355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола » Текст книги (страница 8)
Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:36

Текст книги "Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

КАК ЛЯГУШКА КЕМБЕРЛИ НЕ ДАЛА ЗАМОРИТЬ ЧЕРВЯЧКА
 
Морили, ох, морили,
Морили червячка.
Морили-говорили:
– Заморим червячка!
Уже столы накрыли:
– Заморим червячка!
Уже ножи острили:
– Заморим червячка!
Не слышен в общем хоре
Один лишь червячок.
Ну, думает, заморят,
Им это пустячок.
Ну, думает, попался,
Попался на крючок.
Он так перепугался,
Заморыш-червячок!
 
 
Но мимо проходила
Лягушка Кемберли,
Которая гостила
На том краю земли.
Она пришла из дали,
Из-за лесов и гор,
И видела, как брали
Беднягу на измор.
Лягушка возмутилась:
– Умерьте вашу прыть!
Скажите-ка на милость:
Нашли кого морить!
Ты помори акулу,
Медведя помори! —
Лягушка подмигнула: —
Эх вы, богатыри!
 
 
На волю отпустила
Лягушка червячка
И, улыбнувшись мило,
Сказала всем: – Пока!
И шляпой помахала
Лягушка Кемберли.
И дальше пошагала,
К другим краям земли,
Где мышки, мошки, мушки
Дождаться не могли:
– Да где ж она, лягушка,
Лягушка Кемберли?!
 

Фрегат «Грамматика»
(Страницы странствий)

Страны ближние,

Страны дальние,

Нас колышут мечты

Кругосветные.

За бортом у нас

Море Книжное,

Море Журнальное,

Море Газетное…

Ну как не стремиться

К тебе, глубина?

Открыта страница —

Открыта страна.


1

Книжное море, как и весь океан Печатной Продукции, неоднородно в разных местах: кое-где вода посолоней, а кое-где совсем пресная; кое-где попрохладней, а кое-где потеплей; кое-где воды много, а глубины никакой, а кое-где воды поменьше, зато глубина достаточная. И даже можно установить такую закономерность: чем меньше воды, тем больше глубины.

И кого только не встретишь в океане Печатной Продукции! Тут и любители серьезного чтения, которые спокойно проплывают мимо захватывающих владений Марго и Мегрэ в поисках какого-нибудь специального словаря или справочника; и любители книг для детей – для своих детей, потому что сами они, с тех пор как выросли, уже ничего не читают; и бесстрастные почитатели любовных романов; и страстные любители юмора, которого сами они лишены; и обожатели легкой, тяжелой и просто непосильной поэзии; и, наконец, самая многочисленная армия искателей приключений – не своих, а чужих приключений, в том числе и уже упомянутых Мегрэ и Марго.

К сожалению, любители серьезного чтения нередко тратят себя на чтение любовных романов, а любители непосильной поэзии – на юмор, который оказывается для них еще более непосильным". Любителям же приключений приходится искать их в жизни, так как на книжных полках приключений давно не найти.

– Кстати, вы читали Юлиана Сименона?

Достать Юлиана Сименона – дело совершенно немыслимое, его можно только выменять на Болеслава Пруса, да и то в тех кругах, в которых его не отличают от Марселя Пруста, совсем другого писателя. В тех же кругах за два комплекта «Саги о Форсайтах» можно получить один комплект Франсуазы Саган, за который вам не глядя дадут исходный комплект Юлиана Сименона. «Два Дюма» – за «Три товарища», «Три товарища» – за «Четыре танкиста и собака», «Четыре танкиста…» – за «Сто лет одиночества», «Сто лет одиночества» – за «Тысяча и одна ночь»…

Океан Печатной Продукции… Как приятно захлебываться в этом океане! Сидишь дома, а на стенах у тебя что? Когда-то в моде были обои, потом накат, потом снова обои. А теперь – стеллажи с книгами. Корешки ровненькие, выстроились, как солдаты на поверке:

– Жорж Санд!

– Есть!

– Эрнест Хемингуэй!

– Есть!

– Иоганн Вольфганг Гёте!

– Есть!

Гёте, правда, нет, но о нем никто не спросит.

