Текст книги "Пастухи фараона"
Автор книги: Эйтан Финкельштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Давид улавливает в голосе Рахель сожаление. Вот оно! Кажется, он нашел ключ к сердцу возлюбленной. «Когда? Это зависит от вас». Рахель бледнеет: «От меня?!» – «Да от вас, Рахель. Я поражен стрелой любви в самое сердце. Я ранен, я сражен, и если вы не поможете мне, если вы не поедете со мной, я погибну, так и не добравшись до берегов своей прекрасной родины». – «Я? Как же я могу? Меня даже на улицу не выпускают без няни!» – «Все зависит только от нас. Сначала мы должны разорвать цепи рабства здесь, дома! Давайте называть друг друга на «ты», давайте выйдем на улицу вдвоем…»
Давид победил, но победа имела для него неожиданные последствия. Рахель принимала его слова буквально, она не только гуляла с ним по улице, не обращая внимания на окрики: «Безобразие, как ты смеешь?», но и постоянно спрашивала: «Когда же мы едем?» Давид изобретал все новые поводы для отсрочек, пока, наконец, воображение его не иссякло; отъезд стал неминуем.
А потом было ветхое грузовое суденышко, которое везло их из Одессы, бессонные ночи на палубе четвертого класса, потом была встреча в Яффо, потом тяжелый труд на плантациях Петах-Тиквы.
Потом был разрыв.
Пока Давид под палящими лучами солнца высаживал апельсиновые деревья, Рахель устроилась в оранжерею. Работа там была не из легких. Возить на тачке землю и навоз, таскать ведрами воду – все это было не под силу хрупкой девушке. Кончилось тем, что ее уволили. Впрочем, это было не самое страшное, страшней было другое. Товарищи по партии устроили собрание и выразили ей возмущение как не справившейся с основной задачей – победой труда на Земле Израилевой. Энергичнее других осуждал ее товарищ Давид.
Конечно, Рахель знала, что победа труда имеет национальное значение, но разве она виновата, что к концу дня руки не держат тачку, что своим криком бригадир доводит ее до слез, что арабские девушки проворнее и выносливее ее? Давид лучше других знает об этом, почему же он не защитил ее? Быть может, он ее больше не любит? Конечно, не любит! Ведь тот, кто любит, не бросает в беде. Вот Исачок – он давно ее любит, и хотя он тоже член партии, но вечером, после собрания, подошел, утешил и обнадежил. А утром пошел с ней в оранжерею и уговорил хозяина снова принять ее на работу.
Только дневнику доверил Давид свою боль, только ему он признался, почему провинциальная Галилея вдруг сделалась так мила его сердцу. Его чувство к Рахель отнюдь не ослабло: выполнив партийный долг, он намеревался через какое-то время восстановить отношения с возлюбленной. Увы, было уже поздно.
Седжера, крохотная колония на склоне холма, состоит из двух десятков домов и фермы, на которой, к удивлению Давида, работают только евреи. И в поселке та же картина: кузнецы, сапожники, шорники, пекари – тоже евреи. Лавочников, хозяев, управляющих и других бездельников, живущих чужим трудом, здесь нет. Вот она, говорит он себе, Земля Израилева, в которой я, наконец, спою свою «песнь пахаря».
«Разве это не воплощение мечты, когда ты видишь, как взрыхленная почва предстает перед тобой во всем таинстве и великолепии, когда вокруг тебя другие евреи тоже обрабатывают свою землю!» Так пишет он отцу, забыв, впрочем, добавить, что в руке он держит партийную газету и, зачитавшись, не замечает, что быки дошли до соседнего участка. Под хохот рабочих он бежит за быками и с трудом поворачивает их обратно. Через какое-то время он убеждается – в этом давно убеждены все в Седжере – пахаря из него не получится.
Но, может быть, из него получится воин?
И то сказать, вокруг Седжеры море арабских деревень и деревушек, где всегда найдется кто-то, кто готов увести у евреев коня, украсть мешок зерна или стащить из караван-сарая рубаху или пару сапог. Охранять поселок евреи нанимают друзов-серкасийцев. Люди это свирепые, арабы боятся их как огня, да только охранять поселок круглые сутки бесстрашным воинам очень уж утомительно. Другое дело проводить время в ближайшей кофейне! Кражи в поселке учащаются, терпению колонистов приходит конец, друзов увольняют.
