Текст книги "Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Синт поинтересовался:
– Почему вас называют Иванычем? Ведь вы же Иван-Чай.
– Иван-Чай, а сокращенно Иваныч, – объяснила Мачеха.
– Как только меня не называют, – сказал Иван-Чай. – Одни говорят: Кипрей. Другие – Дикий Лен: я иногда произвожу волокно, Льну помогаю. А то еще Мельничником меня зовут: я даю муку, когда Пшеница да Рожь не справляются. Или говорят: Пуховик – из-за пуха, который у меня берут на подушки. А когда надо кого-нибудь полечить, меня называют Боровым Зельем.
– Вот бы мне так, – вздохнул Мазурий. – Я ведь знаю, что я всюду нужен, только никуда меня не зовут. Стоит только не существовать – и никто о тебе даже не вспомнит.
– Иваныч у нас на все руки, огонь и воду прошел, – сказала Мать. – Расскажи гостям, как ты поднялся после пожара.
– Нашего Иваныча как ни жги, он и из золы поднимется, – сказала Мачеха с гордостью за знакомство.
– Трудно было, – сказал Иван-Чай. – Знаете, как жизнь из пепла поднимать? В пепел-то легко, а вот из пепла…
– Зато теперь все цветет, – сказал Морф. – Тепло и светло. Я даже заметил, что у вас теплей, чем в других местах. Отчего бы это?
– А что еще вынесешь из пожара? Разве что немного тепла. Тот, кто горел или перенес какое бедствие, всегда найдет в себе немного тепла.
– Чтоб мы могли посидеть, погреться, – сказала Мачеха. – Назяблись мы в своей жизни, натерпелись холода.
– Ты-то еще назяблась, – возразил Иван-Чай. – Ты всю жизнь повернута к солнцу, закрываешь его другим, а Мать к земле повернута, солнца не видит. Интересно получается, – пояснил он гостям, – материнская сторона листа у них никогда не видит солнца, а все равно теплая, материнская. А мачехина греется на солнышке, а все равно холодная.
– Не всегда и мне светит солнце, – вздохнула Мачеха. – Юность-то наша зимняя, цветем, почитай, на снегу. Берем на себя весь холод, чтоб детям было тепло, а где благодарность?
Раздался оглушительный шелест, под ногами закачалась земля, затем что-то хлопнуло, и Синт, Морф и Мазурий оказались в открытом море. В открытом Книжном море. Будто они и не сходили на берег с фрегата «Грамматика».
4
Книжное море… Соленый простор из романов и повестей, и ветер из песен, и белеющий парус, и черный пиратский флаг из книг для юношества, и сухопутные разговоры о море – из пьес, и синева, синева из бесчисленных стихотворных сборников… Недолговечные волны, взлетающие до небес и тут же уходящие в бездну забвения, и незыблемые утесы, способные простоять тысячу лет…
И здесь, как и в любом море, каждый найдет свое отражение и узнает себя, но не такого, как в зеркале, а рассыпающегося солнечным светом и уходящего в глубину… И увидит продолжение свое и в глубину, и в высоту, и в непостижимое завтра…
– У нас в сорок шестом номере Палладий живет, – рассказывал Мазурий. – Благородный металл, а посмотрели б вы, как он поглощает Водород. Прямо из кастрюли! «А что вы, – говорит, – хотите, чтоб я поглощал? Золото? Серебро? Я поглощаю всего-навсего Водород, так что можете не беспокоиться». Он, понимаете, считает, что Золото интересней Водорода, потому что Золото – редкий металл, а Водорода в природе сколько угодно. Но ведь если ценить за редкость, то самым драгоценным элементом должен быть я, потому что я в природе совсем не встречаюсь. Но я не драгоценный элемент, я вообще не элемент, а Водород – элемент номер один, и в буквальном, и в переносном смысле. Потому что на Солнце у нас – Водород, и на звездах у нас Водород, и в кастрюле у Палладия – Водород. Какое безобразие! Жар Солнца и звезд затолкать в собственную кастрюлю!
Мазурий до того расстроился, что даже стал как будто немножко существовать, хотя он по-прежнему не существовал в природе.