Есть достоинства, которые у всех на виду, и достоинства, на которые никто не обращает внимания. Какая интересная книга, как она прекрасно написана, как шикарно издана, на какой отличной бумаге! Но кто обратит внимание на то, что в книге нет ни одной грамматической ошибки? Конечно, если ошибки есть, на них могут и обратить внимание, но если нет ошибок – о чем тогда разговор? Человек, который свято блюдет закон, совершенно неинтересен для уголовного кодекса.

Но кодекс есть кодекс, и в некоторые книги вклеиваются листочки скромного формата с напечатанными на них совестливыми признаниями: «Напечатано – следует читать». Это так называемые замеченные опечатки, которые помещаются в самом конце книги, чтобы дать возможность читателю, ничего не заметив, дочитать книгу до конца. Но есть любители, которые начинают книгу с конца, именно с замеченных опечаток. Оттуда, с конца, они отправляются в путешествие по указанным страницам, минуя страницы, на которых текст напечатан правильно.

В чем притягательность ошибки?

Если жанр, сюжет, стиль являются принадлежностью литературы и других видов искусства, то ошибка выходит далеко за пределы печатного и непечатного творчества и проникает во все виды человеческой деятельности (и не только человеческой: вспомните выражение ошибка природы).

Большинство словарей квалифицирует ошибку как неправильность в действиях, поступках, мыслях, высказываниях. Некоторые (увы, далеко не все) указывают на ее непреднамеренность и непроизвольность. Отдельные, проявляя интерес к этимологии слова, указывают на происхождение его от глагола шибать – «ударять». Но по кому ударяет ошибка – по тем, от кого исходит, или по тем, на кого направлена, не уточняется в словарях, а выясняется в каждом конкретном случае. Правда, выражение ударить лицом в грязь указывает на то, что ошибка способна замарать человека, но выражение из грязи в князи является некоторым утешением.

История ошибок отмечает любопытный факт: те, кто указывает на ошибки, пользуются меньшей симпатией, чем те, кто их совершает. Совершивший ошибку способен даже доставить радость, причем, не только тому, кто радуется чужим ошибкам, и тому, кто учится на ошибках, а совершенно постороннему наблюдателю, для которого жизнь без ошибок скучна, а собственные ошибки, увы, незаметны.

Совсем иное отношение к людям, указывающим на ошибки. Они не овеяны той романтикой, какой овеяны люди, совершающие ошибки, лишены их понятной и естественной человечности, ибо, как верно подметили древние, человеку свойственно ошибаться. Если же человек не ошибается и, больше того, не дает ошибаться другим, его называют в интеллигентных кругах педантом и сухарем, в менее интеллигентных придирой и буквоедом, а в совсем не интеллигентных занудой и… впрочем, сказанного достаточно.

Ошибки бывают: судебные и врачебные, логические и механические, фактические, хронологические, оптические, орфографические, синтаксические, стилистические, а также ошибки молодости. Особняком стоят уже упомянутые ошибки природы, не имеющие к природе прямого отношения. Обычно так называют человека, постоянно совершающего все остальные ошибки.

По своей интенсивности ошибки бывают пустячными, незначительными, несущественными, простительными, поправимыми, допустимыми, серьезными, непростительными, непоправимыми и роковыми. Если ошибки молодости принято считать простительными, механические – несущественными, стилистические – допустимыми, хронологические – поправимыми, то судебные и врачебные ошибки могут быть непоправимыми и даже роковыми. Непоправимыми также бывают ошибки природы.

Из всего этого длинного перечня ошибок в данном случае нас интересуют ошибки орфографические и синтаксические. Это ошибки хотя и непростительные, но поправимые, и определенная категория людей постоянно занята тем, что их исправляет. Это их называют педантами, придирами и буквоедами; но мы их назовем иначе. Одного мы назовем Синтом, второго – Морфом. Синт – знаток синтаксиса, специалист по синтаксическим ошибкам. Морф – знаток морфологии, специалист по ошибкам орфографическим.

