Текст книги "Хирург из будущего (СИ)"
Автор книги: Федор Серегин
Соавторы: Андрей Корнеев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– «Поэма о ливере», – хмыкнула Людмила, беря себе. – Пётр, ты бы ещё стихи начал писать. В «Матросскую правду».
– А что? – Пётр упёр руки в боки, и поварёшка, как всегда, оказалась в правой руке, хотя минуту назад он держал её в левой. – И напишу! Я, может, уже пишу! Вот слушайте: «Борщ наваристый, густой, с ароматною свеклой, революции герой кушать с хлебом и с золой!»
По кают-компании прокатился смех. Матюшенко поперхнулся чаем. Плесков у переборки чуть шевельнул уголком губ.
– Рифма «свеклой – с золой» – это сильно, – заметил я. – Но «Борщевой листок» такие высоты не потянет.
– А я не для «Листка»! – Пётр просиял. – Я для души! Для души можно и без рифмы, лишь бы от сердца. А для газеты я другое придумал. Статью написал как выбирать мясо, чтоб не подсунули тухлятину. И про свёклу: как чистить, чтоб сладкая была. И про капусту: как шинковать, чтоб хрустела. Я ж теперь военный корреспондент! Только по кулинарии!
– Военный кулинарный корреспондент, – поправил Фельдман. – Редкая специальность. Думаю, в истории журналистики ты первый.
– Вот! – Пётр поднял поварёшку. – А я что говорил? Повар на флоте это душа команды! Без души какая революция?
Фельдман тем временем развернул на столе свежий номер «Матросской правды». Пахло краской и ещё чем-то – может, гордостью. Я пробежал глазами заголовки. «Одесса – красный город!», «Совет рабочих депутатов призывает к оружию», «Воззвание к матросам Черноморского флота». Толково, сжато, по делу.
– Тираж?
– Две тысячи, – доложил Фельдман с гордостью. – Разошлось за полдня. Думаем о втором выпуске.
– Две тысячи, – повторил я. – Хорошая работа.
– Это ещё не всё, – Березовский прищурился. – Пётр, покажи.
Пётр отложил поварёшку, извлёк из-за пазухи сложенный листок и, откашлявшись, начал:
– «Борщевой листок. Выпуск первый. Как выбирать селёдку на Привозе. Селёдка бывает трёх сортов: жирная, очень жирная и царская. Царская – та, что с душком, и её надобно выкидывать за борт, потому как от неё одно расстройство. Так и с властью: которая с душком – ту за борт. А которая свежая – ту на стол. Приятного аппетита, товарищи!»
Грохнул смех. Фельдман хохотал, колотя ладонью по столу. Березовский снимал очки и вытирал слёзы. Матюшенко улыбался широко и открыто.
– Пётр, – сказал я, когда смех утих, – ты гений.
– Да какой там гений, – он смутился и затеребил поварёшку. – Просто я готовлю для людей. Им надо, чтоб вкусно и понятно. Вот я и пишу, как готовлю. Только буквы путаю. Мне б учебник…
– Будет тебе учебник, – пообещал Фельдман. – К следующему номеру чтоб без ошибок.
– Да я ж стараюсь! Каждую букву как родную вывожу! Только они, заразы, путаются – «Б» да «В», «П» да «Т». Но ничего, я их одолею!
Дверь распахнулась, и в кают-компанию ввалился матрос. Лицо красное от бега, глаза сияли.
– Товарищ Туманов! Товарищи командиры! Там народу на площади тысяч пять, не меньше! Все ждут! Митинговать хотят!
Я переглянулся с Матюшенко. Тот кивнул.
– Ну что ж, – я поднялся и одёрнул китель. – Пора. Пётр, борщ подождёт. Сначала речь.
– Есть! – он схватил поварёшку и тут же осёкся. – Я с вами? Можно?
– Можно. Только без поварёшки.
Он растерянно оглядел свои руки, вздохнул и отложил её на стол.
