Текст книги "Пастухи фараона"
Автор книги: Эйтан Финкельштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Конечно, если бы поблизости находился крупный металлический предмет, все было бы понятно, но ничего металлического вокруг не было. Папа потребовал проверить дно. Пригнали водолазный бот, водолаз целый час возился во взбаламученной воде и обнаружил засыпанную песком баржу. Испытания перенесли в другое место. Результаты их оказались столь успешными, что даже военные моряки, народ сдержанный, начали кидать в воздух фуражки и кричать «ура!» Из Москвы прилетел заместитель наркома, по случаю «выдающегося успеха советской науки» устроил прием, папе объявил личную благодарность наркома, наградил его кожаным пальто-реглан, денежной премией в три тысячи рублей и десятью пачками легкого табака.
– А теперь, товарищи, возвращайтесь на завод, ударными темпами налаживайте производство – флоту позарез нужны сотни и тысячи таких гидролокаторов.
Возвращаться в Куйбышев не хотелось, папа подошел к большому начальнику.
– Я, знаете ли, не производственник, а ученый-изобретатель. Меня целесообразнее использовать для решения новых проблем, а производство наладят и без меня.
– Ну что ж, – порешил на радостях замнаркома, – наверное, вы правы. Проблем у нас хоть отбавляй. Вот, к примеру, ни с того ни с сего стали разрываться в стволах корабельные снаряды. Чудо какое-то – завод в Перми выпускал эти снаряды десятки лет! Вначале думали – диверсия, все перетрясли. Нет, не диверсия, какая-то техническая причина. Срочно нужно разобраться, а то на кораблях уже паника, моряки боятся стрелять. Если решите эту проблему, Сталинскую премию вам гарантирую. Возьметесь?
– Возьмусь. Только у меня просьба. Родители и жена с маленьким ребенком живут недалеко от Перми, нельзя ли на день к ним заехать?
– Даже на час нельзя. Разберетесь со снарядами, дам неделю отпуска.
Папа разобрался и с разрешения наркома провел три счастливых дня в родительском доме. А потом снова бесконечные поезда, бесчисленные заводы Урала, Поволжья, Сибири. Снова сложнейшие проблемы, которые решать надо было немедленно, подручными средствами, а если что не так, голова с плеч.
В начале 45-го папу демобилизовали. Худой, измотанный и издерганный, он, однако, дома засиживаться не стал. Не успев прийти в себя, тут же отправился в Томск, чтобы продолжить работу над радиолокатором. Наверстывать упущенное.
Первый, кого он встретил у входа в свою лабораторию, был… часовой.
– Пропуск!
– Я здесь работал до войны, можно мне пройти, поговорить с сотрудниками?
– Без пропуска не положено.
Папа пошел в дирекцию – все лица были новые. Секретарша с недовольным видом спросила: «по какому вопросу?» и, услышав «по личному», отрезала:
– По личным директор принимает по средам с девяти до одиннадцати.
– Я не могу ждать, я приехал издалека, мне и остановиться негде.
– Ничего не знаю, директор занят.
Тут папа рассвирепел.
– Да как это вы со мной разговариваете! Я сотрудник института, заведовал лабораторией, вернулся после демобилизации.
Секретаршу перекосило.
– Ждите, доложу. Только что-то не похоже, что вы из армии.
Директор, имя которого папе ни о чем не говорило, старался быть любезным, вставлял в разговор умные слова.
– Насколько я знаю, лабораторию радиолокации забрали из института еще в сорок втором, перевели не то в Свердловск, не то в Новосибирск. Да, да с вами будет проблема. Как демобилизованного мы обязаны вас принять, но ставок-то нет. Кстати, жилье у вас есть?
– Была трехкомнатная квартира на Пушкинской в большом доме. Жена выехала к моим родителям в январе сорок второго.
– А площадь забронировала?
– Нет, не думаю.
– Просто не знаю, что с вами делать. Договоримся так – я подумаю, посоветуюсь и решу, а вы заходите через пару дней.
Через «пару дней» директор умных слов не подыскивал.
– Ну, нету у меня ставок, нету! Не лаборантом же вас брать, черт возьми. А насчет жилья даже не заикайтесь. Тут люди забронированное жилье не могут вернуть! А ваша жена комнату бросила.
Домой папа вернулся мрачнее тучи, целыми днями сидел возле печки, ни с кем не разговаривал. Домашние ходили на цыпочках, только дедушка, похоже, был доволен. Чувствовал он себя к этому времени плохо – жить ему оставалось чуть больше года, – но тут вдруг приободрился, стал каждый день куда-то исчезать. Бабушка сердилась – где ты целый день пропадаешь, пиявки опять не поставил! Дед хитро улыбался – знаем, мол, зачем бегаем!
В один прекрасный день он буквально ворвался в дом и, не успев снять шубу, направился к печке.
– Боря, ты Бокарева помнишь?
– Это еще кто такой?
– Ну, работал у меня на заводе литейщик, здоровый такой дядька. Когда ты был маленький, я тебя с мамой и Наей у него прятал. Не помнишь? Но сыновей его помнишь? У него трое было; кажется, с одним из них ты в школе учился. Младшие погибли, а старший во время войны сильно выдвинулся. Недавно его в обком начальником отдела промышленности взяли. Сходи, может, он тебя вспомнит.
Поначалу папа и слушать не хотел. Потом передумал, решил – а почему бы не сходить? За годы войны часто приходилось ему обращаться к обкомовским работникам, и они – настоящая власть на местах – часто помогали.
Трижды проверив паспорт, милиционер провел папу в приемную.
– Я бы хотел побеседовать с товарищем Бокаревым.
– Так прямо с самим Бокаревым?
– Да, да, мы с ним знакомы, в школе вместе учились.
– Это к делу не относится, – отрезал сотрудник приемной, – изложите просьбу, я доложу товарищу Бокареву. Понадобитесь – вызовут.
Долго ждать не пришлось: через неделю на ухабы возле дедушкиного дома въехала большая черная «Эмка». Вестовой вынул из планшета бумагу, дважды запнувшись, пробубнил фамилию.
– Собирайтесь.
Бокарев встретил папу как старого приятеля, велел принести коньяку и какой-то неведомой рыбы. Вспомнил, как бабушка Мина учила его читать, когда с детьми пряталась у них на Черной речке, припомнил кое-кого из учителей, рассказал, как бросало его в годы войны.
– Я, Борька, кончил войну начальником политотдела. И, знаешь, никак не хотели отпускать из армии – нет, и все тут! Но я добился, отпустили. А здесь сразу на промышленность бросили – как-никак, я ведь потомственный сталевар! А тебя мне сам Бог послал. Чуешь, что сейчас на повестке дня? Не чуешь, так я тебе растолкую. За войну к нам сюда такие заводы эвакуировали, такие институты, дух захватывает! И театры, между прочим, у нас столичные, и консерватория. А ученых сколько классных – из Москвы, из Ленинграда, отовсюду. Но вот беда – кадры разбегаются, все хотят в Москву, дьявол их побери! Ну ладно, актеры всякие и певцы пусть едут, без них проживем, но инженерные кадры мы обязаны удержать. Обязаны, понимаешь! Я пробил через правительство постановление, чтобы без разрешения обкома никто из руководящего звена уехать не мог. Но открою тебе секрет – это постановление только на год. Скажи честно, ты в Москву не собираешься?
– Да нет, о Москве не думал.
– Ну, и отлично! Такие, как ты, мне позарез нужны. Ты наш парень, в Ленинграде учился, доктором стал. А за войну-то чего наработал, – Бокарев потряс папкой, – тут и благодарности наркома, и представление на Сталинскую премию. Не пойму, почему тебе ее не дали. Да ладно, не огорчайся, у нас такие горизонты, что еще не одну премию получишь! Вот что я думаю конкретно: сделаю я тебя главным инженером на Девятом заводе. Из Подмосковья, из Подлипок эвакуирован. Там такие дела намечаются – голова кругом идет! Целый город строить будем, Минфин дал открытый бюджет, Лаврентий Павлович разрешил брать из лагерей столько людей, сколько понадобится. Впрочем, – Бокарев почесал в затылке, – сразу главным сделать тебя не могу. Если бы ты был в партии – тогда другое дело, а беспартийного обком не пропустит. Мы по-хитрому сделаем. Я тебя назначу исполняющим обязанности, а когда в партию вступишь, когда в обкоме к тебе попривыкнут… В общем, давай, заполняй бумаги, а я распоряжусь, чтоб по-быстрому, без проволочек.
Прошел месяц, из обкома ни слуху ни духу. Папа было решил, что Бокарев наболтал пустого, как к дому подкатила та же обкомовская «Эмка».
Бокарев был строг, курил одну папиросу за другой, всем видом показывал, что разговор будет неприятным.
– Не получается с тобой, Борис. Органы возражают. К тебе лично у них претензий нет, но тесть-то у тебя кто? Западник, спецпереселенец! Ты же пойми, Девятый завод – это святая святых, оттуда муха вылететь не смей. В общем, допуска тебе они не дали. Я против органов идти не могу. Такие вот дела. Куда сейчас без допуска? Никуда! Разве в шарашку какую тебя сунуть? Так ведь с твоим-то багажом! Я тебе вот что предложить могу: помнишь дом на Лысой горке, двухэтажный такой, кирпичный? А знаешь, что там? Палата мер и весов – вот как хитро называется. Дело, конечно, чепуховое – они там стандарты разные хранят, поверки по заводам делают. В общем, контора замшелая. И директором там был какой-то дремучий старик, чуть ли не с дореволюционных времен остался. Недавно помер. Хочешь, я тебя туда заведующим направлю?
Предложение Бокарева папа принял. То ли нужда заставила – к этому времени я на свет появился, – то ли понимал, что стандартизация – дело вовсе не чепуховое.
18. Веретено диалектики
Первое марта 1881 года. Санкт-Петербург. Ясно, ветрено, прохладно.
12 часов 30 минут. Государь взглянул в окно, тяжело вздохнул, взял в руки перо и поставил свою подпись.
– Одобряю, граф, это и будет наша конституция, – государь помедлил, – ваша конституция, граф.
Лорис-Меликов молча поклонился.
– Повелеваю, однако, задержать напечатание до четвертого марта, когда я желаю быть выслушан в Совете министров. Прощайте, сударь.
Лорис-Меликов молча поклонился.
Царская карета медленно выехала из ворот Михайловского дворца и направилась в сторону Зимнего.
В 2 часа 35 минут пополудни, проезжая по набережной Екатерининского канала, император был смертельно ранен брошенной в него бомбой. В 3 часа 15 минут он скончался.
Хорошо, когда страна проигрывает войну! Ибо проигранная война, что роды, ведет к оздоровлению и обновлению, к появлению на свет нового, того, чему суждено остаться «после нас!» И уж тем более хорошо, когда это новое придумано не сейчас, перед родами, а зачато давно, вынашивалось долго и мучительно.
В августе 1855 года пал Севастополь, а вместе с городом-крепостью развалилось и государство-казарма, которое император Николай I, не щадя живота ничьего, выстраивал тридцать лет. Правда, рабы-герои проявили незаурядное мужество, защищая Малахов курган; правда, после смерти старого императора в феврале 1855 года его наследник еще пытался предотвратить военное поражение. Но тщетно: Крымскую кампанию Россия проиграла. Режим гнета и обскурантизма трещал по швам, спасти его молодой монарх не мог. Да и не хотел.
Перечисляя в Манифесте о мире уступки, на которые пришлось пойти России, Александр II сказал своим подданным слова, до сих пор ими не слыханные. «Сии уступки не важны в сравнении с тягостями продолжительной войны и с выгодами, которые обещает успокоение Державе, от Бога нам вверенной. Да будут сии выгоды вполне достигнуты совокупными стараниями нашими и всех верных наших подданных. При помощи небесного промысла, всегда благодетельствующего России, да утверждается и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных».
Слова эти – что живительная влага: в миг все пришло в движение, бросилось писать и говорить, строить и перестраивать, учиться и переучиваться. Как грибы после дождя появлялись новые газеты и банки, торговые дома и фабрики, учебные заведения и железнодорожные станции. Но и государь, и значительная часть общества знали: тормоз всему – крепостное право.
К счастью, о необходимости освободить крестьян думали давно, в неизбежности сего шага не сомневались даже ярые крепостники. Спор шел о том, как, не нанеся ущерба помещикам, дать выжить свободному крестьянину. Вопросов было много, мнений – более того, и государь решил отказаться от указов, а затеял сложную и кропотливую работу. Отдавая крестьянской реформе максимум сил и времени, он призывал всех, прежде всего самих помещиков, принять в ней участие. Впрочем, общественность в призывах не нуждалась – по крестьянскому вопросу спорили в столицах и в провинции, о нем писали «Колокол» Герцена и «Русский Вестник» Каткова, императора засыпали «адресами» дворянские собрания консерваторов-олигархов и либералов-реформаторов. Так что когда 5 марта 1861 года, после четырех лет споров, борьбы и упорной работы, Александр II объявил «волю», общество восприняло этот шаг как само собой разумеющийся.
После объявления «воли» реформаторская энергия императора заметно ослабла. Реформы тем не менее продолжались.
Земская реформа положила начало общественному самоуправлению в стране, знавшей в веках одно лишь самодержавие. Судебная – сделала Россию правовым государством. Военная – заменила прежнюю рекрутчину всеобщей воинской повинностью и установила семилетнюю (вместо 25 лет) службу для мужчин, достигших 21 года. Реформа в области финансов способствовала укреплению рубля, подъему торговли и промышленности. Перемены в области просвещения узаконили воскресные школы и женские гимназии. Университетский устав провозгласил автономию университетов, Цензурный – заметно ослабил оковы предварительной цензуры. Все эти многочисленные преобразования и составили эпоху Великих Реформ, целью которой было коренное изменение государственного устройства и радикальное обновление общественной жизни.
Удались ли коренное изменение и радикальное обновление? Не удались!
И государь, и правительство, и та часть общества, что энергично пыталась открыть новую страницу в истории отечества, начисто забыли: отечество-то у них многоплеменное, в неволе живут не только крепостные крестьяне, но и многочисленные нерусские и неправославные народы. Будь Россия страной русской, православной, реформы, без сомнения, сделали бы свое дело. Но как дамоклов меч висел над ней «проклятый национальный вопрос»: если не штыком, то чем удержать разношерстную, разбросанную на десятки тысяч верст империю?
Простого ответа здесь не было. В то время, когда еще продолжались завоевание Кавказа, покорение Средней Азии и присоединение китайских земель на Дальнем Востоке, западные колонии – Финляндия, Балтия, Польша – настойчиво требовали большей самостоятельности.
Шумнее других бунтовали поляки.
Увы, неумелые действия русской администрации в Варшаве и нерешительность государя в польском вопросе привели к тому, что национальное движение приобрело здесь антирусский характер. Петербург воспринял брожение в Польше как досадный эпизод, о предоставлении полякам большей автономии никто не думал. В результате в январе 1863 года Польша восстала. И хотя к маю следующего года восставшие были разгромлены, не Польша оказалась проигравшей стороной. Нескончаемые вереницы виселиц, которыми усеял Западный край граф М. Н. Муравьев, стали вехами на пути независимости польского государства. Поражение же потерпела Россия. Та Россия, которая чуть было не стала самым либеральным и влиятельным государством на европейском континенте. Поражение потерпели государь-реформатор и та часть русского общества, которая не жалела сил во имя обновления отечества. Под колокольный звон патриотического возбуждения, захлестнувшего общество, сторонники старых порядков решительно потеснили умеренных реформаторов. Призыв Александра Герцена: «За нашу и вашу свободу» общество отвергло, а журнал «Колокол», до того ходивший в России в тысячах экземпляров, потерял былую привлекательность «из-за связи с врагом».
Разгромом Польши дело не ограничилось.
Нет слов, реформы существенно облегчили жизнь российских евреев. В 1856 году был упразднен институт кантонистов; «избиение еврейских младенцев» прекратилось. Тогда же особым именным указом Сената евреи были уравнены с прочим населением относительно приема на военную службу. Отныне запрещалось взимать рекрут в виде штрафа за податные недоимки, отменялось право еврейских обществ ловить и сдавать в рекруты беспаспортных единоверцев.
Новые судебные уставы уравняли евреев перед лицом судебной власти, открыли им доступ к адвокатуре и, по крайней мере формально, – к должности судей. Положение о земских учреждениях от 1864 года не сделало никаких изъятий для евреев, а Городовое положение 1870 года несколько расширило их участие в городском самоуправлении.
В 1856 году группа «почетных еврейских купцов» – плутократы-нувориши, разбогатевшие на акцизах, сахарозаводческом деле и железнодорожном строительстве, – обратилась к Александру II с ходатайством: «…чтобы Милосердный Монарх пожаловал нас и, отличая пшеницу от плевел, благоволил в виде поощрения к добру и похвальной деятельности предоставить некоторые, умеренные, впрочем, льготы достойнейшим, образованнейшим из нас».
Дарование терпимости по имущественному цензу не заставило себя ждать: евреям-купцам, состоящим в первой гильдии, и лицам, закончившим университет, дозволено было селиться в столицах и других городах России. Вообще же в эпоху великих реформ было сделано немало уступок «избранным», но основная масса российского еврейства – два с половиною миллиона человек – по-прежнему была лишена всяких прав и наглухо заперта в Черте.
Но ведь именно Черта и была первопричиной всех зол, средоточием обширного ограничительного законодательства. Уничтожить ее означало разрубить гордиев узел еврейского вопроса. Однако государь, опасаясь, что «позволение евреям жить повсеместно в империи угрожает государственным видам и интересам христианского населения», оставался тверд в требовании сохранить крепостное право для евреев.
Конечно, отмена черты оседлости могла породить – на первых порах, наверное, – проблемы и для правительства, и для населения тех мест, где евреев никогда не видели, да и для самих евреев. Но проблемы эти не шли в сравнение с теми, что были вызваны раскрепощением крестьян. Для решения еврейского вопроса – так же, как и крестьянского, – необходимы были широкие дебаты в обществе, напряженная работа правительственных учреждений, желание государя дать волю «крепостным Черты».
Увы, те же самые общественные круги, что горячо ратовали за освобождение русских крепостных, сделали вид, будто еврейских крепостных вовсе не существует. Никаких споров, никаких столкновений по этому вопросу не было, решался он в тиши правительственных кабинетов. И пока кабинеты эти занимали сторонники реформ, какие-то надежды еще оставались. Но когда реформаторов сменили сторонники охранительной политики и полицейских мер, надеждам этим пришел конец.
4 апреля 1866 года на жизнь государя-императора было совершено покушение. Воспользовавшись поводом, ретрограды и обскурантисты перешли в наступление. Последовали репрессии, начался период безгласности и торжества охранительно-полицейской линии во всех сферах жизни.
Увы, полицейский террор успокоения не принес. Напротив, революционеры в ответ все чаще прибегали к контртеррору. Веретено раскручивалось, покушения на императора следовали одно за другим. После взрыва в Зимнем дворце 4 февраля 1880 года Александр И объявил о введении военно-полицейской диктатуры. Страной отныне должна была править Верховная распорядительная комиссия; ее главе, генералу Лорис-Меликову, император предоставил права диктатора.
К удивлению многих, граф Лорис-Меликов не ограничился беспощадной войной с революционерами. Он счел необходимым вернуть правительству доверие общественности. А посему удалил в отставку наиболее консервативных министров, поставил под жесткий контроль политическую полицию, снял ограничения с земства, ослабил цензуру печатных изданий. Общество, однако, сочло это недостаточным, ходатайства об учреждении всеобщего представительного органа – парламента поступали из разных земств. Конституционное устройство западно-европейского типа Лорис-Меликов отверг, как отверг он и славянофильскую идею земского собора. «Бархатный диктатор» составил свой собственный проект, который обещал стать предтечей будущей конституции. Проект был представлен на подпись царю первого марта 1881 года.
Первое марта 1881 года. Санкт-Петербург. Ясно, ветрено, прохладно.
12 часов 30 минут. Геся взглянула в окно, озноб побежал по телу, холод ударил в ноги. Она улеглась на кровать, обмотала ноги халатом. Не помогло. Холод медленно расползался по животу, по спине, по рукам. Геся натянула на себя все, что могла, забилась под перину. Не помогло. В 2 часа 35 минут озноб охватил все тело, в 3 часа 15 минут началась лихорадка.
Конечно, ей было бы легче, много легче, если бы она сейчас находилась на Екатерининской набережной. Она была бы спокойна, и рука ее ничуть бы не дрогнула. Но ведь они не захотели ее. И почему не захотели!
Верно, товарищи много раз говорили: «Геся, ты плохо ненавидишь царя. Его надо ненавидеть как своего личного врага. Ненавидеть всей, ты понимаешь, Гесенька, всей душой!» Если честно, они были правы. Когда речь шла о крестьянах, о женщинах, о всех угнетенных, она искренне, до боли в сердце желала им свободы, равенства и счастья. Конечно, она не хуже товарищей понимала, что виновником всех бед является царь, она верила, что его надо убить, но вера шла от головы, а не от сердца. Скрыть это она не умела и на товарищей не обижалась.
Но теперь все иначе. Ее отвергли не потому, что в ее душе не хватало ненависти, ее отвергли потому, что она… еврейка. Так и сказали на исполкоме: «Тебе нельзя, Геся, ты – еврейка». Вынести это было выше ее сил. Двадцать из своих 36 лет она отдала борьбе за право и свободу, двадцать лет она провела среди революционеров, прошла по «процессу 50-ти», отбыла два года в «Литовском замке», была в ссылке, бежала, перешла на нелегальную работу. И вот теперь – «ты еврейка!»
А в самом деле, разве я еврейка? Или, может быть, я когда-то была еврейкой? Откуда-то из глубин памяти всплывают картинки далекого детства.
Ей семь лет, вечер, ее укладывают в постель, но тут раздается стук в окно. Это габе [46]46
Габе (габбай) – должностное лицо в общине, ведающее организационными и денежными делами.
[Закрыть]из синагоги. С ним какой-то высокий тощий человек, в истрепанном кафтане с посохом в руках и котомкой за плечами. Густая черная борода скрывает лицо, рыжие пейсы спускаются до плеч, клочья волос на голове торчат в разные стороны. Человек был так страшен, что Геся заплакала. Но человек посмотрел ей прямо в глаза, и она перестала плакать. Она вдруг увидела, что это… прекрасный принц.
– Реб Меер-Залман, – сказал габе отцу, – этот бахур [47]47
Бахур – парень (иврит).
[Закрыть]прибыл издалека, чтобы учить Тору в нашем клаузе [48]48
Клауз (клойз) – школа (или институция) при синагоге, где молодые люди изучали Тору и Талмуд или просто проводили время, получая воспомоществование от общины.
[Закрыть]. Ему нужна крыша и кусок хлеба.
Дальнейших слов не требовалось. Меер-Залман Гелфман был человеком состоятельным, в его доме постоянно жили те, кто учил Закон.
Лейба из Трок оказался не похожим на тех, кто прежде кормился у Меера-Залмана. Никто не видел, чтобы он читал книгу; он либо молился, либо размышлял, либо спорил. Молился, уединившись на природе, размышлял «про себя», а когда начинал спорить, лицо его становилось бело, глаза загорались, а руки он непременно возносил вверх, словно призывал Господа в свидетели. Лейба говорил так горячо и убедительно, что не соглашаться с ним было невозможно.
Но так было вначале. Постепенно же в словах его различили гордыню, не приличную для клойзника. Старый раввин сделал ему внушение.
– В тебе, сын Израиля, говорит злой дух. Ты должен меньше думать. Зачем думать, ведь изменить то, что создано Богом, нельзя!
– Вы говорите, что человек не должен думать, потому что созданное Богом не подлежит изменению. Но если Бог вложил в меня злой дух, как же я могу вырвать его с корнем? Нет, нет, мы сами должны обуздать сидящие в нас злые силы. Мы можем изменить себя сами, как удалось человеку изменить животных, чтобы они не причиняли ему вреда. Человек – хозяин природы, он все может…
– Безумец, ты должен молиться, ты должен учить Тору.
– Человек – выше Торы…
– Вон отсюда! Я запрещаю тебе переступать порог Дома Господня. Иди и кайся!
Лейба и не думал каяться. Он стал ходить из дома в дом и говорил о человеке и Боге, о добре и зле, о больном и здоровом духе. Его слова пугали людей, его называли «апикойрес» [49]49
Апикойрес – нигилист, безбожник.
[Закрыть], перестали кормить, гнали прочь. И он исчез, и никто не знал, где он и что с ним. И только маленькая Геселе, которая всегда ходила за Лейбой по пятам, знала, что живет он в овраге на опушке леса. Она воровала из дома лепешки и вечерами, когда темнело, бежала в лес. Лейба усаживал ее на колени и говорил с ней о Боге и человеке, о добре и зле, а Геся слушала его и не могла оторвать взгляда от своего возлюбленного принца.
А потом случилось это.
Стояли тяжелые осенние сумерки. В субботу между вечерними молитвами Минха и Маарив синагога выглядела как корабль перед крушением. Уходил праздник, но всем хотелось хоть немного продлить его покой и святость. Мрак, между тем, надвигался, тени становились длиннее и гуще, приближались будни. Скоро уже можно будет зажечь свечи, но пока все в последний раз плачут, жалуются на судьбу, каются, стучат по амвону, чтобы отогнать дурных духов.
И вдруг на амвоне, среди загадочных теней выросла фигура человека в черном. Словно крыльями, взмахнул он полами своего кафтана, лицо его стало бело, глаза засветились зеленым светом.
– Несчастные, что вы плачете, в чем каетесь, за что просите прощения? За грехи? Но ведь из всех тварей на земле только человеку дано право грешить. Только человек может выбирать между добром и злом. Разве первый человек – Адам не согрешил, вкусив от запретного плода? Человек – вершина мироздания. Это тираны не хотят, чтобы вы знали, кто вы такие. Это тираны запрещают вам думать. Это они придумали Бога. Но Бога нет, есть человек!
Черный пророк умолк, наступила гробовая тишина. Затем по толпе прошел легкий гул, потом гул перерос в крики и вопли. Толпа узнала человека в черном и набросилась на него. Лейбу били палками и ногами, били по голове и по ребрам, по спине и по животу. Били до тех пор, пока не прекратились конвульсии бездыханного тела. Потом его завернули в грязные тряпки, отнесли на опушку леса, бросили в овраг и засыпали камнями. И никто не знал, что случилось с Лейбой из Трок на закате субботы. Только маленькая Геселе знала.
Она стояла на краю оврага и оплакивала своего принца. Она плакала, а ее слезы падали на камни, и камни от того начинали шипеть и превращаться в пар. Наконец все камни испарились, на дне оврага показалось бездыханное тело Лейбы. Геселе заплакала еще сильней, ее слезы полились прямо на лицо и одежду возлюбленного. Вдруг тело его зашевелилось, Лейба приподнялся сначала на одно колено, потом на другое, затем встал во весь рост, взмахнул полами черного кафтана и оказался рядом с Геселе.
– Не плачь, моя девочка. Ты – чистая душа. Сейчас я поцелую тебя и дам тебе невиданную силу. Я вдохну в тебя дух Свободы, Любви и Ненависти. И помни, я не умер и никогда не умру. Отныне я буду витать над городами и местечками и искать такие же чистые души, как ты. Я буду вдыхать в них дух Свободы, Любви и Ненависти. И те, в кого я вдохну эту невиданную силу, перевернут мир, изгонят тиранов и посеют среди людей дух Свободы, Любви и Ненависти. Прощай, душа моя.
Не успел Лейба поцеловать Гесю, как откуда-то снизу появились языки белого пламени. Лейба взмахнул полами кафтана и стал медленно возноситься ввысь. Он становился все меньше и меньше, пока не превратился в маленькую светящуюся точку.
Его уже не было видно, а с небес, словно раскаты грома, неслись слова: «Человек велик!», «Смерть тиранам!», «Бога нет!»
Геселе упала на краю оврага.
Проснулась она от криков: «Геселе, майн кинд, где ты? Геселе, майн кинд…» Горячие руки матери подхватили озябшее тело. Геся попыталась вырваться.
Цепкие руки жандармов крепко держали холодное дергающееся тело. Черная карета взяла курс на Петропавловскую крепость.