверка подтвердила подозрения. Вепрев – единственный офицер среди бывших красноармейцев – отказался выполнить приказ.
За такое – пристрелить на месте! И оттого, что не посмел, поручик корчился от злости, бранью выплевывая подступавшую ярость.
– Пристрелить собаку на месте! Струсил, струсил!.. Не таких снаряжал на тот свет!.. А тут... Боевой офицер!.. Насквозь тебя вижу, красный выкормыш... Завтра сам будешь расстреливать!.. Второй раз не спущу!
Уже под утро Вепрев разбудил Трофима Бороздина.
Трофим, как всякий старый солдат, проснулся мгновенно.
Протер глаза, склонился к уху Вепрева.
– Сейчас?
– Нельзя. Третий взвод на отшибе... – еще одну минуту подумал и твердо, как окончательно решенное: – Скажи всем, чтобы к вечеру были готовы.
– Какой сигнал?
– Мой выстрел.
– Всех кончать будем?
Перед глазами Вепрева молодой солдат, запевала первой роты... Василием, кажется, зовут его... плясун, заводила, веселый беспечный парень... И его тоже?..
Ответил хмуро:
– Дело покажет.
4
Узенькие глазки Малаева были зорки и приметливы.
Цепким взглядом охватил он широкую пустынную улицу с двумя рядами навечно срубленных домов. Аршинные лиственничные бревна, почерневшие от времени, грозились пережить эпоху. Разве только огонь мог помешать им в этом.
Между домами не было просветов. Они смыкались надежно сработанными из лиственничных же плах оградами, высотою вровень с верхними венцами домов, – и оттого улица казалась похожей на длинный коридор, и особенно выразительно было ее безлюдье.
Поручик Малаев не предупреждал местную власть о прибытии отряда и потому не ждал встречи с хлебом-солью. Его поразило отсутствие любопытствующих. Не каждый же день в селе появляются воинские части. По-видимому, весть о вчерашнем расстреле уже донеслась сюда.
Одинокая женская фигура на пустынной улице издали бросилась в глаза.
Женщина в городском платье быстро шла навстречу. Когда она шагах в десяти от Малаева свернула с дороги и быстро вбежала на высокое крыльцо длинного, крытого железом дома, стала понятной причина ее торопливости. Она спешила навстречу, чтобы не встретиться лицом к лицу.
Но Малаев успел разглядеть ее.
Среднего роста, худенькая, с тонкой талией. Лицо быстро промелькнуло. Оно не показалось красивым, но глаза запомнились. Большие, чуточку встревоженные и чистые... Чистота их царапнула...
Поручика Малаева не любили женщины. Конечно, в Иркутске, столице колчаковского тыла, городе, нашпигованном военными всех национальностей, – блестящими и галантными французами, солидными и чопорными англичанами, веселыми и шумными чехами, настороженными и вкрадчивыми японцами, – не было недостатка в женщинах, слетающихся невесть откуда в такие города.
Выбор был. И выбор богатый. В любую цену.
Малаев алчно хватал их. Деньги были. Он не кичился, как некоторые, своей «идейной» ненавистью к красным, полагал щепетильность излишней роскошью в столь неверное время и в карательных экспедициях неизменно совмещал «приятное с полезным» (в первый раз он употребил эту формулировку после того, как выломал золотые зубы у расстрелянного им старика еврея, нижнеудинского провизора).
Женщины добросовестно отрабатывали малаевские деньги. Но ни одна из них, даже в самые интимные мгновения, не заглянула ему со страстью в глаза.
А Малаеву хотелось обольщать и покорять. Хотелось, чтобы его любили и ревновали. А если уж нет, то хотя бы боялись...
Учительница – он так решил, потому что встреченная на улице девушка зашла в школу – не была красива. Общение с платными подругами выработало у Малаева свою оценку женской красоты. Но она была свежа и (Малаев перехватил ее испуганный взгляд) беспомощна.
Непредвиденная встреча изменила планы Малаева. Суд, расправу и повторное, решающее испытание Вепрева он отложил на завтра. А сегодняшний вечер пожертвовал для иных дел. Впрочем, проверку можно сделать и сегодня. Несколько иным манером.
Малаев оглянулся.
Ординарец Баджиев, пожилой бурят очень низкого роста, казавшийся квадратным – мощный торс и короткие ноги, – в отряде пересмеивались, что Малаев долго подыскивал такого, чтобы хоть на денщика можно было смотреть сверху вниз, – шел в нескольких шагах позади, сбоку колонны, ведя лошадей в поводу.
– Баджиев! – окликнул поручик. – Взводного Вепрева ко мне!
Вепрев откозырял подчеркнуто четко:
– Прибыл по вашему приказанию!
– Послушайте, подпоручик! – Малаев цепко уставился на Вепрева маленькими глазками. – Могу я рассчитывать на товарищескую услугу?
«Ход конем...» – подумал Вепрев и ответил, как мог, простодушнее:
– К вашим услугам!