Итак…

Синт и Морф, знатоки всех писаных и неписаных законов правописания, вот уже много дней на своем бесстрашном фрегате «Грамматика» бороздили воды Книжного моря, покинув свои уютные грамматические кабинеты и вверив себя неспокойной, отпугивающей многих стихии, в которой безмятежная, дремотная гладь известных истин сменяется шквалом истин, менее известных, совсем не известных, а также совсем не истин, которые в данном случае уместно назвать ошибочными истинами.

Что же толкнуло двух тружеников слова и предложения, двух поборников членов предложения и частей речи, двух адептов орфографии и пунктуации, – что же толкнуло их покинуть насиженные страницы учебников и окунуться в рискованные просторы непрограммной и нерегламентированной литературы?

Видимо, они слишком много сил потратили на борьбу с ошибками, и в их кабинетной, скорее теоретической, чем практической жизни им уже начало казаться, что весь мир состоит из одних ошибок, что в нем нет ничего, кроме ошибок, а значит, борьба с ошибками – бесполезная и бессмысленная борьба.

Действительно, сколько можно исправлять «прЕрода» на «прИрода»? Пора уже побывать на этой самой природе, присмотреться к ней, – может, она и впрямь «прЕрода» (кстати, заодно и к «впрямь» присмотреться: может, оно «в прямь», а не «впрямь», как того требует орфография?)?

И еще Синт и Морф отправились в это опасное плавание, чтобы узнать, не напрасно ли, не зря ли потратили они свою жизнь на внедрение правил и параграфов, в которых жизнь будто бы и не нуждалась, а на самом деле ох как нуждалась! Без них она была обречена навсегда остаться жЫзнью и даже жЫзню… А разве это жизнь?

Есть профессии героические. Есть профессии артистические. Есть профессии, на которые приятно смотреть со стороны, потому что именно со стороны они выглядят наиболее привлекательно. Когда летчик поднимается в небо, его, конечно, мало волнует, что пишется он летчик, а читается льоччик… А ведь как раз это различие составляло предмет споров между Морфом и фон Этиком, который всегда отдавал предпочтение звуку перед буквой. Ему было важно не как это пишется, а как это говорится (точнее – гаварицца).

Синт не вникал в эти споры. Правописание или произношение отдельных слов – это было для него слишком узко. Синт смотрел на вещи шире – в масштабах целого предложения, а то и нескольких предложений. Он следил за тем, чтобы слова правильно соединялись в предложении, а то, что им из-за этого приходится склоняться или спрягаться, его мало тревожило, поскольку относилось к компетенции Морфа. Тем более не задумывался Синт, как это все прозвучит: звучание – компетенция фон Этика.

Естественно (исьтесьтьвино), что фон Этик, мечтавший о стихии ничем не ограниченного звучания, скептически относился к нормам правописания и подчеркнуто с ними не считался.

– Слыш. Мыш. Шалиш, – говорил он со всей возможной твердостью, принципиально не замечая стоящего в конце мягкого знака (слышЬ, мышЬ, шалишЬ).

– Борщь. Горячь. Хвощь. Колючь, – произносил он мягко, хотя на письме мягкого знака не было и в помине (борщ, горяч, хвощ, колюч).

Кончилось тем, что, не выдержав постоянных конфликтов с правописанием, фон Этик сбежал из грамматики в некий мир самостоятельных звуков, который был, возможно, им придуман себе в утешение. Он отправился туда, где все только звучит и никак не пишется, а Морф и Синт остались там, где все только пишется, но звучать – не звучит.

2

Фрегат «Грамматика» несся на всех парусах, разрезая неразрезанные страницы, и в один прекрасный день номера этих страниц стали смешиваться с какими-то другими номерами, что наводило на мысль о близости острова Арифметики.

Он появился внезапно, и фрегат едва успел сбавить ход, чтобы не врезаться в каменистый берег. Что-то было в нем от родной грамматики, и Морф имел основание для предположения, что арифметика – это грамматика чисел, точно так же, как грамматика – арифметика слов.

– Нас встречают, – удовлетворенно отметил Морф. – Смотрите, они выстроили почетный караул. Давайте, Синт, и мы подравняемся, ответим любезностью на любезность.

Начальник караула обошел строй и скомандовал:

– По порядку номеров рас-счи-тайсссь!

И тот, который стоял первым в строю, крикнул:

– Третий!