– Ладно. Но я потом заберу. Она мне как родная.
Мы вышли на палубу. Солнце клонилось к закату, и небо над Одессой было оранжевым, с розовыми прожилками. На площади колыхалась огромная толпа: рабочие, матросы, женщины, дети. Красные флаги, плакаты. Я смотрел на это море людей и чувствовал, как внутри что-то сжимается. Не страх – скорее волнение, как перед сложной операцией.
– Ну, Семён Семёнович, – тихо сказал Матюшенко, вставая рядом. – Твой выход.
Я кивнул и двинулся к трибуне. За спиной шли мои товарищи. И это придавало сил.
Площадь у порта гудела. Я вышел из переулка и на мгновение замер – такого скопления народа я не видел со времён похорон Вакуленчука, но тогда толпа была скорбной, а теперь она бурлила. Рабочие в промасленных куртках, портовые грузчики с мозолистыми руками, женщины в платках, прижимавшие к себе детей, мастеровые, студенты, даже несколько лавочников, закрывших лавки и вышедших посмотреть. Пять тысяч человек, а может, и больше. Красные флаги колыхались над головами, кто-то затянул «Марсельезу», но слова путали, и песня рассыпалась.
Глава 19
Одесса ч.2
Я поднялся на трибуну – наспех сколоченный помост, который матросы соорудили утром. За спиной встали Матюшенко, Фельдман, Людмила, Березовский и Плесков. У края помоста пристроился Пётр – он всё-таки увязался за нами и держал в руке не поварёшку, а сложенный листок. Видимо, текст речи или нового рецепта.
Я поднял руку. Гул начал стихать – медленно, неохотно, как затихает ветер перед грозой. Тысячи лиц обратились ко мне, и я почувствовал ту самую тяжесть, что всегда наваливалась перед сложной операцией.
– Товарищи! – голос разнёсся над площадью. – Две недели назад мы ушли из этого города. Ушли, потому что не были готовы – ни плана, ни базы, ни уверенности в завтрашнем дне. Сегодня мы вернулись. И мы готовы.
По толпе прокатился гул. Я дал ему утихнуть.
– С сегодняшнего дня Одесса – красный город. Власть принадлежит Совету рабочих депутатов. Полиция разоружена, жандармы изгнаны. Чиновники, которые ещё вчера грабили народ, теперь отчитываются перед нами. Мы взяли Арсенал – теперь у нас есть оружие. Взяли казну – теперь есть средства. Взяли власть – и теперь она ваша.
– А что с теми, кто не за нас? – выкрикнул кто-то из задних рядов.
– Ничего. Мы не мстим и не караем. Те, кто не хочет с нами, могут уйти. Но те, кто остаётся, должны понимать: здесь новый порядок. Хлеб не дорожает каждый день, за правду не расстреливают, а рабочий человек – не быдло, а гражданин.
Толпа взорвалась криками. Люди обнимались, плакали женщины, старый грузчик в первом ряду сдёрнул картуз и вытирал глаза. Я дал им прокричаться и снова поднял руку.
– Но этого мало! – продолжил я, когда шум стих. – Одесса только начало. Мы должны вооружить каждого, кто готов бороться. Создать боевые дружины. Подготовиться к тому, что царские войска попытаются вернуть город. И быть готовыми дать отпор.
– Где брать оружие? – выкрикнул молодой парень в кепке у самого помоста.
– Оружие есть. Мы захватили Арсенал – триста двадцать ящиков с винтовками, пятьсот револьверов, два пулемёта. Хватит на тысячу человек. Но оружие получат не все – только те, кто готов пройти обучение, подчиняться приказам и понимает, что революция это порядок, а не погром.
– А где записываться? – раздался ещё голос.
– Вон там, – я указал на столы, которые матросы выставляли у края площади. – Там работают товарищи Березовский и Плесков. Запись добровольная, никто не тянет силой. Но помните: кто не с нами сейчас – будет жалеть потом.
