Текст книги "Хирург из будущего (СИ)"
Автор книги: Федор Серегин
Соавторы: Андрей Корнеев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Глава 16
Крот
Я стоял на мостике и смотрел как уходят в темноту огни. Где-то там, в этой черноте, шла эскадра, шла за нами, и от этого простого факта меня тошнило. Каждая пройденная миля казалась отступлением, почти бегством.
– Лево руля, – сказал Матюшенко и даже не обернулся. – Курс зюйд-вест. Держать десять узлов.
Рулевой отозвался коротко. Я повернулся к Матюшенко резко, хотелось схватить его за плечо и развернуть.
– Зюйд-вест? Это же в открытое море. Мы что, уходим?
– Именно. Мы уходим.
– Спятил? – я шагнул ближе. – Мы только что взяли Феодосию. Уголь есть, оружие есть, команда полная. А теперь бежать?
Он повернулся. Лицо было серым от усталости, но взгляд спокойный и твердый.
– Я хочу сохранить эскадру.
– Сохранить? Мы можем их разбить! Три корабля против четырёх почти равный бой!
– Почти равный, – он качнул головой. – У них два новых броненосца. А у нас «Потёмкин» с испытаниями, которые не закончены, и «Георгий», который может переметнуться обратно в любую минуту. Ты хочешь дать этот бой?
– Я хочу не драпать!
Он вздохнул и заговорил тише:
– Семён Семёнович, мы договорились – тактические решения мои. Ты занимаешься политикой, лазаретом, агитацией. А я веду корабль. И в бой, который мы не выиграем, я его не поведу.
Я вдохнул, чтобы ответить резко, но тут из-за спины раздалось:
– Афанасий Николаевич прав.
Я обернулся. У входа на мостик стоял Фельдман, рядом возвышался молчаливый Плесков. Видно, поднялись на голоса и уже всё слышали.
– Костя, – начал я, – ты хоть понимаешь, что мы теряем?
Он пожал плечами:
– Теряем красивый бой. Но сохраняем шанс на победу. Ты сам говорил в Одессе: горячность губит революцию. Когда Людмила предлагала обстрелять город, ты сказал – «Мы не террористы». А сейчас выходит то же самое, только обстрелять хочешь эскадру.
Тут он попал. Я замолчал, и Матюшенко шагнул ближе:
– Семён Семёнович, ты просто устал. Мы все устали. Давай не будем принимать решения, о которых потом пожалеем.
Я переводил взгляд с одного на другого, и вдруг горячка, которая только что гнала меня в драку, схлынула. Осталась только усталость и стыд. Ещё минут– и я бы зарвался по-настоящему.
– Ладно, – я поднял руки. – Сдаюсь. Вы правы.
Матюшенко кивнул и отвернулся к рулевому, повторил курс. Я подошёл к планширю, закурил трубку. Фельдман встал рядом.
– Не обижайтесь, Семён Семёнович. Мы вас уважаем. Но иногда вам надо напоминать, что вы не один.
– Знаю, – я выдохнул дым. – Спасибо.
Тут на мостик влетел запыхавшийся кок Пётр. Колпак набок, передник в чём-то красном, в руке поварёшка, и он ей размахивал, как дирижёр.
– Товарищи командиры! Я вас везде ищу! Ужин готов! Новое блюдо – «Борщ по-потёмкински»! Из феодосийских продуктов. Свеколка, капустка, мясо свежее – не то что одесская тухлятина. Пальчики оближешь! Ну, я надеюсь. Я пробовал мне понравилось. Но я ж повар, мне всё нравится. А вам оценить надо, пока не остыло!
Я невольно улыбнулся. Появление Петра разрядило всё, что висело в воздухе.
– Идём, Пётр. Показывай свой борщ.
– Вот это я понимаю! А то воюете, а кушать надо. Революция революцией, а борщ по расписанию.
В кают-компании пахло так, что свело желудок. Пётр расстарался: миска с борщом дымилась посреди стола, на чистой скатерти лежал хлеб, стояла сметана, солёные огурцы и даже пучок зелёного лука – роскошь по нынешним временам. Лампа горела ровно, и её свет отражался в надраенных до блеска ложках.
