Текст книги "Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
В СТАРОМ ТАЛЛИНЕ ДВЕСТИ ЛЕТ НАЗАД…
Он сидел в кибитке, радуясь этому минутному удовольствию и «не простираясь мыслями ни вперед, ни назад»… Плакала майорша, плакал гарнизонный сержант Савелий, крестный отец кирпичник отсчитывал медяки, чтобы дать мальчику на дорогу…
Мальчика звали Александр, и не было у него ни одной из тех громких фамилий, которые приобрели впоследствии широкую известность. Даже фамилии не оставил ему в наследство отец – ландмаршал, член совестного суда Христофор Иванович Остен-Сакен, – не раскрыл и секрета, кто была его мать…
Второпях дали мальчику фамилию Остенек, воспользовавшись частью отцовской фамилии, второпях укутали овчинным тулупом и посадили в кибитку, которая остановилась как раз между семью прожитыми годами и семьюдесятью шестью непрожитыми, – мальчику предстояла долгая жизнь.
Если б он знал, какая ему жизнь предстоит, то, возможно, плакал бы вместе с майоршей и сержантом Савелием, хотя будущее его ожидало славное, простирающееся далеко вперед после смерти. Но, может быть, только в прошлом он был счастлив по-настоящему, – здесь, в предместье старого Таллина, тогда еще Ревеля, в домике бедной майорши, слушая бесконечные сказки гарнизонного солдата Савелия. Русские сказки, которые впервые знакомили его с русским языком, чтобы он мог впоследствии стать русским поэтом, русским лингвистом, автором русской грамматики – подробной и сокращенной, – которая выдержала свыше двадцати изданий. Велика роль сержанта Савелия в истории русской науки о языке!
Мальчик, сидевший в кибитке между прошлым своим и будущим, почти не умел говорить: он был косноязычен и заикался так, что произнести два слова подряд было ему не под силу. Он так никогда и не вылечился от этого недуга, и то, что хотел сказать, вынужден был писать на бумажке. И только дома, в семье, среди близких ему людей, он говорил довольно гладко. Здесь его любили, и любовь делала чудеса, на которые не была способна современная ему медицина.
А в Академии…
«Посредственности нередко затирали его; они свысока судили о его трудах, позволяли себе покрикивать на него в заседаниях Академии…» (Срезневский). Он не мог им ответить. Он молчал. Природа не наградила его даром слова.
Но посредственностей, не имеющих другого дара, кроме умения покричать за себя, чтобы выкричать себе чины, ордена и почетные премии, давно уже никто не помнит, а он, Александр Христофорович Бостонов, прежде Остенек, а еще раньше – мальчик, лишенный фамилии, – живет. И в нынешнем, 1981, году ему исполняется двести лет – не каждый проживет столько лет, пусть даже в памяти потомства.
Он словно рядом с нами: вот он сидит в кибитке, радуясь этому минутному удовольствию и «не простираясь мыслями ни вперед, ни назад»… Потому что главная наша радость – вот эта самая кибитка между прошлым и будущим, это наше настоящее, которое одно способно дать настоящую радость.
ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС АЛЕКСЕЯ БОЛДЫРЕВА
У каждого человека есть свой звездный час, та самая вершина, с которой он виднее современникам, а в особых случаях – даже потомкам.
Алексей Васильевич Болдырев долго шел к своей вершине. Стал профессором, автором солидных научных работ, перевел на русский язык еврейскую грамматику, за что от царя Александра Первого получил в награду золотую табакерку.
Но вершина ли это? Разглядят ли потомки золотую табакерку царя, а при ней Алексея Васильевича Болдырева?
Был назначен профессор Болдырев ректором Московского университета. Может, и не вершина, но достаточно высокое положение. И студенты – как на подбор: Александр Иванович Герцен, Виссарион Григорьевич Белинский, Иван Сергеевич Тургенев. Из будущих лингвистов – Федор Иванович Буслаев. Хорошие, запоминающиеся имена.
Но не стало высокое положение ректора вершиной, видной издалека. Науке больше запомнился первый русский востоковед Болдырев, автор учебников арабского и персидского языков, латинист Болдырев, составивший латинско-русский словарь, русист Болдырев, предлагавший целый ряд реформ в русской грамматике…
Все как будто делалось правильно. Писались учебники, составлялись словари, читались лекции во вверенном ему университете…
И вдруг его увольняют в отставку. Без пенсии, во цвете неполных шестидесяти лет, то есть в возрасте, еще не пенсионном.