Толпа загудела, задвигалась. К столам потянулись люди: молодые и старые, рабочие и бывшие солдаты, несколько студентов решительно сдёрнули фуражки. Я смотрел на них и чувствовал, как напряжение последних дней медленно отпускает. Мы действительно создали базу на суше – не на день, не на два, а на недели, может, на месяцы.
Матюшенко тронул меня за плечо.
– Хорошая речь. Но не расслабляйся – теперь самое трудное.
– Знаю. Но теперь у нас есть чем удерживать.
Я спустился с трибуны и пошёл сквозь толпу. Люди расступались, тянули руки, что-то кричали. Я не отвечал – просто шёл и смотрел на лица, на флаги, на город, который только что стал нашим.
– Фельдман, – окликнул я, когда мы отошли. – Начинай вооружение. Составь списки, разбей людей на десятки и сотни. Нам нужна организованная сила, а не просто добровольцы.
– Будет сделано.
– И газету не забрасывай. Завтра утром свежий номер с обращением к городу. Пусть каждый знает, что здесь новая власть.
– Уже пишется.
Я кивнул и направился к «Потёмкину». Впереди была куча дел, но сейчас, на несколько минут, можно было выдохнуть.
Весть пришла на третье утро после митинга. Я закончил обход в лазарете и собирался в штаб, когда в дверях вырос запыхавшийся Фельдман. Лицо встревоженное, и я сразу понял: что-то случилось.
– Семён Семёнович, – выпалил он, переводя дух, – в портовых бараках болезнь. Люди мрут аки мухи.
– Какая болезнь? – я уже натягивал китель.
– Не знаю. Говорят, животы у всех, понос с кровью. За два дня семеро умерли. Там паника началась.
Я выругался сквозь зубы. Дизентерия. В портовых бараках, где скученность, грязь и антисанитария, она распространяется как пожар в сухом лесу.
– Беги в лазарет, скажи санитарам готовить всё: бинты, карболку, физраствор. И найди мне врача, любого. В городской больнице, в аптеке, хоть в морге! Быстро!
Он умчался. Я схватил саквояж и почти бегом спустился по трапу.
Портовые бараки располагались в низине, у самой воды – длинные приземистые строения, где ютились грузчики, беженцы и прочий бедный люд. Ещё на подходе я почувствовал запах – кислый, тошнотворный, знакомый до дрожи. Так пахло в холерном бараке во Владивостоке. Так пахнет смерть, когда она приходит не с пулей, а с микробом.
Внутри меня встретил ад. На грязных тюфяках, брошенных прямо на пол, лежали люди. Кто-то стонал, кто-то лежал неподвижно, кто-то скорчился в углу, прижимая руки к животу. В воздухе стоял смрад испражнений, пота и страха. У входа суетилась пожилая санитарка с ведром воды – что она могла одна против эпидемии?
– Кто здесь старший? – рявкнул я, перекрикивая стоны.
– Я, – отозвался мужской голос.
Из дальнего угла вышел человек лет шестидесяти, в заляпанном кровью фартуке. В руке стетоскоп – старый, потёртый, но рабочий.
– Вы врач?
– Да. Доктор Гольдберг. А вы, полагаю, тот самый Туманов с броненосца?
– Он самый. Что здесь у нас?
– Дизентерия, – ответил он просто. – Занесли, вероятно, беженцы из Николаева. Скученность, вода из колодца, который, подозреваю, давно заражён. Я здесь третий день, но один ничего не могу.
– Теперь нас двое. Показывайте, что сделано.
Он провёл меня по бараку. Я быстро оценивал: больных не меньше полусотни, тяжёлых человек пятнадцать, умерших за сегодня трое – тела ещё не убрали, лежали у дальней стены, накрытые рогожей. Если не принять меры сейчас, через неделю здесь будет кладбище.
– Карантин, – сказал я, останавливаясь. – Первое: всех здоровых в соседнее здание. Второе: больных разделить – тяжёлых в левое крыло, средних в правое. Третье: воду кипятить, всю – для питья, для мытья, для всего. Четвёртое: начать внутривенные вливания физраствора всем тяжёлым.