– Вы заметили девочку, которая шмыгнула в этот дом?
– Лица не разглядел.
Малаев весело ощерился.
– Ну, это не единственная примета. Так вот, подпоручик. Приведите ее мне... после ужина. Только, чур, уговор дороже денег, пробу не снимать!
5
Катя Смородинова отдышалась только после того, как накрепко заперла дверь на кованый засов. Говорила ведь тетка Домна, чтобы не ходить, не попадаться на глаза карателям. Побоялась остаться, как потом идти, когда солдаты по всей деревне разбредутся? Думала, успею. И вот наткнулась прямо на офицера. Как он посмотрел на нее, словно догола раздел! Сразу и в озноб, и в жар кинуло...
Убежала в пустой класс и оттуда прислушивалась, не решаясь даже подойти к двери. Тихо... Может быть, и напрасно всполошилась, сама на себя страх нагнала...
Ой, не напрасно!.. Катя вспомнила, как в прошлом году пришли к ним в дом арестовывать отца, мастера паровозного депо на станции Зима. Все вверх дном перевернули. Кате мать велела схорониться в подполье. И оттуда Катя слышала, как кричали на мать:
– Куда запрятала дочь, старая сука?
А этот, что сегодня с отрядом пришел, совсем, говорят, бешеный. Тетка Домна рассказывала: вчера в Сосновке вовсе безвинного человека расстрелял и похоронить не дал. Люди стали – хуже зверей... Попадись им...
На этот раз, кажется, пронесло... Катя осторожно подошла к окну. Высокая ограда заслоняла улицу. Катя встала на парту. Колонна солдат была уже далеко. Пронесло...
Катя прошла в свою маленькую комнатку с одним окном, выходившим на школьный двор, задернула плотнее занавеску и легла на широкую лавку, заменявшую ей кровать.
Сон не шел. Да и не время было еще спать. Лежала, тревожно прислушиваясь к каждому стуку и шороху и ругая сама себя за мнительность и трусость.
За окном начало смеркаться. У Кати отлегло от сердца. Трусиха! Нужна она кому!..
И в это время в большую дверь, с улицы, громко постучали. Катя замерла в страхе. Стук повторился. Катя приоткрыла дверь в коридор, но не отзывалась.
Кто-то, стоящий на крыльце, сказал:
– Откройте, пожалуйста, Екатерина Васильевна!
Сказано было вежливо и спокойно. И, хотя голос был незнаком Кате, она открыла дверь.
И отшатнулась. На крыльце стоял высокий военный, судя по погонам – офицер. Но не тот офицер, которого она испугалась днем и о котором думала со страхом все время. Этот был, по крайней мере, на голову выше и, может быть, по контрасту с обезьяньим лицом того маленького, показался очень красивым. Наверно, потому, что очень хороши были большие серые глаза. По ним и энергичное с четкими чертами лицо выглядело не строгим, а добрым. А может быть, оно казалось добрым потому, что, поняв волнение девушки, он улыбнулся ей.
– У меня к вам серьезный разговор, Екатерина Васильевна, – сказал офицер.
Катя подняла на него испуганные глаза. Он снова улыбнулся, и тогда она спохватилась.
– Проходите, пожалуйста!
В коридоре она на миг задержалась, как бы в нерешительности, потом шагнула к своей двери, распахнула ее:
– Сюда, пожалуйста!
В комнате был всего один стул. Сама Катя села на постель.
– Как вас звать, я знаю, а меня – Демид Евстигнеич, – представился Вепрев. – А дело у меня вот какое...
И он продолжал самым обычным, так называемым деловым тоном, но по мере того, как он говорил, Катины глаза все расширялись, и лицо до самых корней светло-русых волос залилось краской.
– Как вы можете... – она задыхалась от возмущения, – как вам не стыдно предлагать мне!..
Вепрев строго прервал ее:
– Выслушайте до конца!
Катя повиновалась и больше не перебивала его ни разу. Но все, что она могла бы сказать, выражало ее взволнованное лицо...
– Нет, нет! Я не могу!.. Не заставляйте меня. Мне страшно... – Она с ужасом глядела на Вепрева.
6
Как было условлено, Вепрев с Катей, взявшись под руку, подошли к дому, где расположился на ночлег начальник отряда.
Малаев сидел у ворот на лавочке с бледным светлячком папиросы в руке. Поодаль, на тесовой завалинке, примостились два его телохранителя. Им раз навсегда приказано: без особого распоряжения не отлучаться. Они лускали кедровые орешки, сплевывая шелуху друг на друга. Один из них метнулся навстречу, узнав Вепрева, посторонился, пропуская, оглядел с ног до головы Катю и сказал что-то своему напарнику, после чего оба гаденько засмеялись.
– Подпоручик, на минуточку! – окликнул Малаев.
Это тоже было условлено.
Вепрев предостерегающе сжал руку дрожавшей от волнения Кате, извинился, что оставляет ее, и подошел к своему начальнику.
– Доложите обстановочку, – сказал Малаев.