Текст книги "Хирург из будущего (СИ)"
Автор книги: Федор Серегин
Соавторы: Андрей Корнеев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Хирург из будущего
Глава 1
Агония инвалида
Белый потолок. За год я выучил каждую трещинку на нём. Плафон под потолком опять надоедливо помаргивал, видно барахлил блок питания. В палате как всегда пахло спиртом и моющим средством с хлоркой. Мой личный букет – запах безнадёги.
Руки лежали поверх одеяла. Когда-то этими пальцами я сшивал сосуды тоньше человеческого волоса, а теперь они не могли удержать ложку. Правая кисть скрючилась, как птичья лапа. Левая выглядела получше, но этот проклятый тремор не давал ни писать, ни держать стакан, ни застегнуть пуговицу.
Полинейропатия на фоне запоя, так сказали врачи. Объяснили, что нервные волокна разрушаются быстрее, чем печень. Спасибо, я и сам знаю. Сам когда-то лекции читал про токсические энцефалопатии.
В позвоночнике были вкрючены титановые штифты в четырех позвонках, на пояснице клетка. Ноги тоже были не лучше. Левая после аварии слушалась через раз, а правая вообще лежала ватная, будто чужая. Металлоостеосинтез, сказали тогда. Красивое слово для куска арматуры в костях.
Я лежал и смотрел на струйку конденсата, которая стекала по оконному стеклу. За окном Москва, январь 2026-го. Серое небо, серая девятиэтажка, верхушки антенн и чей-то тазик спутниковой тарелки. Палата была одноместная, ВИП-отделение. Друзья расстарались, мои на старые связи. Одна из лучших клиник в столице.
Дверь открылась. Я не стал поворачивать голову, сразу узнал по шагам.
– Сём, ну что ж ты…
Сашка. Александр Игоревич Горелов. Мой коллега по кафедре, бывший однокашник по Первому меду. Ровесник, сорок шесть, но выглядит моложе: подтянутый, седина на висках, очки в тонкой оправе. Хирург-абдоминальщик. Когда-то мы вместе начинали в ЦКБ, потом я ушел в ЧВК, а он остался в гражданской медицине, но связь держали. Сейчас он мял в руках шапку и смотрел на меня как на покойника. Впрочем, так оно и было. Ну почти.
– Привет, Сашка. – Голос у меня охрип. – Я никого не просил укладывать меня в больницу. Решил бы всё сам.
– Что бы ты решил? – он бросил шапку на тумбочку и присел на стул у кровати. – Чтобы тебя добило первым: цирроз или панкреонекроз? Или ты решил сдохнуть под забором, как последний бомж? Этого ты хочешь, Сёма?
Я отвернулся к окну.
– Это моё дело. Вам не понять.
– Знаешь, Семён… – голос у него дрожал от едва сдерживаемой злости. – Честно, сил моих уже нет. Посмотри, в кого ты превратился. Что ты делаешь со своей жизнью?
– Вот именно что моей! – я дернулся, пытаясь приподняться, но правая рука сразу заболела, и я рухнул обратно. – А что я могу? Хожу и то с трудом. Писать не могу, понимаешь? Даже подпись поставить целая проблема!
– Ах ты ж бедненький. – Сашка вскочил, и стул с противным визгом отъехал назад. – Да, случилась трагедия! Да, ты больше не можешь оперировать после аварии! Но ты живой, Сёма, живой! Тебя же буквально по кускам собрали! Земцов лично восемь часов у стола стоял, твой позвоночник из осколков складывал. А ты что? Оскотинился, пьёшь, убиваешь и себя, и тех, кто у тебя остался!
– А что мне светит? Если бы я мог сам себя починить вернул бы руки. А сейчас я кто? Великий хирург-неудачник?
– Тебе предлагали вести лекции у студентов! Опытом делиться!
Я замолчал. Он стоял надо мной и тяжело дышал. На мониторе пикал пульс: восемьдесят четыре удара в минуту. Врёт, гад. По ощущениям далеко за сто двадцать.
– Чему я их научу? – наконец сказал я. – Как конспекты писать? Когда-то я мог бы воспитать поколение отличных хирургов. А сейчас я сам даже аппендикс не удалю…
– Да когда ты успел таким стать? – Сашка покачал головой. Он вытащил из кармана пачку сигарет, глянул на неё и спрятал обратно. Всё-таки не у себя в больнице, чтобы курить где попало. – За год превратился в нытика и размазню. Я тебя не узнаю. Где тот мужик, что раненых из-под огня вытаскивал? Где тот, кто резал на ящиках с патронами и ни разу не пожаловался?