Прослышав, что друзы ушли из Седжеры, арабские разбойники и вовсе распоясались. На Пасху 1909 года между поселенцами и арабами, пытавшимися угнать из поселка мулов, произошло настоящее сражение. Один араб был убит, и, хотя скотину удалось отбить, стало ясно: в дело вступает закон кровной мести, кто-то из жителей поселка поплатится за победу жизнью. Этим кем-то оказался не Давид, но гибель поселенца – гибель в бою – произвела на него большое впечатление. Нет, он не испугался. Напротив, он настойчиво призывает колонистов организовать общество «Гашомер», которое взяло бы на себя охрану поселка.
В конце концов общество такое создается, но кандидатуру Давида на пост его руководителя поселенцы отклоняют: они не сомневаются, что этот городской мечтатель недолго задержится в Седжере.
Давид глубоко уязвлен, он уходит в себя, ни с кем не общается. Кроме дневника. Дневнику он доверяет. И еще он доверяет отцу. «Теперь она моя, эта таинственная земля, а мое разбитое сердце в тоске по чужой земле… Как вышедший из тюрьмы узник, я гуляю на воле, а ноги сами несут меня к стенам узилища, где остались мои друзья…»
Отец понимает, о чем речь, и тут же высылает Давиду деньги: 35 рублей на дорогу, 40 – на погашение долгов.
С тех пор, как он крохой сидел на коленях деда и учил по прихоти старого меламеда не жаргон, а язык Библии, Давид мечтал о Земле Израилевой. Как мечтал о ней и его отец, член общества «Ховевей-Цион». Конечно, там, в Плонске, им, «любящим Сион», мечталось радостно и сладко, и, если бы кто-нибудь тогда сказал Давиду, что, вернувшись на землю предков, он через два года захочет оттуда уехать, да что там – бежать, он бы рассмеялся такому человеку в лицо.
А между тем страстное желание вернуться, бежать, сразу, немедленно, сейчас же вспыхнуло в нем в то туманное утро 7 сентября 1906 года, когда он вышел на берег Яффо. Вышел и ужаснулся. Непролазная грязь, обшарпанные фасады домов, примитивные повозки, праздные арабы и их дети, копошащиеся в мусоре. Духота, вонь, мухи, пронзительный рев осла. В ту первую минуту на Земле Израилевой сонный, пыльный Плонск вдруг показался ему самым чистым, самым красивым и самым бойким местом на свете. Друзья тащат его в гостиницу, а он стоит, словно вкопанный. «Что с тобой?» – спрашивает Шломо. «Я не хочу, я не хочу оставаться! – Давид делает над собой усилие —…в Яффе». Друзья понимают: Давид переполнен эмоциями. «Не хочешь в Яффе? Хорошо, давай двинемся пешком в Петах-Тикву, до восхода солнца доберемся». Ночная прохлада и мягкий лунный свет приводят его в чувство. Давиду стыдно: как могла прийти в голову эта нелепая мысль! Все хорошо, успокаивает он себя, я шагаю по Земле Израилевой, а вместе со мной шагают мои товарищи и девушка, которую я люблю.
Увы, мысль о возвращении приходит к нему снова и снова. Она вспыхивает в нем всякий раз, когда его унижают товарищи по партии, управляющие на плантации, поселенцы в Седжере.
И вот он сидит в караван-сарае, руки жгут деньги, присланные на дорогу, душа разрывается на части. Но он знает, что уедет. Нет, нет, уговаривает он себя, я вовсе не дезертир, я еду учиться, чтобы вернуться сюда инженером.
В сентябре 1908 года Давид садится на пароход и через две недели горячо обнимает отца, сестер и братьев. Его стараются не травмировать; разговоры о Палестине в доме не ведутся. О чем здесь постоянно говорят, так это о том, куда Давид пойдет учиться. Неожиданно письмоносец приносит казенный конверт: к концу года, когда Давиду исполнится 22, ему надлежит явиться на призывной пункт и отправиться служить царю и отечеству!