– Я ему говорю: учтите, Палладий, водородная смерть Вселенной – это также и ваша смерть. А он отвечает: и ваша тоже. Нашел себе утешение. Ну, скажите, скажите, что можно увидеть, когда смотришь на мир, не вынимая головы из кастрюли?
– Вы так хорошо говорите, как будто живете на свете много лет и во всем успели разобраться, – сказал Синт.
– Лет мне действительно много, меня открыли в 1925 году. Значит, если б я действительно существовал, сколько бы мне было? Я бы уже отметил свое пятидесятилетие… Но, как видите, в моем положении есть и преимущество: когда не живешь, то совсем не стареешь.
– Не думаю, чтобы многие согласились таким путем сохранять молодость, – сказал Морф.
На маленьком островке уютно расположились Гусь Лапчатый, Стреляный Воробей и Козел по имени Сидор.
– Купите Кота в мешке! – предложил Стреляный Воробей.
Тут же в спальном мешке лежал Кот и плакал.
– Почему он у вас плачет? – спросил Мазурий.
– У него на душе Кошки скребут, Драная и Угорелая, – объяснил Козел Сидор. – Они у него в разлуке всегда скребут.
– На душе, конечно, – уточнил Гусь Лапчатый. – Это называется любовь, – может, слыхали?
– Так отпустите его к ним, – попросил Синт.
– Пускай пока погуляет. – Козел Сидор тряхнул бородой. – Все-таки лучше, когда они скребут на расстоянии. Вот, к примеру, моя, Сидорова: уж как я ее луплю…
– Надо произносить мягче: не луплю, а люблю, – сказал Морф, взяв на себе функции фон Этика.
– Меня учить не надо, как мне жену лупить.
– Это называется любовь, – может, слыхали? – продолжал свою тему Гусь Лапчатый.
– Слыхали, слыхали! – отмахнулся Морф. – Мужской, женский род, а между ними средний род, семейная идиллия. Только меня на это дело не возьмешь, я в родах разбираюсь.
– Может, Козла забьем? – загорелся новой идеей Стреляный Воробей. – Выиграете – Кот ваш, берите вместе с мешком. Договорились?
– Нашли занятие! – поморщился Козел Сидор. – Мы ж еще не кончили делить шкуру Неубитого Медведя. Есть у нас один Медведь, – принялся он рассказывать, чтобы отвлечь компанию от нежелательного занятия, – бурый, мохнатый такой, а главное – неубитый…
– Убить медведя – дело нехитрое, – вставил Стреляный Воробей.
– Но делить шкуру Неубитого Медведя как-то романтичней, – высказал свою точку зрения Гусь Лапчатый. – Он где-то ходит, сидит в своем медвежьем углу, а мы в противоположном углу делим его шкуру.
– А то давайте тянуть Кота за хвост, – предложил Козел Сидор, опасаясь, как бы Стреляный Воробей не вернулся к своему первому предложению. – Перетянете – Кот ваш, вместе с мешком… Вы не смотрите, что он там что-то наплакал, это ему как с Гуся вода.
– С этого? – спросил Морф, указывая на Гуся.
– Ну да. Его-то Лапчатая осталась в воде, а он, как видите, здесь, сухехонек.
– Это как у кого, – сказал Стреляный Воробей. – У одного на душе Драная и Угорелая Кошки скребут, другой, прежде чем пойти погулять, сначала уложит свою Сидорову, да так, что она неделю не отлежится, а третьему – как с Гуся…
– Это называется любовь, – может, слыхали? – вспомнил Гусь Лапчатый.
– Про все это мы слыхали, – сказал Синт. – Мы-то сначала думали, что вы из какой-нибудь зоологии, а вы-то из фразеологии, у вас только фразы – и более ничего. Как там у вас Баран в аптеке? Все еще работает?
– Работает, – кивнул Козел. – Кстати, у него новые ворота.
– Да ну! Только мы про эти ворота слыхали давным-давно. И про то, что Комар носа не подточит, так до сих пор и летает с неподточенным. И про Мокрую Курицу, и про Дойную Корову, и про Собак Нерезаных – про весь этот скотный двор.
– Ну, если слыхали… – сказал Стреляный Воробей. – Тогда конечно… Тогда другой разговор… Тогда, может, забьем Козла? – вернулся он к первоначальному предложению.