– Физраствор? – Гольдберг поднял бровь. – Внутривенно? Это же не доказано.
– Знаю. Но я делал это во Владивостоке во время холеры, и смертность упала втрое. У вас есть лучшие предложения?
Он помолчал, потом покачал головой.
– Нет. Но у меня нет ни физраствора, ни систем для вливаний.
– Будет, – я обернулся к двери, где уже появились санитары с «Потёмкина». – Вы трое кипятить воду. Вы двое разносить больных. Вы – за мной, будете ассистировать.
Работа закипела. Я вливал физраствор тяжёлым, литр за литром, час за часом. Руки устали так, что к вечеру я не чувствовал пальцев, но останавливаться было нельзя. Гольдберг, поначалу наблюдавший с крайним сомнением, постепенно втянулся. К вечеру он уже сам налаживал системы и даже покрикивал на санитаров, путавших солевой раствор с простой водой.
На второй день поступил тяжёлый – мужчина лет сорока, с серым лицом и нитевидным пульсом. Я осмотрел его: живот вздут, болезненный при пальпации. Сразу заподозрил перфорацию кишечной язвы. Без операции умрёт за несколько часов.
– Готовьте операционную.
– Какую операционную? – Гольдберг развёл руками. – Мы в бараке!
– Значит, здесь и будем. Нужен стол, чистое бельё, спирт, иглы и шёлк. И свет, много света.
Операция прошла прямо на обеденном столе, при свете трёх керосиновых ламп, которые держали санитары. Я вскрыл брюшную полость, нашёл перфорацию, иссек края, наложил шов. Гольдберг ассистировал – подавал инструменты, промокал кровь, и я отметил: руки у него не дрожат.
Когда я закончил и выпрямился, разгибая затёкшую спину, Гольдберг посмотрел на меня долгим взглядом.
– Где вы этому научились? Резекция кишки в полевых условиях, с такими инструментами… это же невозможно.
– Возможно, – я протер руки. – Если очень нужно.
– Я практикую тридцать лет и никогда не видел ничего подобного. Сначала я принял вас за самоуверенного выскочку. Теперь вижу что ошибался.
– Не страшно, – я устало усмехнулся. – Многие так думают.
На третий день эпидемия пошла на спад. Новых больных почти не поступало, те, что были, начали поправляться. Смертность удалось удержать на уровне четырёх человек из полусотни – для дизентерии в условиях барака почти чудо. Но я знал: сработали карантин, кипячёная вода и физраствор.
Вечером Гольдберг подошёл ко мне – без фартука, в чистом сюртуке, уставший, но довольный.
– Господин Туманов, – начал он, и я заметил, что он впервые назвал меня «господином», а не «коллегой». – Я хотел бы просить вас об одной вещи.
– Слушаю.
– Возьмите меня с собой.
Я поднял бровь.
– На броненосец?
– Да. Я знаю, что вы ищете второго врача. Фельдман говорил. Я стар, не моряк, и толку от меня, казалось бы, мало. Но я видел, как вы работаете, и хочу учиться.
– Учиться? В вашем возрасте?
– Именно в моём. Я тридцать лет лечил старыми методами и думал, что всё знаю. А вы за три дня показали мне то, чего я никогда не видел. Если я не научусь сейчас, зачем я вообще прожил жизнь?
Я смотрел на него. Он не отводил глаз – ни страха, ни подобострастия, только спокойная решимость человека, сделавшего выбор.
– Хорошо. Будете судовым врачом. Но предупреждаю: у нас не клиника, а броненосец. Качка, холод, опасность и повиновение приказам.
– Я готов.
– Тогда собирайтесь. Завтра утром жду на борту.
Он кивнул и ушёл. Я остался в опустевшем бараке, глядя на ряды коек. Ещё вчера они были заполнены умирающими, а теперь пустовали. Мы выиграли ещё одну битву и новый врач, старый, опытный, но готовый учиться, был отличным трофеем.