Второй поспешил исправить ошибку:

– Второй!

Но попытка Второго внести порядок в порядок номеров не получила поддержки. Дальше последовало:

– Седьмой!

– Пятый!

– Первый!

– Шестой!

– Ну и порядок! – покачал головой Морф. – Они здесь, видно, совсем считать не умеют.

– А где Восьмой? – спросил начальник караула. – Опять я не вижу Восьмого. И почему Девятый стоит на голове?

– Давайте без Восьмого, – предложил Третий, стоявший первым. – Без него мы еще лучше разделимся.

– Лучше, пока Девятый стоит на голове, – сказал Второй, стоявший вторым. – Но не будет же он все время стоять на голове!

– Для пользы дела я буду, – пообещал Девятый.

Вот теперь Морф все понял.

– Синт, вы понимаете? Это не почетный караул, это шестизначное число: ведь мы же с вами в Арифметике.

– Не шестизначное, а семизначное, – с достоинством возразил начальник караула, оказавшийся простым Делителем. – Восьмой у нас отсутствует… Эй, никто не видал Восьмого?

– Без него нам еще лучше, – сказал Третий. – Без него мы все разделимся на три…

– Почему именно на три? – возмутился Пятый. – Никого не заботит, что число не делится на пять…

– Мне-то что, – сказал Третий, – сам-то я на три разделюсь. Просто хочется, чтоб все разделились.

– А на пять тебе не хочется?

– На пять не хочется. И на семь не хочется.

– Но-но, полегче на поворотах! – отозвался Седьмой.

– Вот так всегда, – печально вздохнул Делитель. – И письменный, и устный счет у нас всегда превращается в сведение счетов. Примите это к сведению.

– Сведение – к сведению! – восхитился Морф. – Лучше даже в грамматике не скажешь!

Синт и сам знал, что эти числительные – самолюбивый народ. Когда числительное стоит перед существительным, оно понимает, что главный спрос не с существительного, а с него, и дает четкую и определенную информацию: «Два часа. Три метра. Пятьдесят человек». А попробуй его поставить после существительного, и у него сразу изменится отношение к делу. Почему это задние должны отвечать за передних? Спрашивайте с существительного, раз оно у вас впереди. И числительное отвечает весьма приблизительно: «Часа два. Метра три. Человек пятьдесят». Может, пятьдесят, а может – пятьдесят один или сорок девять. Неточная информация, не исключено, что взята с потолка.

Все это приходилось учитывать Синту, когда он расставлял слова в предложении. Он знал, что для точной информации числительное необходимо ставить на первое место. Поэтому он не стал ждать, когда они выяснят, кто у них первый, а кто второй, а отправился побродить по острову.

Здесь было много своих: запятые, скобки, тире, двоеточия. Правда, здесь они были не знаками препинания, а знаками совсем других действий. Ведь есть же и другие действия, помимо препинаний. Это становится ясно, когда попадаешь в Арифметику.

И тут Синт увидел цифру, которая лежала, свернувшись даже не одним, а двумя колечками, и улыбалась во сне, как улыбаются те, кому удается поспать в рабочее время.

– Спящая красавица, – припомнил Синт что-то из литературы. – Не такая ты красавица, чтобы спать средь бела дня.

Он попытался поставить цифру на ноги, но не смог понять, где голова, а где ноги. Потому что цифра спала, свернувшись двумя колечками.

Внезапно она открыла глаза и сказала:

– Как бесконечно большие, так и бесконечно малые величины в одинаковой степени приближаются к бесконечности. – Она закрыла глаза и закончила свою мысль: – Когда я лежу, я обозначаю бесконечность.

Да, в лежачем положении она была похожа на знак, обозначающий бесконечность. Вот на какой знак:.

Стоя цифра обозначала Восьмерку, конечную величину, но стоило ей лечь, и она начинала обозначать бесконечность.

Бесконечность – это то, к чему стремятся все конечные величины. Ради нее буквы соединяются в слова, слова – в предложения, а предложения – в абзацы, страницы и целые тома. Но если каждый будет стремиться только к собственной бесконечности, тогда у нас никто ни с кем не соединится и не будет вообще никакого смысла – ни бесконечного, ни конечного.