Но тут опять налетел шквал страниц и поглотил эту веселую компанию. Вокруг был зеленый простор, с которого они были недавно смыты.
Высокий Лопух кивнул им верхним листом:
– Не узнаете? Лаппа-Минор, доктор философии.
– Неужели доктор философии? А на вид – обыкновенный лопух.
– Лопух – это ненаучно. Мое научное звание – Лаппа-Минор, а научная степень – доктор философии.
– Еще один Гусь Лапчатый, – сказал Морф.
– Какой Гусь? И не Лапчатый, а Лаппа. Просто Лаппа. Доктор философии. Сокращенно – Филя.
– Сокращенными бывают имена, но не профессии, – объяснил Морф.
– Для друзей – Филя, для коллег – Лаппа, а для посторонних – Лаппа-Минор, доктор философии. Я философствую, то есть размышляю о жизни и смерти. Когда я был во Франции… Да, я ведь вам еще не сказал, что был во Франции. Хотя вы, возможно, читали об этом в прессе. Так вот, впервые я побывал во Франции в результате войны 1812 года…
– Как это понимать – в результате войны с Францией? Вы воевали с Францией? – удивился Морф.
– Это надо понимать так. До войны 1812 года меня совершенно не было во Франции, а после войны я там появился. Сейчас уже не припомню, то ли я с русскими наступал, то ли с французами отступал – такие вещи со временем забываются. Но с тех пор я занимаюсь философией, размышляю, так сказать, о жизни и смерти. О существовании и, так сказать, отсутствии существования…
– Я тоже об этом размышлял, только с другой стороны, – сказал Мазурий.
– Это с какой же стороны?
– Со стороны отсутствия существования.
– Это любопытный взгляд, – заинтересовался Лопух. – Посмотреть на наше существование с точки зрения, так сказать, отсутствия существования, точно так же, как мы смотрим на отсутствие существования с точки зрения существования… Тот же подход к проблеме, только, так сказать, с другой стороны. И как вам это пришло в голову, коллега?
– Очень просто. Вот здесь, допустим, существование, здесь – отсутствие существования, а посредине я. Я говорю: всем оставаться на своих местах, сейчас я решу, куда смотреть и откуда… – Он растерянно оглянулся на Синта и Морфа. – Ничего этого, разумеется, не было, просто я с другой стороны смотреть не могу… Я ведь живу там, по ту сторону существования. В стране Где Ничего Нет.
– Как, совсем ничего? У нас здесь тоже бывает: то дождя нет, то солнца… Но что-то все-таки есть. А так, чтоб совсем не было…
– Здесь такого не бывает, – согласился Мазурий. – Но я ведь не отсюда, я из страны Где Совсем Ничего Нет, из страны Полного Отсутствия Существования.
– Значит, обскакали вы нас, – вздохнул доктор Лаппа-Минор. – Смотреть на Все из Ничего для мыслителя более выгодная позиция, чем устремлять взгляд из Всего – в Ничто.
– Ну, пошли местоимения, – поморщился Морф. – Самая неинтересная тема.
– Вы так думаете? – оживился Лопух. – В таком случае посмотрите на нее… – И он ткнул пальцем в пространство, где стояла Лунария Оживающая.
Она стояла и умирала.
Может быть, от любви.
– Посмотрите на нее, – продолжал Лопух, – она умирает и оживает двадцать пять лет подряд, и всякий раз – словно с луны свалилась. У нее и стручки в виде ущербной луны, отсюда ее ущербная философия. Ведь умирать – это, согласитесь, ущербная философия. В особенности учитывая тот факт, что сейчас не война 1812 года. А она умирает. Правда, потом оживает. Или сначала оживает, а потом умирает. Это вопрос дискуссионный. Вы спросите: зачем она оживает? Это тоже вопрос дискуссионный, но могу высказать свою точку зрения. Ей, видите ли, понадобился Подснежник. А он уже два месяца как отцвел.
Он замолчал, и все явственно услышали, как Лунария сказала:
– Подснежник, я опять опоздала к тебе. Двадцать пятый год я оживаю ради тебя и всякий раз опаздываю…
– Вы слыхали такое? – шепнул Лопух гостям. – Чтобы кто-то оживал ради кого-то… По-моему, это ненаучный взгляд.