– Прошу! – Пётр широко повёл поварёшкой. – Садитесь, места хватит. Я старался как для себя.
Матюшенко сел первым, за ним Фельдман, за ним я. Плесков остался стоять у двери. Пётр разлил борщ по тарелкам сам – аккуратно, ни капли мимо.
– Ну-с, пробуйте. Только честно. Я для души, не для похвальбы.
Я зачерпнул ложку. Борщ был густой, с крупным мясом, со свекольной сладостью. Подул, попробовал и замер.
– Ну? – Пётр аж подался вперёд, и в голосе тревога. – Что? Невкусно? Пересол? Свёкла горчит? Я же говорил, надо было ещё потомить…
– Пётр, – я проглотил и отложил ложку. – Это лучший борщ в моей жизни.
Он застыл, а потом его лицо расплылось в совершенно детской улыбке.
– Правда? Честно? Не шутите? А то я переживал, рецепт новый, сам придумал…
– Без шуток, – я смотрел на него. – Я однажды ел борщ в дорогом ресторане в Москве. Белые скатерти, серебро, официанты в перчатках. Борщ подавали в фарфоре с золотом. Но он был мёртвый. А этот живой, в нём душа есть.
Я не врал. Вспомнился ресторан «Ruski» в Москва-Сити, куда Сашка Горелов затащил меня отметить назначение на кафедру. Высота триста пятьдесят метров, борщ по рецепту XVIII века – безупречный и совершенно безжизненный, как экспонат в музее. А тут, в прокуренной кают-компании броненосца, борщ был живой. Как и всё вокруг.
Пётр про башню и ресторан, конечно, не понял, но про душу – понял. Засиял:
– Вот! Главное с душой! А то говорят подумаешь, кок. А без кока флот не флот. Голодный матрос воевать не станет, он до камбуза доползёт и сухарь стянет. А я ему борщ!
Матюшенко отложил ложку и вдруг сказал:
– А ты, Пётр, не только трепаться умеешь.
– Обижаете, товарищ командир! Я потомственный! Дед на «Двенадцати апостолах» камбузом заведовал. Правда, однажды перепутал соль с сахаром и накормил экипаж сладкой кашей с селёдкой, но это случайность. С кем не бывает?
Фельдман хохотнул. Даже Плесков чуть дёрнул уголком рта – по его меркам, громовой хохот.
– А между прочим, – Пётр стал серьёзным, – я чего пришёл-то. Вопрос у меня, товарищ Туманов. Может, пригодится.
– Какой?
– Про матроса одного. Кузьминых фамилия. Из новеньких, которых с миноносца перевели. Третий день от еды отказывается.
Я поднял бровь.
– В смысле отказывается?
– В прямом. Сухари грызёт, воду пьёт. А нормальную еду ни в какую. Я ему борщ, а он – «Не буду». Я спрашиваю – ты чего? Мясо свежее, овощи свежие, сметана. А он – «Я такое не ем». Может, больной? Вы ж врач…
– «Такое»? – Фельдман отложил ложку. – Что значит «такое»?
– Не знаю! Может, дворянских кровей? Я заметил он на всех странно смотрит. Будто мы не товарищи, а прислуга.
Матюшенко и Фельдман переглянулись. Я отодвинул тарелку.
– Расскажи подробнее. Что за матрос? Как себя ведёт?
– Странно! Сидит один, молчит. Ответит если, то сквозь зубы. И ест отдельно. Я сначала думал стесняется, а теперь понял – презирает.
Березовский, который зашёл во время разговора и слушал молча, сказал:
– Тот, кто не ест с товарищами, вероятно, не считает их товарищами.
– Вот и я о том! – Пётр кивнул. – Только борщ жалко. Хороший борщ, душевный, а он его в ведро…
– Где он сейчас? – спросил я.
– В кубрике. Спать ложится. Но я бы на вашем месте присмотрелся. У меня нюх на таких.
Я встал.
– Спасибо, Пётр. Борщ высший класс. Иди на камбуз и молчи о нашем разговоре.
– Есть! – он вытянулся, чуть не выронил поварёшку. – А завтра я что-нибудь ещё соображу. Может, кашу с изюмом? Или уху? У меня судак завалялся…
– Иди, Пётр.
Он исчез. Я повернулся к остальным.
– Что думаете?
– Повезло нам с наблюдательным коком, – сказал Фельдман. – Если Кузьминых офицер, переживший бунт… Среди тех, кого взяли с «Георгия» или перевели с миноносца, я его не помню. Уже подозрительно.
– С миноносца, – повторил я. – Кто-нибудь помнит его среди добровольцев?
Молчание.
– Значит, так, – сказал я. – Никакой самодеятельности. Ночью наблюдение. Попытается выйти на связь – берём. Нет – утром я с ним поговорю лично.
– Если вооружён? – спросил Матюшенко.
– Тогда по обстановке. Но сначала просто смотрим.
Все вышли. Я остался один и смотрел на остатки борща в тарелке. Настроение, которое только что выправилось, снова ушло в минус. Если на борту шпион, значит, враг не где-то за горизонтом, а уже здесь.
Наблюдение выставили той же ночью. Матюшенко дал трёх матросов из самых надёжных – тех, кто был с нами с первого дня. Один, молодой парень Седых, пошёл следить за кубриком Кузьминых. Второй, пожилой квартирмейстер, на корму – туда, где, по словам сигнальщика, можно подать сигнал на берег. Третий остался в резерве.
Я сидел на мостике в темноте, курил трубку и ждал. Час, второй. Ночь безлунная, море спокойное, только редкие всплески. Думал о том, как странно всё повернулось: вчера спасал людей на столе, сегодня ловлю шпионов. В ЧВК такое называлось «контрразведывательные мероприятия», и занимались ими обученные люди. Здесь же вся надежда на интуицию, кока Петра и трёх матросов без опыта слежки.
Около трёх ночи, когда уже казалось что ложная тревога, на мостик взлетел запыхавшийся Седых.
– Товарищ Туманов, – зашептал он, – он вышел. Пошёл к корме. В руках что-то тяжёлое, не разобрал.
Я вскочил.
– Поднимай остальных, только тихо. И передай Матюшенко быть наготове.
Через несколько минут мы крались к корме вдоль надстройки. Темнота, только смутные силуэты: Седых впереди, за ним квартирмейстер, ещё кто-то скользил вдоль леера. Двигались без фонарей, на ощупь.
На корме горел один фонарь – тусклый, закопчённый. В его свете я увидел человека. Он стоял на коленях у планширя, возился с сигнальным фонарём, прикрывал шторку ладонью, чтобы снаружи не заметили. Вспышки короткие, ритмичные. Азбука Морзе. Я не читал её с ходу, но этого и не требовалось. Человек на корме тайком подавал сигналы в открытое море в три часа ночи. Этого было довольно.
– Взять.
Матросы рванули. Кузьминых вскочил, опрокинул фонарь, выхватил револьвер. Но Седых ударил по руке, револьвер покатился по палубе. Через секунду Кузьминых уже лежал лицом в доски, квартирмейстер заламывал ему руки.
– Пустите! – прохрипел он. – Сволочи! Не имеете права! Я офицер!
Я поднял револьвер – казённый «Наган» с выгравированным номером. Такие выдавали только офицерам. В кармане у него нашли лист бумаги – шифровку, которую он не успел передать. Под робой, на груди, висел офицерский кортик. Он носил его как последнее доказательство своей принадлежности к другой касте.
– В кают-компанию его и позовите Матюшенко.
Через несколько минут собрались все: я, Матюшенко, Фельдман, Березовский, Плесков и Люлька. Кузьминых стоял на коленях, связанный, но голову держал прямо. На лице нет страха, только злоба и презрение.
– Обыскать ещё раз.
Ничего нового. Только кортик и револьвер. Но этого хватало.
– Рассказывай, – я сел на край стола. – Кто ты, кому сигналил, как выжил.
Он молчал.
– Ты офицер. Как оказался среди матросов? Где форма?
– Не обязан отвечать бунтовщикам, – процедил он.
– Обязан, – я говорил тихо. – Ты на корабле, который контролируют бунтовщики. Твоя жизнь зависит от того, что ты скажешь.
– Моя жизнь принадлежит государю.
– Государь далеко, а я близко.
Он опять замолчал. Люлька шагнула вперёд:
– Дай мне с ним поговорить. Я умею развязывать языки.
– Каким образом?
– Есть способы, – она вытащила нож и провела пальцем по лезвию. – В Ростове, когда брали провокаторов, им отрезали уши. После первого начинали говорить.
Кузьминых побледнел. На виске запульсировала жилка – единственное, что выдавало страх.
– Нет, – сказал я. – Пыток не будет.
– Почему? – она повернулась, и в глазах полыхнула та же ярость, что я видел раньше. – Он предатель. Из-за него нас могли потопить. И ты хочешь с ним цацкаться?
– Я хочу узнать правду. А под пыткой человек скажет что угодно, лишь бы боль прекратилась. Это будет мусор, а не информация.
– И что ты предлагаешь? – спросил Матюшенко.
– Я поговорю с ним сам. Без свидетелей.
Они переглянулись. Люлька дёрнулась было возразить, но Матюшенко её опередил:
– Хорошо. Мы за дверью если что.
Все вышли. В кают-компании остались только мы двое. Он на коленях, связанный, с ненавистью в глазах. Я сел напротив, раскурил трубку и начал говорить.
Я закурил трубку и молча смотрел на связанного человека. Он стоял на коленях, но спину держал прямо – офицерская выправка, которую под матросской робой не спрячешь. На вид лет тридцать пять, лицо узкое, резкое, глаза серые и холодные. Смотрел с ненавистью, но без страха. Это вызывало странное уважение – он не был трусом, он был врагом, но врагом достойным.
– Как твоё настоящее имя? – спросил я.
– Я уже сказал. Кузьминых.
– Это фамилия матроса, чьё место ты занял. Я спрашиваю твоё.
Он молчал. Я выпустил клуб дыма.
– Ладно. Не хочешь называть имя – не надо. Это и не важно. Ты понимаешь, что тебя ждёт?
– Понимаю, – сухо ответил он. – Смерть.
– Верно. Вопрос в том, какой она будет – быстрой или долгой. Ты слышал, что предлагала эта женщина, и ты видел, что я её остановил. Понимаешь почему?
Он молчал.
– Потому что я не хочу тебя пытать. Не из жалости, а из практики: пытка плохой способ добыть правду. Человек под болью скажет что угодно, лишь бы она прекратилась. Я такое видел много раз: ломаются и начинают врать. Мне не нужна ложь, мне нужна правда.
– Ты её не получишь.
– Получу. Но не так, как предлагала Людмила. Я вообще не хочу тебя пытать. Я хочу с тобой поговорить.
– Поговорить? – он усмехнулся. – О чём? О революции? О том, как вы предали государя?
– Нет. О будущем.
Я замолчал, давая ему переварить. Он продолжал смотреть с ненавистью, но в глазах мелькнуло лёгкое недоумение – он ожидал угроз, криков, может, побоев, но не этого.
– Ты знаешь, что такое война? – спросил я.
– Я офицер, – отрезал он. – Знаю.
– Нет. Ты знаешь эту войну. А войну будущего ты не знаешь.
Я затянулся и начал говорить. Без прикрас, без пафоса – как врач, сообщающий смертельный диагноз. О Первой мировой, которая начнётся через девять лет и унесёт миллионы. О траншеях, залитых грязью и кровью, о газовых атаках, о танках, перемалывающих пехоту. О том, как рухнут империи – не только Российская, но и Германская, Австро-Венгерская, Османская. Как в семнадцатом году страна захлебнётся в Гражданской, где брат пойдёт на брата. Как начнётся Вторая мировая – с бомбардировками городов и лагерями смерти. Я говорил и видел, как его лицо меняется. Сначала – презрение: мол, врёшь, запугиваешь. Потом удивление: слишком уверенно, слишком много деталей для выдумки. Потом страх – не тот, что перед болью, а глубинный, перед истиной, которая не укладывается в голове. Его пальцы за спиной сжимались и разжимались, на виске пульсировала жилка.
Я докурил, выбил пепел и замолчал. Тишина повисла густая. Он дышал тяжело, потом произнёс:
– Этого не может быть. Ты всё выдумал, чтобы меня сломать.
– Зачем? Ты и так в моей власти. Твоя жизнь зависит от моего слова. Я просто говорю правду. А она часто страшнее любой пытки.
Он долго глядел в пол. В нём боролись офицерская честь и простой человеческий страх перед услышанным. Наконец поднял голову:
– Зачем ты мне это рассказываешь?
– Потому что ты единственный на корабле, кто может понять. Ты офицер, мыслишь стратегически, знаешь, что такое долг. То, что мы делаем, это не бунт. Это попытка спасти страну от того, что её ждёт. Если мы не изменим ход истории сейчас, все эти ужасы произойдут. Твои дети – у тебя ведь есть дети? – погибнут в окопах Первой мировой, или умрут от голода в Гражданскую, или сгорят в печах Второй мировой. Ты этого хочешь?
Он закрыл глаза. Лицо исказилось не от боли, а от осознания. Этот странный врач с глазами старика не врёт. Он действительно знает будущее, и оно ужасно.
– Что ты хочешь от меня? – тихо спросил он.
– Правду. Кто ты, как оказался на корабле, кому подавал сигналы и есть ли сообщники.
Он молчал, потом заговорил глухо, как на исповеди:
– Моя фамилия действительно Кузьминых. Только я не матрос, а штабс-капитан Отдельного корпуса жандармов. Меня внедрили на миноносец ещё в Севастополе, до бунта. Когда началось восстание, переоделся в матросское и смешался с командой. Никто не узнал – я попал туда незадолго до выхода в море. Сперва должен был следить за настроениями, а потом задача изменилась: сообщать о передвижениях эскадры на берег.
– Кому?
– Штабу Черноморского флота, через связных. Но после того, как вы ушли из Одессы, связь прервалась. Я пытался восстановить контакт.
– Сообщники есть?
Пауза.
– На миноносце остались верные присяге. Они помогали мне. Фамилий не знаю – общались через условные знаки.
– Сколько их?
– Пятеро. Со мной шестеро.
Я кивнул.
– Этого достаточно.
Я встал и пошёл к двери. У выхода он окликнул:
– Туманов!
Я обернулся.
– То, что ты рассказал… о будущем… правда?
– Правда. К глубокому сожалению, каждое слово правда.
Он опустил голову.
– Тогда, может, вы и правда пытаетесь спасти страну. Но я офицер, я давал присягу.
– Знаю.
В коридоре ждали остальные.
– Всё рассказал, – сказал я. – Офицер жандармерии, внёдрен на миноносец. Пятеро сообщников на двести шестьдесят седьмом. Ими нужно заняться немедленно.
– Займусь, – мрачно сказал Матюшенко. – А с этим что?
Я помолчал.
– Решайте… Прошу об одном, сделайте без лишней боли. Он не плохой человек, преданный. Только преданный другой стороне, до последнего. Это нужно уважать…
И пошёл на палубу, оставляя за спиной кают-компанию и человека, который через несколько часов будет мёртв.
Суд собрали быстро. Матюшенко построил команду, и в свете фонарей лица матросов были серьёзные, застывшие. Кузьминых вывели связанным, поставили перед строем. Он стоял прямо, не опуская головы. Я невольно отметил: этот человек, при всей ненависти к нам, умирать умеет.
Матюшенко зачитал обвинение коротко: шпионаж, передача сведений, подготовка саботажа. Наказание за такое одно, все знали какое.
– Что решим? – спросил он у строя.
– Смерть! – выкрикнули из задних рядов.
– Смерть предателю! – поддержали ещё громче.
Гул прокатился, закивали головы, сжались кулаки. Никто не предлагал пощады. Даже те, кто обычно помалкивал, теперь кричали громче всех.
Я шагнул вперёд и поднял руку. Тишина наступила не сразу.
– Товарищи. Этот человек враг, он признался. Он заслужил наказание. Но прошу – подумайте. Мы воюем с самодержавием, а не с людьми. Если казним без суда и следствия – чем мы будем отличаться от тех, кого свергли?
– А он нас жалел? – выкрикнула Люлька из первого ряда. Лицо жёсткое. – Он сливал координаты!
– Это не оправдание. Мы можем запереть его, держать под стражей, а в порту высадить или передать властям…
– Каким властям? – горько усмехнулся Березовский. – Тем, что в Севастополе? Они его повесят на месте, разница только в том, кто спустит курок. Или отпустят и спасибо скажут.
– Мы не должны становиться убийцами, – повторил я.
– Мы уже убийцы, – тихо сказал Матюшенко. – И я, и ты, и все здесь. Четырнадцатого июня мы убили офицеров. В Одессе солдат. Конвоиров на пароходе. Ты сам стрелял, Семён Семёнович, и я стрелял. Не надо строить из себя святых.
Я замолчал. Он был прав. Я сам нажал на спуск, когда офицер целился в матросов, и в ту секунду не колебался. Почему сейчас пытаюсь спасти врага? Потому что он безоружен? Назвал имя? Потому что увидел в нём человека, а не функцию?
– Голосуем, – сказал Матюшенко. – Кто за казнь поднимите руки.
Лес рук. Почти все. Несколько человек в задних рядах не подняли, но я не был в их числе. Я чувствовал взгляд Люльки и понимал: не подниму – потеряю её уважение. И не только её. Я поднял руку.
– Единогласно. Привести приговор в исполнение.
Кузьминых вывели к борту. Он не просил пощады, не кричал. Только раз обернулся, нашёл меня глазами и коротко кивнул – то ли прощаясь, то ли давая понять, что он что-то понял. Я не ответил. Просто стоял и смотрел.
Грохнул залп. Тело качнулось и упало за борт. Волна сомкнулась и всё.
Я спустился с палубы, не помня как. Шёл по коридору, и шаги отдавались в голове ударами молота. Я врач, я давал клятву, а сегодня проголосовал за казнь. Стал соучастником убийства. И самое страшное – понимал, что это было правильно. По законам войны, по законам революции. Но не по врачебным.
Ночь после казни я провёл на корме. Не мог идти в каюту, не мог лежать. Стоял, опершись на планширь, и смотрел в чёрную воду, которая только что сомкнулась над человеком, чью жизнь я не спас. Не захотел спасти. Отдал толпе.
Шаги за спиной я услышал, но не обернулся. Она подошла и встала рядом, молча. Мы долго стояли так. Наконец она сказала:
– Ты сделал что должен. Не кори себя.
– Я врач. Я должен спасать жизнь, а не отнимать.
– Ты спас сотни, – сказала она. – Ты вытаскивал матросов с того света, оперировал под обстрелом, боролся за каждого. А этот человек хотел, чтобы всех нас убили.
– Это не меняет того, что я сделал.
– Не меняет, да, но объясняет.
Мы замолчали. Волны бились о борт, в их мерном плеске было что-то успокаивающее. Я думал о том, что завтра мы продолжим путь, что будет ещё много боёв, смертей, решений, от которых будет тошнить. И с каждым таким решением я теряю частичку себя.
– Знаешь, что сказал мне один старый врач, когда я только начинал? – спросил я.
– Что?
– «У каждого врача есть своё кладбище. Если не можешь с этим жить – уходи из профессии». Я думал, моё кладбище – это те, кого не смог спасти на столе. А теперь понимаю, что оно шире. Там лежат и те, кого я не захотел спасти, и те, кого убил сам.
Людмила положила ладонь на мою – просто положила, без слов, без утешений. Мы стояли на корме броненосца, два человека, потерявшие всё, кроме друг друга. В этом было что-то, что словами не выразить.
– Я не знаю, что будет дальше, – сказала она. – Но знаю, что мы должны идти до конца. Иначе всё зря. Смерти, казни, бои – всё зря. Ты понимаешь меня?
– Понимаю.
– Тогда идём спать. Завтра будет новый день.
Я кивнул и оторвался от планширя. Мы пошли к каютам, и я вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время чувствую что-то кроме усталости. Что-то похожее на надежду. Или на то, что от неё осталось.




