Такое бывает: живут буквы в большом, многоэтажном тексте, и каждая – сама по себе. Не только не знает букв из своей строчки, но даже из своего слова буквами не интересуется. Некоммуникабельность. Болезнь века. При такой болезни попробуй что-нибудь прочитать. Каждая отдельная буква стремится только к собственной бесконечности.

И вот – эта цифра. Синт попробовал поставить ее вертикально, но она не открыла глаз и продолжала улыбаться чему-то своему, внутреннему. При этом она говорила:

– Положите меня… Настоящая жизнь – только в бесконечности…

– Восьмерка, – сказал Синт, – как вам не совестно? Девятка, которая ближе вас к бесконечности, довольствуется ролью Шестерки, что для нее совсем не просто, потому что ей приходится стоять на голове, а вы тем временем…

Восьмерка открыла глаза и сказала:

– Я не претендую на бесконечно большую величину. С меня достаточно бесконечно малой.

Лишь бы иметь собственную, пусть даже бесконечно малую бесконечность. Вот он – век некоммуникабельности, бесконечно трудный и для грамматики, и для арифметики век.

– Насколько мне известно, – сказал Синт, – никакие действия с бесконечными величинами не производятся. Я понимаю, вас это не волнует, вы для того и лежите, чтоб не действовать, но ведь в Арифметике нужно действовать…

– Может быть, делиться? На два, на четыре, на самое себя? А если я хочу делиться не на два, а на три?

– Боюсь, что без остатка у вас не получится.

– А я не боюсь. Я даже не хочу без остатка, я хочу, чтоб что-то осталось после меня. Потому что в этом – моя бесконечность.

Синту вспомнилась сказка, которую ему рассказывали в детстве, когда он не хотел заниматься синтаксисом. И он рассказал эту сказку своего детства.

– В некоторой книге, где растут на дереве фиги, посреди страницы, которой правят царь и царица, жили-были три точки…

– Ах, точка, – мечтательно вздохнула Восьмерка, – бесконечно малая величина…

– Нет, – возразил Синт, – точка в предложении не только конечна сама, но даже обозначает конец предложения. Так вот, каждая из этих трех точек стояла в конце своего предложения и следила, чтоб оно не продолжалось дольше, чем того требует смысл.

– А откуда они знали, чего требует смысл? Может, он требует делиться без остатка, так, значит, прикажете делиться?

– Смысл предложения требовал отделить его от других предложений, для этого и были поставлены точки. Но им захотелось соединиться. Не отделиться, а соединиться. И вот они покинули свои предложения и встретились в конце нового предложения, до того нового, что даже еще не оконченного. Три точки в конце предложения – это уже не конец, это начало чего-то нового, еще неизвестного…

– Бесконечного?

– Возможно, и бесконечного. Потому что в предложении не будет конца, пока там будут стоять три точки…

– Значит, главное – это соединиться?

– Преодолеть некоммуникабельность. В эпоху всеобщей кабельности, когда вся земля опутана телефонными кабелями, главный разговор – это по-прежнему не телефонный разговор. Кому не кабельность нужна – только тот способен по-настоящему общаться.

Люди – как слова: они изменяются от общения. Потому что вступают в силу законы управления, согласования, примыкания, и уже ты не можешь быть самим собою, как слово в словаре, где у него есть независимость, но нет настоящей жизни.

Настоящая жизнь – в общении, даже если кто-то тобой управляет, а с кем-то приходится согласовываться и к кому-то примыкать. Это Синт усвоил давно, но теперь он понял, что цифры тоже изменяются от общения. Единицы становятся десятками, а то и сотнями… Ну, возможно, десятыми и сотыми, если не повезет.

Восьмерка больше не падала. То ли ей передались мысли Снята, то ли у нее возникли какие-то собственные мысли на этот счет, но она стояла твердо, как стояли до нее лучшие Восьмерки прошлого: и Восьмерки незабываемых восьмисотых годов, и Восьмерки незабываемых восьмидесятых годов, и Восьмерки незабываемых двадцать, тридцать, сорок… девяносто восьмых годов, – потому и незабываемых, что они стояли, а не лежали до конца.