– Не сходи с ума, Лунария, стоит ли вспоминать тех, кто отцвел? Надо рассуждать здраво…
– Это Белена, – представил Лопух говорящую.
– Я не могу рассуждать…
– Ну, матушка! Если нашей сестре не рассуждать… Тогда хоть не цвети, честное слово!
– Ты разве забыла? Я же тебе рассказывала, а ты снова забыла, – сказала Лунария. – Давным-давно, когда на земле все было покрыто снегом, когда никто не решался распустить лепестки, одна Снежинка рискнула превратиться в Цветок, чтобы своим теплом согреть землю.
– Антинаучный бред! – шепнул гостям Лопух. – Чтобы Снежинка превратилась в Подснежник!
– А почему бы и нет? – сказал Морф. – Ведь у них общий корень.
– Какой корень? Какой у Снежинки корень?
– Снег. Корень снежинки снег, в котором «г» чередуется с «ж» по правилу чередования согласных.
– Я отказываюсь вас понимать, – сказал доктор философии. – Если снег – это корень, тогда ответьте мне: почему он лежит на земле? Ведь корень должен быть в земле, насколько я понимаю.
– Вы знаете Сольданеллу? – спросила Лунария.
– Я знаю Белладонну, – сказал Морф. – В переводе это – «прекрасная дама», и, как всякая прекрасная дама, Белладонна в небольших дозах – лекарство, а в больших дозах – яд.
Лунария продолжала:
– Они с Подснежником познакомились там, под снегом. Снег был плотный, трудно было пробиться наверх, и Сольданелла построила под ним ледяной домик. Внутри она обогрела его и сказала Подснежнику: «Там, над снегом, зима, совершенно не подходящие для жизни условия. А здесь, в нашем домике, весна. Давай будем жить и цвести вместе».
– И что же ответил Подснежник на это разумное предложение? – спросила Белена.
– Он ответил: «Если каждый будет цвести в своем домике, то там, над снегом, никогда не наступит весна».
– Можно подумать, что весна от него зависит, – усмехнулась Белена. – Здраво рассуждая, Подснежник на то и Подснежник, чтобы оставаться под снегом. Если б от него требовалось подниматься над снегом, его бы называли Надснежником.
– Какое тонкое наблюдение! – восхитился Лопух.
– Раз уж тут заговорили о приставках… – сказал Морф. – Я не собирался говорить о приставках, но раз уж тут заговорили, я скажу… Значит, по-вашему, Подснежник из-за своей приставки должен всю жизнь оставаться под снегом? Но в таком случае подбор должен находиться под бором, подлог – под логом, я правильно рассуждаю?
– Вам не откажешь в логике, – одобрил Лаппа-Минор.
– А поднос? Он должен быть только под носом. А подвода? Исключительно под водой. А куда мы поместим подлизу? Под какую-то Лизу? Где эта Лиза? Покажите мне ее!
Никакой Лизы поблизости не было.
– Приставка, – торжественно подытожил Морф, – это часть слова, придающая ему новый смысл. Поэтому нужно хорошо вникнуть в смысл, прежде чем говорить о приставках.
– Мы все должны быть благодарны Подснежнику, – по-своему подытожила слова Морфа Лунария Оживающая.
– Может быть, ты специально ради этого оживаешь? – иронически спросила Белена.
– Да, для этого. Мне хочется сказать ему спасибо. Но я каждый раз опаздываю…
– Так стоит ли спешить, если он не хочет тебя дождаться? Только из благодарности? О, это живительное чувство благодарности! – воскликнула Белена. – Оно поднимает нас над землей и приближает к солнцу. Правда, всего на какие-то сантиметры, пустяк, который можно не принимать во внимание. Так стоит ли тянуться?
– Вот под этим я готов подписаться, – сказал Лопух и объявил свою подпись: – Лаппа-Минор, доктор философии.
– Послушайте, Лаппа, – сказал Синт, – а почему, собственно, вы Минор? Доктор философии – и Минор! Пора уже вам стать Мажором…
Морф дополнил Синта:
– Минор в переводе означает меньший, а мажор – больший. И уж если вы растете, как всякое растение, то должны расти от минора к мажору.