– Тот мужик умер, Саш. Под колесами «Лексуса» на Садовом.
– Да хватит уже нагнетать! Мы же беспокоимся о тебе!
– Да пошёл ты! – рявкнул я. – И всем передай: я сам решу, как мне жить. Мне подачки ваши не нужны!
Хотел добавить ещё что-то резкое и обидное, но воздух застрял в горле. В груди сжалось, да так сильно, будто не привычная за год невралгия, а старшина в учебке дал поддых.
– Семён? – лицо у Сашки вмиг переменилось. Появился страх, профессиональный врачебный страх. Он увидел то, что я видел на лицах пациентов перед остановкой. – Семёныч!
Я не мог ответить. Перед глазами всё поплыло. Сашка метнулся к двери и заорал на весь коридор:
– Сестра! Реанимацию, быстро!
Последнее, что я услышал, был топот его шагов. Последнее, что увидел – белый потолок. Потом наступила темнота, и где-то на грани слуха ровный писк изолинии…
А затем резкое, как во сне, чувство падения с высоты.
Удар.
Глава 1.
Удар. Качка. Грохот.
Я открыл глаза. Потолок был уже не больничный, белый, а бревенчатый и темный. Под ним раскачивалась масляная лампа. В нос ударила смесь запахов: гарь, порох и что-то резкое и лекарственное – не то йод, не то карболка.
Подо мной все ходило ходуном. Пол уходил из-под ног, меня качало вверх-вниз, вправо-влево.
Я вцепился в край койки. Она оказалась деревянной и узкой, с жёстким тюфяком. Одеяло грубое и колючее. Подушка набита чем-то вроде соломы. На больничную палату это точно не походило.
Поднял руки и уставился на них: молодые, худые, но жилистые. Пальцы длинные, бледные, ни единого шрама. Я сжал кулак – получилось. Разжал. Никакого тремора, ни боли, ни скованности.
Что за чертовщина?
Я попытался сесть и получилось. Ноги слегка ватные, но никакого онемения. Позвоночник гнулся легко, словно и не было в нём титановых штифтов. Я встал, и меня тут же шатнуло, да так, что я чуть не впечатался лицом в стену. Качка, самая настоящая. Неужели и правда корабль?
– Носилки! Врача! – проорал за дверью грубый, прокуренный голос.
Врача? Это что, меня?
Я огляделся. Крошечная каюта два шага в длину, два в ширину. Кроме койки, здесь были сундук с медными углами и маленький стол, привинченный к переборке. На столе стопка книг в кожаных переплётах, чернильница с пером, фарфоровая кружка с отбитым краем. На сундуке лежали ремни, затянутые пряжками.
Я потрогал лицо и оно было чужим. Кожа другая, нос длиннее. Под пальцами кололись усы, явно не бритые несколько дней.
Я что, умер? Или это всё кома, и мой мозг за секунду до остановки прокручивает какой-то сюрреалистичный сценарий агонии?
Снова грохнуло – но уже совсем близко, где-то над головой. Корабль дёрнулся сильнее прежнего, и я едва устоял. В коридоре что-то покатилось, кто-то завопил: «Пожар в кормовом!»
Я приоткрыл дверь. В коридоре стоял дым и темнота, только из открытого люка падал тусклый свет. Пробежал босой матрос в тельняшке на голое тело, с ведром в руках, за ним ещё один. Пол мокрый, липкий.
– Вашбродь! – дверь распахнулась пинком, и на пороге возник матрос. Лицо чёрное от гари, на лбу кровь, размазанная рукавом. Глаза белые, выпученные от страха. – Сделайте же что-нибудь! Помирает!
Он тащил за собой раненого. Тот ввалился в каюту боком, повис на матросе. Рукав у него был разорван в клочья, и под лохмотьями я увидел руку. Вернее, то, что от неё осталось. Кровавое месиво, из которого торчали белые осколки кости. Дистальный отдел лучевой, кровь хлестала толчками: яркая, алая. Артерия.
Внутри вдруг что-то щелкнуло.
Дальше тело все сделало само. Я рванулся к сундуку, сдернул ремни, откинул крышку. Внутри лежал хирургический набор – допотопный, но до боли знакомый. Скальпели с деревянными ручками, пинцеты, зажимы, иглы, моток шёлка и моток кетгута. Пальцы сами нащупали резиновый жгут Эсмарха.
– Держи его! – крикнул я матросу.