Что делать, куда бежать? Отец не настолько богат, чтобы послать Давида в немецкий университет. К тому же Давид не знает европейских языков, да и жизнь в большом городе его пугает. Быть может, вернуться в Палестину, где он исходил немало дорог и оставил близких друзей? Похоже, другого выхода нет.
Чтобы не вызвать подозрения, Давид отправляется в воинское присутствие, присягает на верность царю, а вскоре под чужим именем пересекает немецкую границу. В конце декабря он снова, во второй уже раз, сходит на берег Яффо. Непролазная грязь, обшарпанные фасады домов, жалкие повозки, толпы праздных арабов, духота, вонь и пронзительный рев осла на этот раз его не смущают.
Окоченевшей рукой Давид поставил точку. Этой ночью он сообщил дневнику о предложении товарищей по партии, пожаловался, что Рахель весь вечер была с ним суха, а Ицхак – слишком уж дружелюбен. Одного не сказал Давид – принимает он предложение занять место редактора или нет. «В следующий раз», – хитро подмигнул он дневнику и спрятал его под подушку. В глубине души Давид знал: выбор сделан, отныне политика станет смыслом его жизни.
Через месяц в газете «Ха-ахдут» появилась статья за подписью «Бен-Гурион». Имя это Давид позаимствовал у персонажа исторического – главы независимого иерусалимского правительства времен восстания Иудеи против Рима.
5. Кровавая обложка
– Вы арестованы как участник контрреволюционной организации. Дайте показания о вашей контрреволюционной деятельности. Имею предупредить, ложные показания усилят вашу вину, чистосердечное признание…
Оперуполномоченный 5-го отделения IV отдела УНКВД Ленинградской области лейтенант госбезопасности Фейгельштейн говорил спокойно, по-деловому, явно давая понять, – речь идет о простой формальности. Однако будничный тон следователя насторожил Наума. Отвечать надо четко, – сказал он себе, – по делу, иначе можно запутаться, наговорить такого, что следователь и в самом деле подумает Бог знает что. Ясно, произошла ошибка. Но почему, что стало поводом? Наум снова и снова перебрал в памяти события последнего времени, но ничего такого, что могло дать основания для столь тяжкого обвинения, не обнаружил. Оставалось ждать, пока следователь сам намекнет, откуда дует ветер.
– Это какое-то недоразумение. Я никогда не принимал участия в антисоветских организациях. Даже помыслить о таком не мог.
– А если подумать?
– Уверяю вас, товарищ следователь…
– Гражданин следователь, – спокойно перебил лейтенант.
– Извините, гражданин следователь. Так вот, уверяю вас, здесь какая-то ошибка. Посудите сами, зачем я стану участвовать в антисоветской организации? Я всем доволен, занимаюсь любимым делом – историей и культурой Древнего Востока, гебраистикой и семитологией. Со дня надень меня должны утвердить в звании доктора. Зарплату я получаю, хоть и скромную, но на семью хватает. Что вам еще сказать? Общаюсь с людьми науки, увлеченными древней историей и филологией.
– Древней историей занимаетесь? С людьми науки общаетесь? – Фейгельштейн покачал головой, пробарабанил пальцами какую-то мелодию, не спеша открыл ящик стола, достал толстую книгу в кроваво-красной обложке.
– Ваша? – и сам же ответил: – Ваша, изъята при обыске. А год здесь какой? – следователь открыл титульный лист. – Вот он год, 5685-й. Значит… э-э 1925. И это мы держим за историю?
– Нет, конечно, это литературный сборник, «Берешит» [98]98
Берешит – вначале (иврит).
[Закрыть]. Он был издан у нас, в Ленинграде, с разрешения товарища Мережина.
– В Ленинграде, говорите?
– Ах, извините, тов… гражданин следователь, забыл, – двенадцать лет все же прошло, – но помню, что разрешение тогда было получено, только типографии не нашлось. Отправили в Берлин, а потом официально, уверяю вас – официально, с разрешения Центрального бюро Евсекции – сборник был допущен в СССР.
Следователь молча положил книгу на стол, снова выдвинул ящик стола, достал изрядно выцветшую папку, швырнул ее на стол.
– Это тоже с разрешения?
– Что это? – недоумевая, спросил Наум.
– Я от вас спрашиваю, что это?
– Можно взглянуть?
– Если у вас есть нужда освежить память, подойдите.
Наум встал со стула на противоположном конце комнаты, подошел к столу следователя и стал осторожно – словно что-то липкое и опасное – листать папку.
Стихи, проза, снова стихи… Ба, да это же материалы для второго номера «Берешит»! Их Ленский когда-то принес, попросил просмотреть, сделать замечания, а потом почему-то – Наум уж и не помнил почему – не взял обратно.
– Это, гражданин следователь, стихи и рассказы для второй книжки «Берешит», – хрипло выдавил он из себя.
– Расскажите, кто, когда и для какой надобности передал вам эти материалы?
– Ах, тов… гражданин следователь, это было так давно. Точно не помню, наверное, в начале 26-го года. Пришел ко мне редактор сборника Хаим Ленский. Попросил просмотреть материалы для следующего номера и высказать свое мнение.
– Расскажите, и почему эти материалы принесли к вам?
– Вы знаете, иврит – это древний язык. Писать на нем современные стихи – смелая, можно сказать, революционная затея, и, если есть энтузиасты, почему не помочь? В конце концов, обработка и редактирование текстов на семитических языках – моя профессия. Ленский знал, что я готовил к изданию Бен Эзру, Луцатто и других еврейско-арабских поэтов средневековья, и обратился ко мне за советом. Вот видите, это моя правка – я тут подсказал автору, как лучше закончить строфу.
– Разделяли вы антисоветские взгляды авторов?
– Но позвольте, в чем они антисоветские? – опешил Наум.
– В том, что Ленский, Бобровский, Левин и другие пишут тут, что Советская власть угнетает еврейскую национальность и, вообще, с контрреволюционных националистических позиций критикуют ВКП(б). Вам известно, что второй сборник «Берешит» был антисоветским и был запрещен к выпуску?
– Я слышал, что второй сборник издать не удалось, но что он антисоветский? Я так не думаю.
– Расскажите, что вы знаете о Ленском.
– Ленский – это литературный псевдоним поэта Хаима Штейсона.
– Я спрашиваю за его контрреволюционную деятельность.
– Уверяю вас, он поэт, у него большое дарование.
– Я спрашиваю вам… вас о его контрреволюционной деятельности.
– Я ровным счетом ничего об этом не знаю. Я знал, что он принимает меры к выезду из Советского Союза, но я его отговаривал.
– Расскажите о вашем участии в контрреволюционной группе Ленского.
– Да не состоял я ни в какой контрреволюционной группе!
Дверь кабинета бесшумно приоткрылась, белобрысая продолговатая физиономия просунулась в щель и тихо, вкрадчиво произнесла: «К заму».
Следователь быстро сгреб со стола бумаги.
– Вы говорите неправду. Сейчас я уйду, а вами займется младший лейтенант.
Фейгельштейн вышел и направился вдоль бесчисленных, как две капли воды похожих друг на друга, дверей, в начальственный коридор. «Петьку мне дал, с чего бы это?» – соображал он по дороге.
Петька Белых, долговязый парень с крысиными глазками и короткой стрижкой, был младшим лейтенантом госбезопасности, говорил плохо, писал и вовсе никудышно, и оттого вести дела ему не поручали, а приставляли помощником. Но не к любому следователю, а к тому, кто буксовал, не справлялся. Ибо Петька Белых был великим мастером выбивания. Про него так и говорили: Петька даже у мумии фараона показания выбьет!
«Так с чего это он мне Петьку приставил, думает, не справлюсь?» С этой тревожной мыслью Фейгельштейн постучал в дверь замначальника 5 отделения IV Отдела УНКВД капитана госбезопасности Рубенчика.
Сухой, подтянутый, с неизменным орденом Красной звезды – зависть и уважение всего отдела, – Рубенчик буркнул «садись» и продолжал что-то писать на отрывном календаре. Затем он не спеша вытер тряпочкой перо, осторожно положил ручку, достал из кармана галифе пачку «Казбека», закурил.
– Ну?
– Пока упирается. Но я его уже зацепил – он сам проговорился: «Это правка моя, и это моя». Теперь он с Белых, а ночью я его вызову, и он у меня запрыгает, как барабулька на сковородке у тети Хаси. Утром принесу признание.
– Плевал я на его признание, – дым вырвался изо рта Рубенчика, словно из паровозной трубы, – с десятого этажа плевал.
Рубенчик снова затянулся.
– Плохо с тобой, Фейгельштейн, плохо. Ты скоро год как в органах, а все в толк не возьмешь, что главное в нашей работе. Посмотри сюда: у Дроздецкого по эсерам – 150 человек. Организация! Кромас уже 320 белогвардейцев сдал. Целая сеть! Федорчук попов из всех дыр тащит – скоро на всесоюзный заговор вытянем. А ты? Я тебя на что посадил? На еврейских националистов я тебя посадил. И что я от тебя имею? Ноль я от тебя имею, ноль и ничего кроме ноля! Ты пойми, Фейгельштейн, мы – го-су-дар-ственная безопасность. Мы должны действовать масштабно, по-государственному. А ты? Разоблачил червя-националиста, добился признания, ну и что? Да ничего, блох ловишь. Ты мне фамилии давай, связи давай, заграницу давай.
– Нету там заграницы, товарищ капитан.
– Кто не ищет, для того нет. Ты обыск проводил? Бумаги взял? А книги?
– Старье у него одно, роешься, как в лавке у Фимы-антиквара.
– А это ты видел? – Рубенчик подошел к шкафу, вынул тонкую книжонку в простенькой обложке.
– Так то ж вирши.
– Правильно, стихи. Да только кто автор? Не посмотрел. А ведь это Бялик. Знаешь, кто такой Бялик? Один из главных фашистов Палестины. А если человек состоит в переписке с фашистом, получает от него книги, кто этот человек?
– Враг народа.
– Само собой, – отмахнулся Рубенчик, – главное, он участник заговора, международного сионистско-фашистского заговора, направленного против Советской власти, ВКП(б) и лично против товарища Сталина! Вот что главное, Фейгельштейн!
– Так ведь и у меня заговор, товарищ капитан, – группа Ленского. Я этого хмыря как раз в группу и тяну.
Фейгельштейн не успел закончить. Рубенчик вскочил и с такой силой ударил по столу, что бумаги взвились в воздух, пресс-папье упало на пол и даже тяжелая мраморная чернильница сдвинулась с места.
– Ты что, Фейгельштейн, за дурака меня имеешь? Да группу Ленского я в тридцать четвертом взял, когда ты еще подсадным работал в Одесском централе. Я с ними тянул, потому что у меня специалиста не было дело раскрутить. Я тебя за специалиста взял, а ты мне бейцы крутишь. Целый год крутишь. А дело где?
Рубенчик махнул рукой, постоял, немного успокоился, вернулся к столу.
– Так вот, Фейгельштейн, даю тебе в помощь Белых, и чтоб через неделю у меня на столе лежал заговор. Не будет заговора – отправлю жуликов ловить на Молдаванке. Иди.
Наум недоумевал – что значит «займется другой следователь»? Это что, опять все сначала?
Белых, между тем, подошел к шкафу, достал клеенчатый фартук, не спеша надел его, а затем медленно, расслабленной походкой подошел к Науму.
– Упираесся, жидовская морда?
От неожиданности Наум поднял голову, но увидел только резко выброшенную вперед руку и искры, которые посыпались из его собственных глаз.
Губы распухли, веки едва открывались, в голове гудело. Но сильнее всякой боли мучила мысль: почему не уничтожил папку, как допустил такую оплошность? А ведь мог бы сообразить – ведь чувствовал душок и у Ленского, и у Захрина, и у других. Не антисоветский, конечно, – такое и в голову не приходило, но сколько упрямства, невежества! Ну почему непременно писать на иврите, на этом архаичном языке? Почему не на идиш, почему не по-русски? Сколько раз толковал им, что евреи Палестины и Диаспоры уже в последние века до нашей эры пользовались и арамейским, и персидским, и греческим. А эти молодые только и долдонят: «Иврит – национальный язык, мы должны вернуться к нашим корням». Фанатики, невежды. Но и я хорош – оставить у себя папку!
В камеру вошел старшина.
– Подымайся. К следователю.
Наум с трудом приподнялся на локтях, потом через силу встал на ноги. Старшина крепко ухватил его за локоть и повел вдоль длинного коридора.
– Расскажите, что вам известно о контрреволюционной деятельности главаря группы Ленского? С кем он был связан?
– О Ленском мне известно, – Наум говорил с трудом, – что он является убежденным еврейским националистом. До ареста он был связан с группой таких же националистов.
– Назовите фамилии.
– Роберт Левин, Нахман Шварц. Фамилии других я не помню.
– В чем выражалась ихняя националистическая деятельность?
– Наверное, в том, что Ленский, Левин и Шварц несколько тенденциозно освещали положение евреев в Советском Союзе.
– Известно вам, что группа Ленского держала связь с Палестиной?
– Я знаю, что Ленский и другие авторы сборника «Берешит» обменивались литературными трудами, получали из Палестины книги на… на иврите, – язык распух, из губ сочилась кровь.
– Так, значит, не хотите давать правдивые показания. Ладно, сидите и думайте. Младший лейтенант вами займется.
При слове «младший лейтенант» Наум сделал последнее усилие.
– Я… я готов.
Фейгельштейн вышел, Белых, покачал головой, пробурчал: «Ай, яй, яй» и надел клеенчатый фартук.
Свет выключили или я ослеп? Не иначе ослеп, ведь свет в камере никогда не выключают. Не успел Наум отогнать от себя эту ужасную мысль, как перед глазами возникло большое красное пятно. Потом в красном появились синие прожилки, потом прожилки стали проступать ясней и складываться в отдельные, ни на что не похожие буквы. Господи, да это же клинопись из Рас-Шамра, те самые тексты, которые я совсем недавно расшифровал! Да, да, те самые, из Северной Финикии, на не известном до сих пор языке. Это я разобрал, что писали люди в третьем тысячелетии до новой эры, это я проник в величайшую тайну человечества – в тайну Алфавита. Сейчас попробуем понять, о чем здесь речь.
Наум напряг зрение, но красное пятно стало светлеть и расплываться. Синие буквы исчезли, а на их месте появился какой-то знак. Что это? Ах, да, это ведь спираль электрической лампочки.
В камеру вошли двое – старшина и сержант. Ни слова не говоря, они подхватили Наума под мышки и поволокли вдоль длинного коридора.
– Признаете, что являетесь участником контрреволюционно-националистической группы Ленского?
– Признаю.
– Признаете, что ваша группа имела задачей создать в Ленинграде националистическую организацию для борьбы с Советской властью?
– Признаю.
– Расскажите, в чем заключалась контрреволюционная деятельность вашей группы.
– Мы собирались на квартирах, обсуждали политику советской власти и ВКП(б).
– И это все?
– Я показал все, что знал…
– Упираетесь? Младший лейтенант…
– Нет, нет, гражданин следователь, я еще не все сказал. Наша группа установила связь с зарубежными сионистскими деятелями, в том числе с известным фашистом Бяликом и раввином-клерикалом Куком. Мы получали инструкции о том, как лучше вести борьбу с Советской властью.
– Еще какие цели вы ставили?
– Я сказал все, что знаю.
– Снова упираетесь? Младший лейтенант…
– Нет, нет, у меня еще. В целях фашизации группы Хаим Ленский разработал расовую теорию, обосновывающую превосходство еврейской расы.
– И это все? – следователь снова посмотрел в сторону Белых.
– Нет, не все. Наша группа составила план покушения на товарища Сталина.
Дел было множество, Особое совещание заседало с утра до вечера, но расстрельная команда не справлялась. Впрочем, Рубенчика это уже не беспокоило. Не беспокоило это и Наума. Он лежал на деревянной койке, и, когда к нему возвращалось сознание, думал не о клинописном алфавите, а о своем маленьком рыжем сынишке.
Чем ты, Толя, займешься, когда вырастешь? Быть может, тоже филологией? Ну нет, уж лучше тебе стать врачом. Врач – это совсем не опасно!
В камеру вошли двое. Они подхватили Наума под руки, стащили с койки и куда-то поволокли. Потом его посадили на скамейку, велели поднять голову. Ему сделалось очень больно, но тут что-то сверкнуло, и ему стало хорошо.