– Да, пожалуй, – согласился Лопух после минутного молчания. – Я и сам чувствую, что расту… Может быть, мне даже пора писать воспоминания о моем участии в войне 1812 года… вот только вспомнить бы, наступал ли я с Кутузовым или отступал вместе с Наполеоном. В научной литературе пишут, что я был занесен из России во Францию то ли на конском хвосте, то ли на поле шинели, но что это был за хвост, что это была за шинель? – доктор философии помолчал. – А что касается того, чтобы сменить Минор на Мажор, то для меня в этом нет никаких затруднений. Но дело в том, что я уже зарекомендовал себя как Лаппа-Минор, в научной литературе меня знают как Лаппу-Минор. А кто знает Лаппу-Мажор? Нет такого доктора философии!
И снова Синт вспомнил сказку, рассказанную ему в детстве, когда он не хотел заниматься синтаксисом. И он рассказал ее:
– В некоторой книге, где растут на дереве фиги, посреди страницы, которой правят царь и царица, жили-были слова, объединенные в одно предложение…
– Это какая фига? Из семейства тутовых? – поинтересовался Лопух.
– Фига – это так, присказка. А вы слушайте сказку. Итак, жили эти слова в предложении и были связаны между собой синтаксически и по смыслу. Но одному слову, – кажется, это было слово значит, а возможно, понимаете… не исключено также, что кажется или возможно, – в общем, было слово со значением, с хорошим, весомым смыслом… И вдруг ему захотелось выделиться, чтоб подчеркнуть свой хороший, весомый смысл…
– Теперь я припоминаю: фига – это инжир. Или еще ее называют смоковницей, – задумчиво произнес философ Лаппа.
– Ну при чем здесь фига? Я говорю о слове, которому захотелось выделиться, чтобы его все знали так же, как знают Лаппу-Минор.
– Так, как Лаппу-Минор? – недоверчиво улыбнулся Лаппа-Минор. – Ну, это вы преувеличиваете… А что касается фиги…
– Далась вам эта фига! Вы вникните в смысл, послушайте, чем дело кончилось! Выделилось это слово – значит или понимаете, а может быть, кажется или возможно, – обособилось, отделилось от других слов запятыми и вовсе потеряло свой смысл. Представляете? Имело такой хороший, весомый смысл – и потеряло его из-за стремления выделиться. Стало вводным словом, а может оно даже стать словом-паразитом.
– Это фига-то? Ну нет! Фига из семейства тутовых, а не из семейства паразитных, – сказал Лопух и поставил подпись: – Лаппа-Минор, доктор философии.
И опять было Книжное море и шелест его страниц, так похожий на шелест листьев только что покинутого острова. Но все явственней в этот шелест вливался какой-то шум, точнее, гам, а может быть, рев или гомон: впереди возникали берега острова, на котором не было ничего, кроме звуков…
В этих звуках было что-то знакомое, слышанное когда-то, и даже не просто слышанное, а прожитое и пережитое… И каждый звук словно прилетал из далекого прошлого и приносил в своем клювике зернышко воспоминаний…
5
Ухарь Гик летел со скоростью, значительно превышающей скорость, приличную звуку, и от него шарахались перепуганные Писк и Визг, его провожали проклятиями Скулеж и Галдеж, а наставники ухаря Гика Хрип и Сип, во главе со знаменитым профессором Храпом, неслись за своим подопечным, сопровождаемые любопытными Воркотней и Шепотней. И все: и стоявшие вокруг, и преследовавшие ухаря Гика, – до того кричали, вопили, галдели, что даже глуховатый дядюшка Децибел вынужден был заткнуть уши, хотя по долгу службы должен был обозначать единицу громкости.
– Ну, что вы скажете, Морф? Как вы напишете то, что слышите? – таким вопросом встретил Морфа старый его оппонент, с которым они никак не могли примирить произношение и написание.
– Фон Этик! Так вот вы где! А мы уже с Синтом, признаться, по вас соскучились. Вы меня слышите? Мы с Синтом!.. Ну и шумно здесь!
– Шумно, – блаженно улыбнулся фон Этик. – Разве может что-нибудь сравниться со звуками?
– А в стране Где Ничего Нет – тишина. Даже не мертвая тишина, потому что мертвое бывает лишь там, где бывает живое. Там тишина – это полное отсутствие звуков. Даже смерть не умеет так молчать, как умеет молчать отсутствие.
– Это Мазурий из Периодической системы, – представил товарища Морф. – Открыли его, а потом закрыли. И теперь его больше нет.
– Я могу быть только в стране Где Ничего Нет, – объяснил Мазурий. – Там, где нет ничего, я есть, а где хоть что-нибудь есть, меня – извините!
– Хорошо там, где нас нет, это, случайно, не вы придумали? – поинтересовался фон Этик. – Я вот все искал такое место, где меня нет, думал, мне там будет лучше. А теперь нашел – и что вы думаете?
– Наверно, вам лучше, – догадался Морф.
– Ошибаетесь. Когда я нашел это место, где меня нет, оказалось, что я там уже есть, поэтому мне опять же не стало лучше.
Мазурий вздохнул:
– Завидую вам. Вы ищете место, где вас нет, а я ищу, где я есть, но меня нет нигде, представляете?
Любопытная Шепотня, бежавшая предпоследней, обошла одного за другим хрипящих и сипящих наставников и уже стала обходить самого профессора Храпа, который на бегу слегка вздремнул, но при этом не сбавлял скорости. Восторженный Вой приветствовал тетушку Шепотню, которая мчалась быстрее всех на крыльях своего любопытства.
– Вы только послушайте их, – пожаловался Синту дядюшка Децибел. – Просто уши отваливаются. А не слушать тоже нельзя: я ведь тут смотритель при звуках.
– Как это – смотритель при звуках? – Синт не понял, как это за звуками можно смотреть. Но оказалось, что смотритель должен не смотреть, а присматривать.
– Я присматриваю за ними, учитываю громкость. Только что-то я стал глохнуть от этой громкости.
– Лечиться надо, – посоветовал Синт.
– От глухоты? Ну, нет. Глухота – это естественное приспособление организма. Когда вокруг чересчур много звуков, организм приспосабливается, сам создает себе тишину. Вот оглохну совсем, тогда буду наслаждаться жизнью.
– А куда они все бегут? – спросил Синт.
– За ним. За Гиком этим неладным.
– А он куда бежит?
– А кто его знает… Если верить Молве, Гику полюбилась одна волна… Как ее бишь? Ага: волна Света. Вот он и бегает за ней, только ее ему не догнать. Хоть говорят, что любовь творит чудеса, но не такие же, чтобы звук летел со скоростью света…
– Это как в песне поется: «Ой, подружка моя, в мире правды нету. Скорость звука отстает от скорости света», – вспомнил Синт.
– Вот именно. А куда нам спешить? Слыхал, небось, как про нас говорят: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать»? Так стоит ли спешить при таком отношении? Пускай себе видят один раз, пока мы сто раз опоздаем.
И дядюшка Децибел направился к Гику, чтобы наказать его за отсутствие опоздания.
– Вы что-нибудь в этом понимаете, фон Этик? – спросил Морф. – Слышать-то я слышу – и шум, и гам, но не могу понять, как это пишется.
– Да, – мечтательно вздохнул фон Этик, – давно мы с вами не спорили. Я вспоминаю наши споры с грустным чувством, и чувство это тем грустней, что в слове чувство не произносится первое «в», а в слове грустное – «т» не произносится.
– Все-таки не забыли?
– Ну что вы! Я сейчас себе напоминаю наше Л. Вы помните наше Л? Как оно работало в слове земля?
– По-моему, нормально работало.
– А я бы сказал: даже неплохо. Стоя перед ударным гласным, оно в какой-то мере принимало удар на себя – позиция небезопасная, но достаточно четкая и выразительная. Потому что, поймите, Морф, когда принимаешь удар на себя, позиция твоя значительно ясней, чем когда уклоняешься от удара. Тогда ты, так сказать, на ударном направлении…
– Фон Этик, вы опять развиваете тему безударных гласных. Вы же знаете мою позицию: слово надо изменить так, чтоб сомнительный гласный оказался под ударением…
– Знаю, знаю! Я только хочу сказать об этом Л. Оно так хорошо справлялось с работой в слове земля, что никого не удивило, когда его перевели в облако.