Правда, Синту так и не удалось определить, на ногах стояла Восьмерка или на голове, потому что стояла она, как лежала: двумя колечками.

3

– Сказать по правде… Ничего я вам не могу по правде сказать… Меня ведь, братцы, Мазурием зовут, врун я первостатейный. Меня за вранье даже из таблицы выставили, из Периодической системы.

Все-таки его выставили не совсем, потому что находились они сейчас именно в Периодической таблице. Покинув гостеприимные берега Арифметики и миновав несколько островов внешне художественной литературы, забитых телами читателей, как южные пляжи в горячий сезон, они причалили к острову Периодической Системы Элементов. Здесь их и встретил Мазурий, отставной элемент, одиноко сидевший на берегу и предававшийся размышлениям.

– Эх, – продолжал Мазурий, – тут такие были дела! Какие-то бандиты или грабители, гангстеры, одним словом, задумали выкрасть золото прямо из Периодической системы элементов. Чтобы завладеть сразу всем золотом и больше к этому делу не возвращаться. Мой сосед Молибден, из сорок второго номера, говорит мне: «Мазурий, беда! Так, мол, и так, хотят нас оставить без золота!» – «Что ж, – говорю я, – замысел дерзкий и не лишен остроумия. Всем оставаться на местах, я сам займусь этим делом»…

От этих слов повеяло внешне художественной литературой, которую они так счастливо миновали. Фантастической буквалистикой или исторической бульваристикой – по запаху трудно было определить. Но, возможно, повеяло не от слов Мазурия, а просто ветер принес эти запахи с близлежащих мысов, рифов и островов.

– И вот все элементы, – рассказывал Мазурий, – остаются на местах, каждый в своем номере, а я отправляюсь на улицу Первой группы и залегаю возле семьдесят девятого номера, где у нас сосредоточен весь золотой запас… Ну, не буду говорить, как я перехитрил всю эту банду, эту мафию, это уже неинтересно. Но пока я находился в отлучке, в мой сорок третий номер въехал Технеций. Вы знаете Технеция? Он когда-то существовал в природе, а теперь, увы, добывается искусственным путем. Вот каким-то таким искусственным путем он и поселился в моем номере. А я остался… – Он внезапно замолчал. – Да, наговорил я вам… Разве можно верить такому, как я, обманщику? Я только прикинулся элементом, а на самом деле – какой я элемент? Я вообще никогда не существовал в природе.

– То есть как? – удивился Морф. – А с кем же мы разговариваем?

– Поговорить я умею, я вам любого заговорю. Однажды так заговорил Кислород, что на Земле неделю не дышали… – Он опять спохватился: – Не слушайте меня, не слушайте! Кто ж это может – неделю не дышать?

Они свернули с улицы Первой группы на проспект Пятого периода. По обе стороны проспекта уходили вдаль номера, но Мазурий остановился у самого первого номера, тридцать седьмого.

– Если не торопитесь, надо бы проведать одного старичка. Старичок у меня здесь живет, Рубидий называется.

Это был очень старенький старичок, он сидел на кровати, закутавшись в одеяла и держа ноги в ведре, наполненном, судя по запаху, керосином. Вместо приветствия он проткнул вошедших булавочками остреньких глаз и, видимо, решив, что с ними покончено, опять занялся своим керосином.

– Зашел узнать, не надо ли вам чего. Может, керосину подлить? – предложил Мазурий. – У нас тут керосин завезли, такой, что гореть не горит, а только пахнет… Да нет, какой там керосин… Просто зашел узнать, как себя чувствуете.

– Чувствую я себя плохо, – объяснил старичок. – Керосину у меня хватает, здоровья нет. Я ведь своего возраста не скрываю, – он опять вонзил в гостей свои булавочки, – мой период полураспада семьдесят миллиардов лет. Семьдесят и семьдесят, полураспад и полураспад, и получится полный распад, сто сорок миллиардов… Хотя, если учитывать, какой нынче свет, что такое сто сорок миллиардов?

– Светочувствительный он у нас, – пояснил Мазурий.