Я вышел на воздух. Завтра будет новый день. А пока спать.
Я стоял на корме «Потёмкина», опершись на планширь, и смотрел на огни города. Они мерцали вдалеке, и Одесса казалась почти безмятежной.
Шаги я услышал, когда Людмила была уже в нескольких шагах. Она двигалась бесшумно, как всегда. Я не обернулся – просто ждал. Она встала рядом, оперлась на планширь и долго молчала.
– Ты третий день почти не спишь.
– Знаю.
– Гольдберг сказал, ты сделал операцию на обеденном столе. Он до сих пор под впечатлением.
– Он хороший врач. Просто старый. Ему нужно было увидеть, что можно иначе.
– Ты всем показываешь, что можно иначе.
Я пожал плечами. Она закурила, выпустила дым в тёмное небо. Я смотрел на неё краем глаза: тёмные волосы под косынкой, острые скулы, плотно сжатые губы. Уставшая, но не сломленная.
– О чём думаешь?
– О том, сколько ещё людей умрёт, прежде чем всё закончится.
– Много. Но меньше, чем если бы мы ничего не делали.
– Это не утешает.
– А ты ищешь утешения?
Я помолчал, потом повернулся к ней.
– Иногда да. Иногда кажется, что всё это бесконечная череда смертей, и я просто ещё один палач.
Она посмотрела долгим взглядом. В серых глазах отражались огни порта.
– Ты не палач. Ты врач. Спасаешь тех, кого ещё можно, и не мучаешь тех, кого уже нельзя. Это другое.
– Иногда я сам не чувствую разницы.
– А ты не должен чувствовать. Ты должен делать. Чувствовать будешь потом, когда всё закончится.
Мы замолчали. Волны бились о борт, и в их плеске было что-то успокаивающее. Я смотрел на неё и вдруг понял, что впервые за долгое время не хочу быть один. Не хочу уходить в каюту, закрывать глаза и видеть лица умерших на столе. Хочу быть здесь.
– Знаешь, когда я попал на корабль, я думал – здесь бунтовщики и головорезы. А потом увидел, как ты работаешь, споришь, не сдаёшься. И понял, что ошибался.
– Ты это уже говорил, – она чуть улыбнулась.
– Повторяю. Чтобы запомнила.
Она сделала шаг ко мне – ближе, чем обычно. Я чувствовал запах табака и дешёвого мыла. В её взгляде не было ни вызова, ни насмешки – что-то другое, чему я пока не мог найти названия.
– Туманов.
– Что?
– Заткнись.
И поцеловала меня.
Это был не романный поцелуй. Это был поцелуй двух уставших, измученных людей, нашедших друг друга посреди войны. Горький, страстный, настоящий. Я ответил не сразу, но ответил. Ладонь легла на её затылок, вторая на талию, и на несколько секунд мир за пределами палубы перестал существовать.
Когда она отстранилась, в её глазах стояли слёзы. Но она не плакала – просто смотрела так, будто видела впервые.
– Я думала, ты никогда не решишься.
– Я хирург. Мы долго думаем, но режем быстро.
Она фыркнула и уткнулась лбом в моё плечо. Мы стояли на корме броненосца – двое людей, потерявших всё, кроме друг друга, – и в этом было больше правды, чем во всех речах.
– Что теперь?
– Не знаю, – ответил я честно. – Но теперь вместе.
Она подняла голову, улыбнулась – впервые за долгое время – и сказала:
– Вот и славно.
Мы стояли, глядя на огни Одессы, и молчали. Завтра снова будут бои, раненые, решения, от которых тошнит. Но теперь я знал, что не один. И это было лучшее, что случилось со мной за долгое время.
Утреннее солнце только начинало золотить рейд, когда на горизонте показался знакомый силуэт. Миноносец № 267 возвращался, и шёл он не один – за ним тянулись две баржи с углём и небольшой пароход под красным флагом. Я стоял на мостике и чувствовал, как поднимается волна облегчения. Бублик справился.
– Сигнальщик! Передать на «Георгий»: «Встречайте разведку. Приготовиться к разгрузке». И поднимите сигнал «Добро пожаловать».
Через час миноносец швартовался у борта. Бублик первым поднялся по штормтрапу – рыжий, обветренный, с сияющими глазами и свежим шрамом на скуле.
– Товарищ Туманов! Разрешите доложить!
– Докладывай.
– Николаев наш! Почти наш. Рабочие судостроительного подняли восстание, как только узнали, что мы в Одессе закрепились. Жандармов прогнали, полицию разоружили. Я оставил пятнадцать человек для обучения дружины. В Херсоне то же самое – портовые бастуют, власти в панике. Мы раздали листовки, газеты, реквизировали уголь и оружие – вон, две баржи. И ещё транспорт с продовольствием, чуть позже подойдёт.
Я хлопнул его по плечу.
– Молодец. Не подвёл.
– Я ж как в аптеке! – он заулыбался, но тут же стал серьёзным. – Только в Николаеве нужны люди. Не просто матросы, а организаторы. Те, кто умеют говорить с народом и не боятся ответственности. Если сейчас не поддержим, восстание захлебнётся.
Я задумался. Николаев ключевой порт, терять его нельзя. Но кого послать? Матюшенко нужен здесь, Фельдман и Березовский – на газете и вооружении, Плесков – охрана. Я повернулся к Людмиле.
Она стояла у фок-мачты, скрестив руки, и слушала доклад. Когда я посмотрел на неё, она всё поняла без слов.
– Я пойду.
– Уверена?
– Абсолютно. Я знаю Николаев, знаю тамошних товарищей и умею говорить с людьми. Ты сам говорил.
Я помолчал. Внутри боролись долг и простой, эгоистический страх за неё.
– Хорошо. Возьмёшь тридцать матросов, партию винтовок и патронов. Бублик проводит на миноносце. Задача – укрепить дружины, организовать оборону и держать связь с Одессой.
– Сделаю. Когда выходить?
– Завтра на рассвете.
Вечером я стоял у борта и смотрел, как грузят ящики с оружием. Людмила подошла неслышно и встала рядом. Мы долго молчали, и это молчание было тяжелее любых слов.
– Ты понимаешь, что это надолго?
– Понимаю.
– И что можем больше не увидеться?
– Понимаю. Но это не меняет того, что я должна сделать.
Я повернулся к ней. В свете фонарей её лицо казалось высеченным из камня, но в глазах стояло то, что она не могла скрыть.
– Я мог бы отправить кого-то другого.
– Ты знаешь, что другого нет. Фельдман нужен здесь, Березовский тоже, Плесков не оратор. А я могу. И хочу.
Я взял её за руку. Она не отняла.
– Тогда возвращайся. Обязательно.
– Вернусь. Ты ещё не отделался от меня, Семён Семёнович.
Я притянул её к себе и обнял – крепко, как обнимают перед дальней дорогой. Она ответила тем же. Вокруг кипела работа, но в этот миг всё замерло – только двое людей, прощающихся посреди войны.
Утром миноносец отошёл от борта и взял курс на Николаев. Я стоял на мостике и смотрел, как он уходит. Рядом стоял Матюшенко.
– Вернётся. Она упрямая.
– Знаю. Просто не люблю ждать.
– Никто не любит.
Я спустился в каюту, развернул карту и долго смотрел на неё. Одесса – красный город. Николаев – почти наш. Херсон готов восстать. Эскадра контролирует побережье. Арсенал захвачен, казна реквизирована, газета печатается. Всё шло по плану.
Я откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Впереди был декабрь. Впереди была Москва. Впереди был Зимний. И я знал, что кто-то из нас не доживёт до этого дня. Но это был выбор, который мы сделали. Отступать некуда.




