– Слово побольше, трехсложное – это вы имеете в виду?
– Да нет, не только… Я знаю, Морф, что вы не придаете этому значения, но согласитесь, что облако – это все же повышение по сравнению с землей.
– Так же, как баритон – повышение по сравнению с басом.
– Можете иронизировать. Но дело-то в том, что в облаке Л оказалось дальше от ударного направления, и, представьте, некоторые даже путали его с В.
– Не на письме, надеюсь?
– Я говорю о произношении. Некоторые говорили обВако, хотя никогда не говорили земВя… А потом из облака Л перевели в солнце. Опять-таки, согласитесь, повышение…
– Как тенор по сравнению с баритоном.
– Возможно. И знаете, что произошло?
– Если вы имеете в виду положение Л в слове солнце, то могу вас утешить: ничего плохого с ним не произошло. В слове земля оно было всего лишь суффиксом, а здесь попало что называется в корень.
– Оно-то – конечно, КАН'ЭШНА, Морф. Но только в солнце оно не произносится. Все произносится, а оно не произносится. Такие-то, Морф, дела…
Дядюшка Децибел встал на пути у ухаря Гика, и тот резко затормозил, в результате чего на него сзади налетела тетушка Шепотня, на тетушку профессор Храп и так далее, образовав настоящую свалку, именуемую у звуков какофонией.
– Нарушитель Гик, почему вы превысили скорость?
Гик ответил не сразу. Он поднял лицо кверху – туда, где царит чуждый звукам мир небесных светил, и сказал – уже совсем не ухарски, а тихо и даже немного грустно:
– В том краю, где гнездится над Землей Щебет, а у самой Земли хлопотливый Шелест провожает в далекий путь непоседливое Журчание, где по ночам не могут уснуть Шорохи и бродят одинокие Скрипы и Хрусты, – в том краю встретились однажды юный Плеск и лунный Блеск, встретились и решили больше не расставаться. Ночью, когда воздух вверху теплей, чем внизу, путь звуковой волны направлен снизу вверх, и Плеск, родившись внизу, помчался вверх, на родину Блеска. Он бежал туда, на родину лунного Блеска, чтобы донести до нее звуки Земли, но далеко убежать он не смог, потому что путь звуковой волны изогнут, и даже если он вначале направлен вверх, как это бывает по ночам, то потом возвращается назад, к родной Земле, может быть, единственной во Вселенной планете звуков. Он приземлился далеко-далеко, в другом краю, где никогда не живут Плески и Блески, и затих, а может быть, превратился в Свист или Стон – в один из тех звуков, которые рождаются в этом пустынном краю, когда его насквозь продувают ветры… И по ночам, когда путь звуковых волн направлен вверх, он пытается, снова и снова пытается взлететь туда, где он, может быть, встретится с лунным Блеском. Хотя он уже не прежний Плеск, время высушило его, выветрило из него все, что в нем когда-то плескалось, и все же в нем пробуждается прежний порыв – по ночам, когда путь звуковых волн направлен кверху…
– Разве это ответ на вопрос? – зашушукались возмущенные Шушуки. – Его спросили, почему он превысил скорость, а он что отвечает?
Фон Этик покачал головой:
– Он сказал, Земля – единственная во Вселенной планета звуков. Это значит, что мне в остальной Вселенной делать нечего. Допустим, там ничего нет – с этим можно еще согласиться, но если там нет также и звуков… Нет уж, такая жизнь не для меня.
– Вы еще выбираете, – вздохнул Мазурий.
– Я выбираю, потому что имею возможность сравнивать. По дороге сюда я имел случай насладиться тишиной… – Фон Этика передернуло от воспоминаний. – И в этой тишине я кое-что понял…
– Я всегда вам говорил, фон Этик: понять что-то можно только в тишине. Потому что только в тишине можно спокойно предаться размышлениям.
– Нет-нет, я не об этом. Я понял, что не всегда следует принимать удар на себя, хотя он и проясняет позицию. Это благородно, возвышенно, но не следует все же отрываться от Земли… Морф, я был там, где живут одни безмолвные камни…
– Расскажите, фон Этик!
– Я оказался в недрах, в подземном дворце, не столько сложенном, сколько сваленном из камней, которые были в нем одновременно и стенами, и жильцами, так что жильца нельзя было отделить от дворца, извините за невольную рифму. Ну, подумайте, Морф, какой смысл владеть дворцом и вообще имуществом, если тебя невозможно от них отделить? Как тогда понять, кто кем владеет?
– Когда вы сказали, что не стоит принимать на себя удар, вы имели в виду удар камней?
– В том числе и камней. Но слушайте по порядку.
– Извините, фон Этик.
– Вокруг залегла тишина. В недрах несметные залежи тишины, и некому расходовать этих запасов. У тех, кто не умеет спать, как спят камни, уже почти не осталось тишины, а здесь ее были несметные залежи… И вдруг я услышал в этой непроницаемой тишине: «Ать, два, бравой! Ать, два, бравой!» – «Не бравой, а правой», – конечно, поправил я, и мне ответил – кто бы вы думали? Камень.
«Разрешите представиться: солдат Бравоит, а если по всей формуле – Никель Ферум Эс Два… Ать, два, бравой!» Я опять поправил его, объяснив, что в слове правой начальная согласная должна быть глухой. Но он возразил: «Никак нет, бравой. У меня обе ноги бравые, поэтому я могу шагать только бравой. Ну, ладно, я пошагал».
Бравоит пошагал, но при этом не было видно, что он шагает. Может, камни потому и неподвижны, что им никак не удается по-настоящему пошагать?
Я спросил его, куда он шагает, и выяснилось, что шагает он на свидание. Его ждет Каломель, самая красивая и сладкая, потому что имя ее означает «красивый мед». Каломель была в двух шагах, но именно эти-то шаги были для Бравоита самыми трудными. «Ну проснись же, проснись! – говорил солдат Бравоит, покрывая словами расстояние, которое не мог покрыть шагами. – Ты видишь, я уже здесь, я пришел…»
И Каломель проснулась. Но Бравоита она не заметила. «Пусть ударят Гакманита!» – сказала она.
В этом месте рассказа фон Этика Синт и Морф почувствовали, что опять запахло плохой литературой. Хотя и Бравоит, и Гакманит, и Каломель – все это строго научные персонажи из науки минералогии, и именно из минералогии скорее всего почерпнул фон Этик те сведения, которые сейчас столь увлекательно излагал, но когда Каломель, красивая и медовая, потребовала ударить ни в чем не повинного Гакманита, тут уже запахло плохой литературой.
Известно, что хорошая литература не пахнет. Она проникает в нас незаметно, и у нас создается впечатление, что она там была всегда, задолго до того, как мы ее прочитали. А вот внешне художественная литература воздействует на внешние органы чувств, потому что в ней нет ничего глубокого, внутреннего.
«Пусть ударят Гакманита!» – это было рассчитано на эффект. Я просыпаюсь, передо мной стоит влюбленный солдат Бравоит, но я смотрю мимо него и говорю: «Пусть ударят Гакманита!» Так могла рассуждать Каломель, потому что она всю жизнь провела под землей и не могла выработать настоящего художественного вкуса. Но фон Этик… Фон Этик!
Фон Этик между тем продолжал:
– Едва она это сказала, как раздался оглушительный грохот и серый камень вспыхнул ярким пламенем. Возможно, от бессилия, что его бьют, а он не знает даже, кому ответить. «Ах!» – воскликнула Каломель и схватилась за то место, где, не будь она камнем, у нее могло быть сердце или что-то вроде этого.
Гакманит был прекрасен, как бывает прекрасен тот, кто не страшится принять на себя удар, но звездный час его длился всего несколько мгновений. А потом он стал тускнеть, пока не принял свой обычный серый вид. Каломель больше на него не смотрела.
Да, конечно, фон Этик начитался минералогии. В минералогии рассказывается об этом камне, о том, как он, обычно серый и неприметный, внезапно краснеет, когда его бьют. Неожиданное для камня самолюбие. Другие камни на такие вещи не реагируют: их бьют – и они бьют. Таковы у них отношения: кто кого сильнее ударит. Но краснеть, как спелое яблочко, – это, извините, не каменные дела, хотя о них и рассказывается в строгой науке минералогии.