– А что? Учитывая, какой нынче свет, станешь светочувствительным. Если б я за собой не следил, я бы уже давно горел розовым пламенем, несмотря на мой долгий период полураспада. – Старичок спохватился, что хватит говорить о себе, и весело улыбнулся: – А ведь тебя, Мазурий, на улицу выкинули, докопались-таки, что ты не существуешь в природе. Я сам, – он гордо вскинул голову, – лично помогал копать. Хотя это мне и трудно, в моем возрасте… Ну, ничего, зато тебя выкинули, – порадовался за товарища старичок, – я всегда удивлялся: ведь он же не существует, думаю, зачем же он здесь живет?

– Ничего удивительного, – сказал Морф. – Некоторые не живут, а только существуют, а некоторые не существуют, зато живут. Второе, по-моему, даже лучше.

– Как для кого, – сказал Рубидий. – Меня-то не вышвырнули на улицу, а вот его, – он довольно засмеялся, – его вышвырнули. Теперь там Технеций живет. Между прочим, тоже не существует в природе, но его добыли искусственным путем. Был бы ты, Мазурий, поумнее, и тебя бы добыли тем же путем.

– Зачем вы к нему ходите? – спросил у Мазурия Синт, когда они вышли на улицу.

– Люблю, когда он радуется. Видели, как он повеселел? Я их тут всех веселю, такая у меня должность. Не знаю, что бы они тут делали без меня. Извините. Никакой у меня должности нет, и отлично без меня все обходятся… А вот этот сорок третий номер, в котором я жил… верней, не жил, а куда меня ошибочно поместили…

– А Технеция – не ошибочно? Сам говоришь, что искусственным путем, – сказал Морф, мрачнея от таких безобразий. – После всей этой химии хочется куда-нибудь на природу. Мазурий, пошли с нами на природу!

– Если только ненадолго… У меня тут еще дел… Хотя, в сущности, дел никаких, но они тоже сами не сделаются…

Их появление на лоне природы не прошло незамеченным: кто-то крепко ухватил Синта за штанину, и незнакомый голос зашелестел:

– Куда же вы, пациент? Поликлинику вы прошли и больницу тоже… Да вы не упирайтесь, я Подорожник из «Скорой помощи». Лечу раны, прикладываю компрессы к ушибленным местам.

– Но я не ушибся…

– Не ушибается тот, кто ничего не делает, – наставительно изрек Подорожник. – Вы думаете, почему я тут торчу? Меня всюду ждут мои пациенты, а я торчу, никак не могу вырваться.

– Так много дел?

– Не в делах дело. Мне, для того чтоб вырваться, нужно вырваться с корнем, а с корнем, сами понимаете… Вот я и торчу. А еще Подорожник… Мне бы шагать по дорожке, прокладывать новые пути, и ушибаться, и шагать дальше… Но куда шагать? Да и корни, честно говоря, не пускают… Нет-нет, пока не открывайте рот: сначала я вас выслушаю. Я выслушаю, а потом вы откроете рот и скажете «а-а!».

– Откуда вы знаете, что я скажу? Может, я скажу совсем другое?

– Вы скажете «а-а», доверьтесь моему опыту. Все больные говорят «а-а», хотя с радостью сказали бы что-то другое.

– Больные? Но я здоров.

– Это вам кажется. Сначала кажется, а потом скажется. У всех, кто своевременно не покажется врачу… – Подорожник замолчал, пораженный красотой этого последнего рассуждения. – Ну, так как, пациент? Будем лечиться?

– Никакой я не пациент!

– Это вы сейчас не пациент. А заболеете – в два счета станете пациентом. – Подорожник вздохнул. – Вижу, что вы спешите, а вот я двинуться никуда не могу, хотя меня давно ждет моя пациентка. Может, слыхали: Лунария Оживающая. Та, которая умирает от любви.

– Оживающая – и умирает?

– Представьте себе. Оживает, потом умирает, потом опять оживает. Правда, некоторые склонны считать, что она умирает, потом оживает, потом опять умирает, но я в корне отметаю этот пессимистический взгляд. Нет! Лунария оживает, потом умирает, потом опять оживает.

– Вы сказали, что она умирает от любви?