Карающая рука не скудеет. Та самая рука, которая покарала декабристов и участников польского восстания, не пощадила и ректора Московского университета, который, будучи ко всему вдобавок еще и цензором, разрешил к печати «Философическое письмо» Чаадаева…
Запретил бы – и все было бы хорошо. И спокойно бы дослужил до пенсии.
А он разрешил. Дозволил. Это был полный провал. Времена золотых табакерок прошли, наступили времена другие.
Автор «Философического письма» был объявлен сумасшедшим, редактор журнала, в котором «Письмо» было напечатано, отправлен в ссылку, а цензор – уволен в отставку без пенсии…
Чаадаев – Надеждин – Болдырев… Так соединила жизнь этих совершенно разных людей.
Мог ли думать Алексей Васильевич Болдырев, что его провал станет его вершиной, что беспросветность его положения именно и есть его звездный час, который осветит его скромную фигуру потомкам?
ДАЙ БОГ ПАМЯТЬ…
Я уехал – и все вы живы, а для тех, кто с вами остался, может быть, вы давно умерли: ведь уже тогда некоторым из вас было за пятьдесят. Я уехал, увозя вас живыми в своей памяти – из тех мест, где люди старятся и умирают, туда, где они не умирают и не старятся. До тех пор, пока память о них жива.
Четверть века прошло, а вы по-прежнему сидите в нашей продолговатой, отрезанной у коридора учительской, выделенной нам из милости дневной школой. Мы – вечерники, мы ждем, когда наступит темнота, и тогда начинаем бороться с ней во имя торжества света.
Завуч наш – добрый человек, не слишком верящий в окончательное торжество света, с радостью зачисляет любого желающего в любой класс, не требуя никаких свидетельств об образовании, и в ответ на наши протесты говорит свою обычную фразу:
– Пусть сидит. Для тепла.
Немало учеников в наших классах сидят исключительно для тепла, а так как посещаемость у нас довольно низкая, то учителям в классе холодно и неуютно…
Но мы не падаем духом. Мы верим. Мы молоды. Мы еще так молоды, хоть некоторым из нас давно за пятьдесят лет.
Человек ведь стареет с головы: старость начинается с мыслей о старости. Я слышал человека, который до того поддался мыслям о старости, что вместо 1912 года назвал год 1512-й:
– Это было… дай бог память… ну да, в 1512-м.
СНЫ ВОСПОМИНАНИЙ
В воспоминаниях, как и в снах, видишь себя молодым. Таким видел себя Федор Иванович Буслаев в своих «Воспоминаниях».
Он видел свое детство, свои первые школьные годы в частной школе для девочек, среди которых он был единственным мальчиком. Не отсюда ли в нем та мягкость, та душевная нежность, которые помогли ему стать «идеальным профессором»? Одна из статей о нем так и называлась: «Ф. И. Буслаев как идеальный профессор 60-х годов».
Потом он видел в «Воспоминаниях» гимназию, в которой вместе с товарищами читал «Думы» Рылеева, не подозревая, что автор их – государственный преступник и уже несколько лет как казнен. «Никому и в голову не приходило соединять преступные деяния декабристов с их невинными литературными произведениями».
Он видит себя студентом, видит своих товарищей, своих учителей… Видит, как к нему приезжает «старушка мать» (легко подсчитать, что старушке было в то время тридцать три года).
Он видит себя в детстве, в юности… А в старости он себя не видит.
Он был хорошим профессором. Сверх программы обучал студентов итальянскому языку, и для всех были открыты двери его дома. А когда в связи со студенческими волнениями был закрыт Московский университет, профессор перенес занятия к себе домой. «Я кликнул клич – и студентов набралось на целую аудиторию».
У него была хорошая жизнь, и, конечно, с ней было нелегко расставаться. Но он не терял оптимизма и даже, совершенно ослепнув, видел в этом некоторое преимущество:
– Было бы очень тяжело сразу умереть, сразу всего лишиться. А у меня идет постепенно… Вот я лишился возможности читать, видеть картины, свои гравюры; половина прелести жизни пропала. Потом я оглохну, не буду в состоянии читать и чужими глазами… Так и умру нечувствительно, понемножку…
Наверно, и в старческой слепоте своей он видел свое детство. Ведь в детстве жизнь написана крупным шрифтом, видишь каждую буковку, хотя и не умеешь читать. С годами буквы складываются в слова и жизнь приобретает смысл, проходит перед тобой крупно, чеканно, врубаясь в память надежно и глубоко.
Но пройдут еще годы – и буквы начнут мельчать, сливаться в сплошную туманную линию, и ты уже ничего прочесть не сможешь. И хотя текста много, он останется непрочитанным, промелькнет, оставляя в глазах только рябь…
И тогда ты начнешь вспоминать то, что читал в далекой молодости. Будешь смотреть на текст современный, а читать в нем то, что давно прошло…
Видно, с годами перемещается центр тяжести. В молодости он в будущем, а в старости – в прошлом. Чтобы не так ощущалась тяжесть, центр ее удален в прошлое или в будущее, и это помогает сохранить равновесие в настоящем.
Когда тяжелеют и повисают крылья нашей мечты, мы опускаемся на мягкие подушки воспоминаний… И читаем то, что было написано крупным шрифтом в то время, когда мы еще не умели читать. Так устроен человек: как бы он ни был стар, он не умрет до тех пор, пока не исчезнут последние очертания его детства…
КРЕСТЫ
Если человек несет свой крест и никому его не навязывает, можно ли назвать его крестоносцем? Разумеется, нет – в том смысле, в каком это слово обычно употребляется. Крестоносец не просто несет свой крест. Для него крест – орудие подавления, закабаления и убийства.
Выражение «нести свой крест» пришло из евангельского рассказа о том, как Иисуса заставили нести свой крест, на котором его вскоре распяли. Крестоносцы несли свой крест, чтоб распинать других.
Мы не выбираем своих предков. Предками Бодуэна де Куртенэ были именно эти крестоносцы – не распинаемые, а распинающие. Его предками были французские короли, а также император Болдуин, стоявший во главе созданной крестоносцами Латинской империи. А сам он, уже давно не король, уже давно не француз, нес крест своей неустроенной жизни, своего бесправного положения поляка в пределах Российской империи, где в родном Варшавском университете поляку не разрешалось преподавать.
Он нес свой крест ученого и интеллигента в стране, которой правили неинтеллигентность и невежество, нес его рядом с русскими учеными, не инородцами, но почти такими же бесправными в своей собственной стране… Нет, его не тянуло обратно в короли. Ученые не идут в бонапарты – это бонапарты идут в ученые, как подтверждает пример Людовика Люсьена Бонапарта, племянника императора, но больше известного в качестве лингвиста, крупнейшего исследователя баскского языка (buona parte означает: хорошее дело. Чье дело лучше – определяет только история).
Ученые не идут в бонапарты, но это не облегчает их участи. Особенно таких «рыцарей правды», каким был, по выражению Щербы, Бодуэн де Куртенэ.
Этого потомка крестоносцев жизнь настолько не баловала, что он мог написать из тюрьмы «Кресты»: «Я здесь чувствую себя прекрасно…»
ЯЗЫКОЗНАНИЕ ЗА РЕШЕТКОЙ
В 1714 году французский король Людовик-Солнце бросил в Бастилию лингвиста, утверждавшего, что название Франция германского происхождения. Со времен германского племени франков отношения между Францией и Германией настолько испортились, что безобидная этимология была истолкована как измена отечеству.
Король-Солнце не только светил, он беспощадно выжигал крамолу. Крамольников либо бросали в Бастилию, вводя в расход чуткую к малейшим тратам казну, либо отправляли на гильотину (как много в этом случае зависит от одной приставки: ввести в расход совсем не то, что вывести в расход).
Не только этимология подвергалась преследованию властей. В конце прошлого века Бодуэн де Куртенэ, живший в то время в Кракове (входившем в состав Австро-Венгрии), писал, что венгерские «патриоты» отождествляют диалектологические исследования в области словацких говоров с политической агитацией и смешивают слависта с «панславистом», то есть специалиста по славяноведению с националистом, стремящимся к объединению всех славян с царской Россией.
А «Карманный словарь иностранных слов» Петрашевского, удививший, по выражению Герцена, всю Россию? Правительство дало по-своему высокую оценку «Словарю», сослав его авторов на каторгу.
Бывали крамольными и географические названия. Например, станица Зимовейская: в названии ее – стремление развеять зиму, расчистить землю для грядущей весны. Но не этим провинилась станица, а тем, что родились в ней два великих мятежника: Степан Разин и Емельян Пугачев.
После подавления пугачевского восстания, во избежание новых попыток развеять зиму, станица Зимовейская была переименована в Потемкинскую – название, которое не могло ее украсить, поскольку эта Потемкинская станица затерялась среди множества потемкинских деревень…
ОБ ОПТИМИЗМЕ В НАУКЕ
Оптимизм – великий лекарь и великий больной. Потому что он одновременно и средство, и объект лечения. Но пока длится лечение, шансы на излечение есть. А ведь оптимизм – это и есть способность увидеть шансы.
При этом очень важно уметь смотреть. Один шанс исчезнет – другой появится. Совершенно неожиданный и, может быть, совсем неуместный, но шанс.
Молодой человек на почте воскликнул радостно:
– Придет пора сыграть в ящик – не сыграешь: ящиков нет!
Маленькая неудача может стать поводом для очень большой удачи. Совершенно справедливо воскликнул другой молодой человек:
– Употребляйте с пользой все, что направлено против вас: на Диогена тоже катили бочку!..
Это оптимизм на почте, оптимизм в быту, а где же оптимизм в науке, обещанный в заглавии?
Не обессудь, читатель! И то, и другое – один и тот же оптимизм. Он нужен и для того, чтобы жить, и вдвойне нужен для того, чтобы заниматься наукой.
В том числе и наукой о языке.
Говорят, наши пороки – продолжение наших добродетелей. В этом случае такая добродетель, как язык, имеет весьма пышное продолжение. По крайней мере, больше усилий тратится, чтобы заставить его замолчать, нежели на то, чтоб поощрить его к разговору. Ну, допустим, кого-то тянут за язык, кому-то развязывают язык, с кем-то находят общий язык… А все остальное – призыв к молчанию. Тут надо и прикусить язык, и придержать язык, и проглотить язык – в особо опасных случаях. Рекомендуется держать язык на привязи, а проще говоря – за зубами. В противном случае – тут тебе и пожелание типуна на язык, и совет языку отсохнуть, и сожаление, что язык без костей. Дело, впрочем, не ограничивается одними пожеланиями, Совершается немало решительных действий, чтобы не дать языку заговорить: и наступают на язык, и укорачивают язык, и стараются не дать языку воли. Потому что считается, что язык наш – враг наш, что он страшнее пистолета, что он длинный, что он злой и вообще плохо подвешен.
О добрых языках почему-то в народе умалчивают. Говорят только о злых языках. И даже Слово, великое, всемогущее Слово считают всего лишь серебром, в то время как Молчание считают золотом.
Если судить по этим изречениям, можно подумать, что людям вообще не нужен язык, что он для них – обуза. Но даже то плохое, что сказано о языке, сказано благодаря языку. Не будь его, народ безмолствовал бы в самом полном смысле этого слова.
Вот на этом и основывается оптимизм языковедов. На том, что жизнь в обществе без языка невозможна, что бы в обществе ни говорилось о языке.
Не обессудь, читатель, если ты не языковед.
Не обессудь… Что значит – не обессудь?
В высоком смысле – не лишай меня суда.
В невысоком – не лишай меня ссуды.
Без невысокого смысла трудно прожить, а без высокого – просто нет смысла…
О СМЫСЛАХ
Самое прекрасное слово может приобрести ужасающий смысл, поскольку настоящий его смысл определяется смыслом всего предложения. И даже нескольких предложений.
Вот одно из таких слов в контексте:
– То, что муж Анны Михайловны – алкоголик, распутник, хулиган и дурак, что он истязает жену и живет на ее иждивении, что он тупое, невежественное, ленивое и грязное существо, – все это еще не самое страшное. Самое страшное – что он однолюб.
А вот еще одно благородное, тонкое слово, приобретшее грубый смысл не от контекста, а просто от грубого обращения.
Наконец-то я нашел в одном из словарей это словечко – вкалывать в значении тяжелой и неприятной работы. А то все вокруг вкалывают, а словари об этом молчат.
Словари молчат о многом, о чем люди говорят, в том числе и о том, что людям приходится вкалывать в значении неприятной работы.
А люди – говорят. Как-то в поликлинике даже медсестра заикнулась о том, что она с утра до вечера вкалывает, но это заявление прозвучало неубедительно, потому что медсестра делала уколы, то есть вкалывала в первоначальном, буквальном смысле этого слова. Слово, огрубев от просторечного употребления, вернулось к своему первоначальному, тонкому смыслу и само себя не узнало: неужели я когда-то было таким?
Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Но, с другой стороны, что дозволено быку, не дозволено Юпитеру.
КОСАЛМА
В 72-м году я путешествовал с моим петрозаводским другом по Карелии, и в одной деревеньке (как впоследствии я узнал – Косалме) мы оказались с ним у старой могилы. На хорошо сохранившемся надгробном памятнике я прочитал надпись: «Академик Филипп Федорович Фортунатов».
Больше двадцати лет я ничего не слышал о нем. А слышал в институте, на лекциях по языкознанию. Его называли главой формальной школы, что тогда, в период «нового учения» о языке, было не лучшей аттестацией, но ссылались на него чаще, чем на самого Марра, когда разговор о языке был не отвлеченной теорией, а по существу.
Впрочем, сам Фортунатов был для нас фигурой достаточно отвлеченной, книжной, теоретической, и никому и в голову не приходила мысль, что где-то есть конкретная могила, в которой лежит этот, в прошлом вполне конкретный человек. Для нас он жил не в книгах – мы не читали его книг, он жил только в ссылках на него, он был сослан в эти ссылки, чтоб не мешать господству марровского учения.
А он и тогда здесь лежал, в карельской деревне Косалме, ничего не зная «о новом учении», – глава московской лингвистической школы, учитель многих академиков Филипп Федорович Фортунатов.
Я встретился с ним в период его возрождения, когда его сравнительно-исторический метод одержал победу над «новым учением», и хотя о возрождении вроде бы не пристало говорить на могиле, но ведь возрождение наших дел, наших помыслов – это оправдание наших могил.
ОБ ИМЕНАХ
Я спросил знакомого, как зовут его кошку.
– Кошка.
– Что она кошка, я вижу. А зовут ее как?
– Кошка.
Знакомый объяснил: человеку и животному имя дается для того, чтоб отличить его от других людей и животных. Человека от человека, кошку от кошки. А если в квартире других кошек нет, от кого ж ее отличать?
Я тихонько позвал:
– Кошка!
Она повернула ко мне голову. Потом не спеша подошла. Я стал гладить ее, проявляя сочувствие к ее безымянной судьбе, и она замурлыкала, как мурлыкают Мурки. Мурка – имя собственное, поэтому любой кошке оно делает честь. Когда не имеешь никакой собственности, хорошо иметь хоть собственное имя…
Впрочем, речь не о кошках…
Умирают на земле имена.
Сейчас уже редко встретишь Харлампия – Сияющего Любовью. И Калистрата – Прекрасного Воина. А куда девался Павсикакий – Борец Со Злом? Есть Акакий – Беззлобный. Есть Иннокентий – Безвредный. А где Павсикакий – Борец Со Злом?
Своему сыну, будущему языковеду Срезневскому, отец дал имя Измаил, соблазнившись значением этого имени. Измаил в переводе означает Устроит Бог, и отец Срезневского, знаток языков, решил в устройстве сыновней судьбы положиться на бога.
Если бы и сын так решил, мы бы не знали языковеда Измаила Срезневского.
Но вернемся к Павсикакию. Отвергнув это звучное имя, родительница гоголевского персонажа отдала предпочтение Акакию. И вовсе не потому, что Акакий – Беззлобный, а Павсикакий – Борец Со Злом, хотя и это могло быть принято во внимание, поскольку беззлобным всегда жилось легче, чем борцам, а какая же мать не желает легкой жизни своему ребенку? Но родительница гоголевского персонажа не вдумывалась в значение этих имен и назвала сына Акакием, повторяя имя его отца. Так появился на свет Акакий Акакиевич, Смиренник Смиренникович, Тихоня Тихониевич… Но легкой жизни у него не было. Уж лучше б он был Павсикакием: авось зла на земле стало бы поменьше.
Правда, в наше время Павсикакий считается неблагозвучным. Вадим-Смутьян – благозвучен, Тарас-Бунтарь – благозвучен, а Павсикакий – Борец Со Злом – почему-то неблагозвучен.
Конечно, для того, чтоб бороться со злом, необязательно быть Павсикакием. Можно быть Емельяном – то есть Ласковым, Приветливым, – и при этом быть Пугачевым.