Руки работали чётко. Наложил жгут на плечо на границу верхней и средней трети, три тугих витка – кровь сразу перестала хлестать. Раненый застонал, дёрнулся и обмяк. Болевой шок. Сознание ушло, и это было к лучшему.
Я смотрел на свои руки. Чужие, молодые, целые. Пальцы сжимали жгут и ничуть не дрожали.
Я снова мог работать. Черт подери, я снова мог резать и шить!
– Вашбродь… а вы… это… как же так? – матрос испуганно крестился, глядя на меня.
Видимо, я невольно улыбался.
– Молчи, потом всё. – Я вытер руки о штаны. – Что у нас с кораблём?
– Попадание в корму, вашбродь. Руль заклинило. Кренимся на правый борт. Командира ранило.
Командир. В голове что-то смутно промелькнуло – не моё воспоминание, а будто отголосок чужой памяти. Дурново. Лейтенант Дурново. Откуда я это знаю?
Дед. Я вдруг вспомнил его: совсем старого, с тростью, сидит на кухне в хрущевке и рассказывает, как его отец воевал. «Цусима это мясорубка, Сёма. Кого там только не положили…» Голос у деда был звонкий, а глаза мутные. Он очень любил рассказывать о своем отце, которого я не застал живым.
Стоп, Цусима?
– Веди! – скомандовал я.
Мы побежали. Качка, дым, крики. Переборки дрожали, где-то наверху ухали орудия. На палубе матросы тащили раненых. Орали: «Пожар! Пожар в кормовом кубрике!» Один из матросов плакал, забившись в угол, какой-то совсем молодой парень. Пахло палёным мясом.
К горлу подкатила тошнота, но я сглотнул. Не сейчас. Сейчас работа.
Если выживу, потом проблююсь.
Каюта командира оказалась чуть больше моей. Дурново лежал на койке – молодой офицер с перекошенным от боли лицом, лет двадцати пяти. Светлые волосы слиплись от пота. Вся правая штанина насквозь промокла от крови, и лужа на полу росла и разливалась в такт качке.
– Ты… – он скосил на меня мутные глаза. – Врач… Туманов, кажется?
Туманов.
Внутри всё сжалось. Это же моя фамилия. Не может быть.
Я сдёрнул с него остатки штанины. Рана в верхней трети бедра. Осколок снаряда прошёл касательно, но глубоко: разорвал портняжную мышцу и перебил бедренную артерию. Кровь тёмная, почти вишнёвая, течёт толчками, но уже не так сильно, как могла бы: организм теряет давление, пульс слабеет. Он умирает.
Затянул жгут на бедро высоко, в паху. Кровь не остановилась. Артерия повреждена выше в тазу, там где жгут не наложишь.
– Держите его, – бросил я матросам.
Двое навалились. Третий стоял в дверях и крестился. Дурново закричал. Я нащупал точку пульсации в паховой складке и прижал пальцем. Кровь остановилась.
Надо оперировать здесь и сейчас.
Карболка. В моём времени я бы вымыл рану тёплым физраствором, но тут только она. Я стиснул зубы и плеснул разбавленным фенолом на края разорванной мышцы. Ничего, выживет, а шрамы не главное. Инструменты бы прокипятить, да нет времени. Протёр спиртом из другой склянки.
Скальпель лёг в руку как родной. И пусть рука не моя, но навык и память мои. Разрез по ходу сосуда – вдоль, в проекции бедренной артерии. Кожа разошлась. Лезвие углубилось в подкожную клетчатку. Кровь заливала всё поле, я работал вслепую. Анатомия одна и та же, что в 190… а какой год интересно? Что в 2026-м. Вот она, артерия – разорванный конец, обрывок, из которого толчками выплёскивалась кровь. Я взял кровоостанавливающий пинцет Пеана, спасибо хоть это не изменилось за сто лет и перехватил культю.
Тишина.
Кровь остановилась. Дурново дышал часто, прерывисто. Матросы замерли. Качка на секунду утихла, словно море решило подыграть мне. Дальше лигирование. В сундуке взял моток шёлка. Я оторвал кусок, продел в иглу, прошил артерию у основания. Завязал узел и снял зажим.
Артерия держала.
Теперь рана. Иссечение размозжённой мышцы ещё четыре движения скальпелем. Убрал нежизнеспособные ткани. Промыл карболовой. Послойный шов: мышцы, фасция, кожа. Кетгут на мышцы, шёлк на кожу. Руки работали, а я вдруг поймал себя на мысли, что снова улыбаюсь.
Я только что спас человека. Я снова оперировал. Я снова хирург.
– Жить будешь, – сказал я, закончив и вытирая руки о какую-то тряпку.
Дурново попытался что-то ответить, но провалился в сон. Я вышел в коридор, прислонился спиной к переборке и сполз на корточки. Ноги дрожали, руки были в крови по локоть.
Где я?
Ответ всплыл сам собой, будто я всегда это знал. Корабль назывался «Бравый». Командир – лейтенант Дурново. Где-то рядом японцы. 1905-й. Цусимское сражение. Я читал про этот бой, изучал, даже видел старые мутные фотографии у деда. На одной из них молодой мужчина в форме флотского врача. Подпись на обороте: «С. С. Тумановъ. Портъ-Артуръ, 1904 г.»
Прадед.
Я полез в нагрудный карман кителя. Там лежали мятые бумаги. Развернул. Витиеватый почерк с ятями и ерами: «Семёнъ Семёновичъ Тумановъ, младшій судовый врачъ эскадреннаго миноносца 'Бравый»«. Внизу дата: 'Мартъ 1905 года».
Я засмеялся. Сначала тихо, а потом всё громче, пока это не перешло в истерический хохот. Матрос поодаль испуганно попятился.
– Вашбродь… вы чего? Всё нормально?
– Нормально, нормально, иди. – Я вытер рот ладонью.
Семейная шутка ещё от прапрадеда: называть всех мальчиков Семёнами. Меня звали так же, как и его. Семён Семёнович Туманов. Сорок шесть лет. Профессор. Инвалид. А теперь младший судовой врач на миноносце в самом разгаре Цусимского сражения.
Я сжал кулаки. Тело было целым. Какое же это наслаждение – просто не чувствовать постоянной боли!
Снаружи донёсся крик: «Прорываемся! Курс на Владивосток!»
Я сунул бумаги обратно в карман и уже взялся за дверь, когда в коридоре снова затопали. Дверь распахнулась – на пороге стоял тот самый давешний матрос.
– Вашбродь! Там вас мичман кличет! Срочно!
– Какой мичман?
– Кольцов, ну Алексей Степанович. Грит: «Тащи врача, пока есть кого спасать!»
Я шагнул мимо, но матрос придержал меня за рукав.
– Вашбродь, а вы как же так? Ну, руки у вас…
– Что руки?
– Да то! Я ж вас помню. Вы ж раньше тихой сапой, всё книжки читали, и руки у вас на перевязках даже дрожали. А тут раз, и капитана выходили. Я думал всё, конец ему.
Он осёкся, не зная, обижусь я или нет.
– Дрожали, говоришь? – я криво усмехнулся. – А теперь, видишь, перестали. Сложное время вынуждает меняться. Вчера дрожали сегодня окрепли. Усёк, матрос?
– Матрос… Ишь ты… – он потёр переносицу, размазывая сажу. – Вы, наверно, головой при качке ушиблись? Забыли? Меня Илья звать, Морозов. Боцман я. Ежели что надоть окликните.
Я кивнул. Морозов, надо запомнить.
– Вот что, Морозов: найди мне ещё одного целого матроса, с крепкими нервами. Будет ассистировать. И скажи ему, чтоб руки как следует вымыл!
– Так точно, вашбродь!
Он выбежал в коридор.
Я глянул в иллюминатор: серое море и дым на горизонте. Значит, 1905-й. До «Потёмкина» считанные недели. До революции полгода. Интересное же время выбрала судьба…
Но это все потом. Сейчас работа.
Я пошёл в кают-компанию, где прямо на обеденном столе лежали раненые. Матросы уставились на меня с надеждой и уважением. Я взял скальпель, протёр спиртом.
– Инструменты в спирт, перевязочный материал на стол. Раненых подавайте по одному. Пока я здесь никто не умрёт. Всем ясно?
– Так точно, ваше благородие! – гаркнул кто-то из сидевших рядом.
И они задвигались.
… я склонился над следующим раненым – совсем ещё пацаном с осколочным ранением живота – и впервые за долгое, очень долгое время почувствовал, что я на своём месте.
Второй шанс, Семён Семёныч. Не просри его.
И в этот момент корабль снова дернуло.
Я едва устоял на ногах. В кают-компании что-то рухнуло. Один из раненых закричал от боли. Сперва раздался треск, потом звон, а затем топот ног и отчаянный крик:
– Пробоина ниже ватерлинии! В машинном вода!
Я смотрел, как в один миг меняются лица матросов. Та надежда, что только что зажглась у них в глазах, снова погасла.
Второй шанс, значит. Ну-ну.
Глава 2
Лазарет на волнах
Крик ещё висел в воздухе, а я уже бежал.
Не шёл, именно бежал. Ноги несли меня сами, перескакивали через комингсы, уворачивались от летящих навстречу матросов. Чужое тело работало быстрее мысли. Качка швыряла «Бравый» с борта на борт, палуба уходила из-под ног, но я держал равновесие, как будто родился на этом корабле. Может, так и было. Точнее, прадед родился.
– Морозов! – рявкнул я на бегу. – Пластырь, парусину, доски! Всё, что найдёшь! В машинное, живо!
– Есть! – гаркнул сзади.
Люк в машинное отделение был распахнут настежь. Оттуда валил горячий пар пополам с дымом и мелкой водяной пылью. В нос шибануло раскалённым железом, мокрой угольной пылью и горелым маслом. Чистый производственный ад. Я ухватился за скобы трапа и полез вниз. Ступени скользили от конденсата, ноги то и дело соскальзывали.
Вода стояла по колено, такая ледяная, что я аж зубами застучал. В свете единственного фонаря метались тени: трое матросов, матерясь, подводили доски под брусья, пытались прижать пластырь к пробоине. Доски ходили ходуном, парусина намокла и провисла. В дыру с шипением влетала очередная порция воды.
Один из матросов обернулся. Лицо чёрное, только белки глаз блестели.
– Вашбродь! Не держит пластырь! Надо бы ещё досок, а где ж их взять!
– Тихо! – я шагнул ближе. Края обшивки загнуло внутрь – осколок видимо прошёл по касательной, снаряд разорвался рядом, а не пробил навылет. Уже повезло. – Вон ту доску, толще! И брус поперечный, вон у котла валяется. Тащи!
Матросы засуетились. Я остался у пробоины, упёрся спиной в горячий трубопровод и стал считать. Раз-два – вдох. Раз-два – удар молотка. Качка то усиливалась, то стихала.
– Вашбродь, – подал голос матрос, – а если не удержим?
– Удержим, – отрезал я. – Не ссать!
– Да я и не ссу, – он дёрнул грязный ворот тельняшки. – Только долбят, сволочи, ещё как долбят. Может, ещё пробоина будет? Тогда кранты нам.
Я повернулся к остальным.
– Кто за старшего в машине?
– Я, вашбродь, – отозвался пожилой, с седыми проборами в бороде. – Машинный квартирмейстер Чиж.
– Докладывайте, что с ходом.
– Правый вал заклинило, но левый пока тянет. Идём малым ходом, узлов пять-шесть. Если ещё раз долбанёт точно встанем.
– Долбанёт починим. – Я глянул на пробоину: доски встали плотнее, парусина разбухла, течь заметно уменьшилась. – Пять-шесть узлов это хорошо. Будем ползти до Владивостока своим ходом, авось и доползём. Продолжайте. Если что сразу за мной.
– Так точно, – Чиж кивнул.
Я полез обратно. Мышцы ног гудели, руки дрожали от напряжения.
На палубе меня встретил холодный ветер с солёными брызгами. Сразу стало легче дышать. Дым рассеивался. Море вокруг серое, неспокойное, на горизонте ни огонька. Бой кончился. Или затих, или ушёл в сторону. Японцы то ли потеряли нас из виду, то ли добивали тех, кто послабее.
Я доковылял до ближайшего ящика, опустился на него спиной к надстройке и закрыл глаза. Гул в голове понемногу стихал.
И тогда накатило.
Я знаю, где я. Знаю, кто я. Знаю, что корабль – «Бравый», командир – лейтенант Дурново. Но откуда? Я ведь не историк флота. В моей голове всегда обитали только общие контуры: даты ключевых событий, фамилии вождей, важнейшие события. А тут – Дурново, Морозов, Кольцов – они сидели где-то глубоко, будто я всегда их знал.
Я поднёс ладони к лицу. От пальцев пахло махоркой, так резко и сухо, но знакомо до головокружения. Я не курил махорку никогда в жизни. Даже сигареты бросил после первой командировки. А тут я знал этот запах, знал, как скручивать козью ножку. Откуда?
И Морозов. Когда он назвался, я ведь напрягся. Но я уже знал его имя. Знал, что он с Балтики, из Кронштадта, что у него двое детей и что он вечно ворчит, но никогда не жалуется. Откуда?
В голове будто распахнулась незаметная дверца, и оттуда хлынули чужие воспоминания.
– Господи… – прошептал я, растирая лоб.
Это не я их помню. Это тело помнит. Тело младшего судового врача Семёна Туманова. Его мозг, его нейронные связи. Они никуда не делись – остались, когда моё сознание влезло в эту черепную коробку. Как будто поставили новую операционную систему поверх старой, не удалив прежнюю. И теперь все файлы оттуда мне доступны. Только в беспорядке, разбросанные.
Мышечная память, рефлексы, имена и лица. Даже вкусовые ощущения – я вдруг вспомнил, как вчера (для этого тела вчера) ел флотский борщ. Вкус капусты и жира. Я не хочу этого помнить, а помню.
И одновременно мои собственные воспоминания: Сашка, палата, изолиния, операции… Они здесь же, сверху, яркие и чёткие. Два пласта. Два «я». Только одно подчиняется, а второе шумит фоном.
Я попытался копнуть глубже. Что из своего будущего я знаю о прадеде? Дед, старый Семён Семёнович, сидит на кухне, стучит тростью и рассказывает: «Мой отец в Цусиме был судовым врачом. Спасся чудом. Если б не спасся нас бы и не было всех сейчас». И фотография: мутная, с заломами, молодой мужчина с усами в форме. Подпись: «С. С. Тумановъ». И всё. Детали стёрлись.
А теперь эти детали лезут изнутри. Запах махорки. Имя боцмана. Шрам на лбу у Дурново, который я заметил, ещё когда разрезал ему штанину.
– Вашбродь? – раздалось над ухом.
Я дёрнулся.
Морозов стоял рядом и смотрел с опаской.
– Вы чего? Вам бы поесть, что ли. Бой-то кончился пока. Я камбуз нашёл, там печка целая. Кашу могу сварганить.
– Кашу? – я с трудом оторвал ладони от лица.
– Гречневую, с маслом. И чай. Чай у нас есть, с сахаром.
– Давай кашу. И чай тоже буду. – Я помедлил. – Морозов.
– Чего?
– Ты из Кронштадта, верно?
Он замер.
– Так точно. Вы запомнили?
– Да, ты говорил. Я просто не сразу вспомнил.
Морозов недоверчиво покачал головой, но ничего не сказал. Ушёл.
А я остался сидеть на ящике и думать: если я помню то, что помнит это тело, я могу этим пользоваться. Только аккуратно. Не спалиться. Иначе примут за сумасшедшего или что хуже за шпиона.
На палубу вышел молодой офицер с перевязанной головой. Повязка уже запачкалась, на виске проступило свежее пятнышко. Он двигался быстро, и на лице у него была странная смесь восторга и ужаса. Так выглядят студенты-медики после первой успешной операции: только что видели смерть, но уже готовы обсуждать технику.
– Господин врач! – окликнул он. – Мичман Кольцов, Алексей Степанович. Я слышал, что вы сделали с командиром! Это невероятно!
Я поднял голову. Кольцов. Имя знакомое. Теперь хоть понятно откуда.
– Что у нас с рулём? – спросил я хмуро.
– Ремонтируют! – он не сбавил тона. – Двое рулевых убиты, ещё один ранен. Но унтер-офицер говорит, к утру восстановят. Повезло, что машина не встала. А вы… как вы это сделали? У вас даже рука не дрогнула!
– Дрогнула. Ещё как дрогнула. Просто меньше, чем у вас.
– Но артерия! Вы пережали пальцем! Где такому учат?
Вот он, первый тест. Сколько их ещё будет…
– В медицинском институте, – ответил я ровно. – А ещё в госпитале и на войне. Но вам это знать незачем.
Кольцов запнулся.
– Вы… – начал он и осёкся. – Простите, когда вы стали таким резким?
– Когда устал. И когда вокруг люди мрут. Доложите обстановку.
Он взял себя в руки – видно было, как по-офицерски напряглась спина.
– Потери: двое убитых в машинном, девять раненых, включая командира. «Бравый» лишился кормового орудия, руля и части обшивки. Но держимся. Командир без сознания, старший офицер убит. Остался я, мичман Кольцов, и лейтенант… лейтенанта тоже нет. Так что я за старшего.
– Поздравляю, – сказал я без иронии. – Тяжело быть капитаном в двадцать… сколько вам?
– Двадцать три.
– Отлично. Курс на Владивосток?
– Так точно. Прорыв.
– Прорыв это по-флотски. – Я поднялся, придерживаясь за переборку. – По-медицински: трое при смерти, остальные дотянут, если повезёт.
Кольцов открыл рот, но ничего не сказал. Я пошёл в кают-компанию, бросив через плечо:
– Идите, мичман. На вас корабль.
В кают-компании меня встретили семеро раненых. Они лежали на тюфяках прямо на полу – стол был занят под инструменты, да и качка не позволяла класть людей без креплений. Я осмотрел каждого. Триаж в действии.
Первым – безнадёжный. Матрос лет сорока, осколок в позвоночнике, грудной отдел. Он лежал на спине и дышал часто, поверхностно. Грудная клетка поднималась, живот нет. Ниже пупка ничего. Я опустился рядом, взял за запястье. Пульс слабый, но ровный.
– Болит? – спросил я тихо.
– Не чую, вашбродь. – Голос у него был спокойный, почти умиротворённый. – Ноги как чужие. И не холодно даже.
– Это хорошо. – Я достал из сундука ампулу с морфином, набрал в шприц. – Сейчас станет ещё лучше. Поспишь.
Он чуть кивнул. Я ввёл раствор. Через минуту он задышал глубже и затих. Морозов перекрестился.
– Безнадёжен? – спросил он шёпотом.
– Да. Часа два-три, потом остановка дыхания. Я не могу срастить спинной мозг. Никто не может. Даже у нас, в буду… – я осёкся. – Даже в Петербурге не могут.
Следующий парнишка с животом. Светловолосый, лет девятнадцати. Кожа бледная, губы сухие, пульс частит, но стабильный. Внутреннее кровотечение. Я пропальпировал живот: твёрдый, болезненный при малейшем касании. Перитонит ещё не разлитой, но уже близко.
– Этого беру первым. – Я выпрямился, вытер руки ветошью. – Готовьте стол. Морозов, будешь ассистировать.
– Я? – боцман вытаращил глаза.
– Ты. Ты крепкий, не брезгливый и не падаешь в обморок. Это главное.
Я велел принести утюг и прогладить простыню – нашлось и то и другое в каюте командира. Стол протёрли спиртом, застелили. Инструменты разложил на отдельной табуретке: скальпель с деревянной ручкой, зажимы Пеана, иглы, шёлк, кетгут. Рядом плошка с разбавленной карболовой кислотой.
Парнишку уложили. Я наложил маску с эфиром. Несколько вдохов и он обмяк, зрачки сузились. Можно работать.
Лапаротомия. Поперечный разрез над лобком – Пфанненштиль, классика. Кожа, подкожная клетчатка, апоневроз. Кровь заливала операционное поле, но я работал быстро – в ЧВК привык и не к такому. Морозов промокал края бинтами, подавал инструменты и, надо отдать ему должное, ни разу не перепутал зажим с пинцетом.
– Скальпель, – бросил я.
Он подал.
– Теперь зажим. Нет, маленький. Вот этот. Держи здесь, оттягивай.
– Ага, – он сделал всё точно.
Брюшина. Вскрыл. Внутри гематома в области тонкой кишки. Осколок задел подвздошную кишку, прошёл по касательной. Я извлёк маленький кусочек металла. Затем осмотрел кишку: перфорация, но края раны не размозжены.
– Резекция. – Я отмерил по сантиметру в обе стороны от раны, отсек повреждённый участок. Анастомоз конец-в-конец. Шёлк, крохотные стежки, каждый узел с двойным захватом. Пальцы слушались идеально. Я выводил стежок за стежком и ловил себя на мысли: откуда такая точность? Год не мог ложку удержать, а тут шью тонкую кишку, будто никуда не уходил.
– Тампон, – бросил я.
Морозов подал.
– И ещё зажим. Держи здесь.
Через сорок минут я зашил брюшину. Послойно: фасция, кожа. Парнишка задышал ровно, пульс окреп.
– Всё. – Я выпрямился и потянулся. – Переложите на койку. Остальным вода, тёплое питьё и не трогать.
Морозов выдохнул, вытирая лоб.
– Ну, вашбродь… вы точно колдун.
– Нет, – я усмехнулся. – Просто руки мою.
Вечером я сидел в своей каюте. Масляная лампа коптила, блики плясали на переборках. За крохотным иллюминатором чернота, редкие звёзды, отблеск луны на волне. Качка утихла, море успокаивалось. Корабль мерно поскрипывал, как старый дом.
Я разложил на койке бумаги прадеда. Удостоверение личности, назначение на должность, пара писем – одно неоконченное, к какой-то женщине (невесте?), другое от матери. Почерк везде один: витиеватый, с ятями и ерами. Я мог бы прочесть без труда, спасибо памяти тела. Но странное дело: некоторые обороты, интонации в письмах были мне смутно знакомы. Словно я сам их когда-то писал. Да нет, не писал. Просто тело помнит, как выводить эти буквы.
Я сжал кулак и разжал. Пальцы слушались идеально. Молодые, длинные, худые – не такие мощные, как у меня в прошлом теле, но зато здоровые. Я мог бы писать ими, оперировать, стрелять.
Второй шанс, Семён Семёнович. Как в фантастическом романе.
Я лёг на койку, заложил руки за голову. В голове по-прежнему мутило от мешанины воспоминаний, но я начал сортировать: это моё, это чужое. Моё: Сашка, больница, авария, работа в ЧВК, кафедра, лекции. Чужое: Морозов, Кольцов, Дурново, запах махорки, вкус флотского борща, воспоминание о шторме у Занзибара, куда «Бравый» заходил по пути на Дальний Восток.
В дверь постучали.
– Не заперто.
Вошёл Морозов с подносом. Гречневая каша с маслом дымилась и пахла так, что желудок свело. Рядом чай в мятой железной кружке.
– Вот, вашбродь. Как обещал.
Я сел, взял кружку. Чай горячий и сладкий, с привкусом какой-то травы: не то чабрец, не то душица.
– Спасибо, Илья Егорыч.
Он чуть улыбнулся.
– Вы уж извините, что я тогда, при первом знакомстве, «вашбродь» да «вашбродь». Вы не такой, как другие офицеры. Вы другой.
– Другой, – согласился я. – А какой?
– Ну, простой. И не гнушаетесь нами. И руки у вас золотые. Раньше, бывало, вы всё дрожали, в книжки смотрели, а теперь… Это вы после боя так? Или как?
Я отхлебнул чай.
– После боя, Илья Егорыч, всё меняется. И люди, и руки.
– Это точно. – Он вздохнул. – Ладно, пойду. Завтра тяжёлый день.
– Морозов, – окликнул я его уже в дверях.
– Чего?
– Ты молодец, всё верно делаешь. Понял?
– Так точно. – Он кивнул и вышел.
Я остался один. Каша быстро кончилась, чай тоже. Я лёг и долго смотрел в деревянный потолок, где дрожали тени от лампы.
Какая возможность. Пусть это и предсмертные образы, но я ведь могу изменить историю. Помню, как в школе историк рассказывал о событиях пятого года: про Зимний, про стремления… Помню, он даже задавал нам задание: какие действия могли приблизить события и какую роль мог сыграть Ульян…
Разбудил меня крик. Кто-то бежал по коридору, колотил в двери.
– Подъём! Корабль на горизонте! Все наверх!
Я вскочил, даже не успев продрать глаза. Ноги сами понесли меня к выходу. На палубе уже толпились: Морозов, Кольцов и несколько матросов. Небо на востоке только-только начинало светлеть. Ветер посвежел, море стало беспокойным.
Кольцов держал бинокль.
– Что там? – я подлетел к нему.
– Силуэт. Однотрубный, на малом ходу. Сигналят. Вроде… красный крест на борту.
– Красный крест? Госпитальное что-то?
– Похоже на то. Идёт с креном. Кажется его подбили.
Я выхватил у него бинокль. И правда небольшое судно, однотрубное, с белой полосой по борту и красным крестом. Госпитальное. Крен на левый борт градусов десять-двенадцать. На корме дым, надстройки повреждены. На палубе люди, машут руками.
– «Орёл» или «Кострома», – пробормотал я. Слова выскочили из чужой памяти, будто я всегда их знал.
– Что? – Кольцов покосился на меня.
– Госпитальные суда эскадры. Были приписаны к Второй Тихоокеанской. Видимо, тоже попали под раздачу.
– Читаю сигнал! – крикнул сигнальщик. – «Терпим бедствие. Просим помощи. Много раненых».
Кольцов повернулся ко мне.
– Что скажете, господин врач?
– Идём на сближение. У них красный крест значит не комбатанты. И у нас лазарет полупустой. Возьмём, кого можно.
– А если ловушка? – он прищурился.
– С красным крестом? – я покачал головой. – Японцы, конечно, не ангелы, но госпитальные суда пока не топят. Да и не похоже на ловушку. Судно еле держится.




