– По общему мнению. Но я с ним не согласен. По-моему, более естественно оживать от любви. Не умирать, а оживать. Впрочем, признаю свою некомпетентность: от насморка я помогаю гораздо больше, чем от любви. Вот если Лунария умирает от насморка, тут бы я мог ей пригодиться!

Он еще долго шелестел им вслед, наставляя, что передать Лунарии Оживающей, потому что сам, к сожалению, не мог к ней явиться с визитом. Постепенно шелест его все больше сливался с шелестом других трав, и вот из этого общего шелеста возник любезный вопрос:

– Чаю не хотите?

Иван-Чай принимал у себя гостей. Его соседки, Мать-и-Мачеха, гоняли чаи и жаловались на детей. Жаловалась-то, собственно, Мачеха, а Мать говорила, что она не в претензии, что дети у нее как дети.

– Ты, старушечка, божий одуванчик, дети-то твои где? Разлетелись по ветру. И это от матери родной! От меня бы не разлетелись, – говорила Мачеха.

– У них теперь своя жизнь.

– У них-то своя, а нам каково в нашей старости одинокой?

– У вас что, дети общие? – удивился Морф.

– А куда денешься? – мрачно сказала Мачеха. – Выросли без отца, вдвоем мы их и растили. Вот она им матерью была, а я – мачехой, чем не семья? Много их было у нас, а теперь никого не осталось.

– Старым на месте сидеть, молодым разлетаться, – вздохнула Мать. – Только б им земля попалась помягче, чтоб корешки не повредить.

– Надо им разрыхлить землю, – сказал Мазурий. – Не беспокойтесь, я это беру на себя. Все оставайтесь на местах, а я сейчас же иду рыхлить землю… – Тут он смутился: – Правда, у меня нечем рыхлить. – Он еще больше смутился: – И некому…

– Пейте чай, – сказал Иван-Чай. – Мед у меня собственный, прозрачный, как слеза, но радости от него больше.

Мачеха покосилась на мед:

– Много у тебя меду, Иваныч. Честно живешь? Чужим не балуешься? А то нагляделась я, как другие живут. Хотя бы соседи наши Иван-да-Марья.

– Про них такие страхи рассказывают, – сказала Мать. – Будто они присасываются к чужим корням. Одним словом, полупаразиты.

– Рассказывают! – возразила Мачеха. – Кто по-настоящему присасывается, про тех молчат. Иван-да-Марья все же не полные паразиты, у них свои корни есть. А если немного чужим побалуются, так это не паразитизм, а умение жить. Верно я говорю, Иваныч?

– Умение жить за чужой счет.

– Не полностью же за чужой, а так, умеренно. На свой-то не очень проживешь. Мы вот с тобой, Мать, живем, а что толку? Умели б жить, детки-то от нас бы не разлетелись. Они своего не упустят, детки-то!

– Они своего не упустят, а ты на чужое заришься, – вступилась за детей Мать.

– Не позаришься на чужое, не будет и своего. – Мачеха помолчала. – Видала, как Бешеный Огурец воспитывает детей? Он не панькается с ними, как некоторые, а чуть что – выстрелит ими так, что они назад дорогу забудут.

– А Иван-да-Марья подбрасывают своих детей Муравьям.

– Правильно. Под видом коконов муравьиных. Пока там в муравейнике разберутся, Ивановы да Марьины детишки полежат, наберутся сил. Петом их, конечно, выставят, но главное, что с рук сбыты. Нет, неправильно мы воспитываем детей, неправильно!..

Мать-и-Мачеха напились чаю, разнежились и запели песенку про своих детей, полную родительской любви и родительской строгости:

 
– Мы мягкие…
– Мы строгие…
У каждого свой метод.
Вопросы педагогики
Напрасно ждут ответов.
Ни добротой,
Ни строгостью
Детей не удивишь.
– Нам не хватает твердости…
– Родительской любви!
Из маленького зернышка
Растим мы наших деток,
Чтоб им хватало солнышка,
Воды, тепла и света.
Они ж бегут с поспешностью,
Родителей виня…
– Нам не хватает нежности…
– Хорошего ремня!
 

– Именно ремня. Верно в песне поется, Иваныч?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю