355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эйтан Финкельштейн » Пастухи фараона » Текст книги (страница 3)
Пастухи фараона
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:31

Текст книги "Пастухи фараона"


Автор книги: Эйтан Финкельштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

7. Наследство, которое мы не выбираем

После тех шести дней в июне 67-го мы стали героями; нас поздравляли, нам улыбались, старались затащить в гости.

Позвонил профессор, попросил зайти. «Непременно домой и непременно прежде, чем появишься в университете. Чувствую себя плохо, на кафедре не бываю, да и поговорить нужно с глазу на глаз».

И верно, профессор выглядел плохо, двигался с трудом, но после скромного угощения все же вышел со мной в сад.

– Послушай, – начал он, – мне уже семьдесят, я перенес шесть операций, сколько еще протяну, не знаю. Я решил, что вместо меня останешься ты.

– Я?

– Не перебивай. Я все обдумал. В этом году ты должен закончить докторат. Пока тебя не было, я перечитал все, что ты написал о Ходасевиче. Это хорошо, по-настоящему хорошо. Такую работу не стыдно защищать в Беркли или Иейле. Если ты защитишься в Америке, я пойду к ректору, я пойду к Шазару [30]30
  Залман Шазар (Рубашов) – ученый-историк, президент Израиля (1963−1973).


[Закрыть]
, я докажу, что моим преемником должен стать ты. Ты молод, ты сабра, ты наш выпускник.

– Но…

– Не перебивай. Я не хочу никого из «поляков», они в эвакуации покрутились год-другой в узбекистанах-казахстанах, кое-как выучили язык и думают, что стали большими знатоками русской словесности. Никто из них по-настоящему не знает русской литературы, не чувствует ее.

Профессор сел на скамейку, перевел дыхание.

– Да, да, наши молодые и раньше мало интересовалась русистикой, а сейчас слово «русский» произнести неприлично. Между прочим, на днях звонил ректор, говорит, давай переименуем кафедру, назовем вас «славянской филологией». Ну, почему никто не хочет понять, что теперешние советские к русской культуре отношения не имеют! Я так мечтал создать у нас школу русистики, настоящую, не провинциальную. Мне не удалось, но у тебя получится, поверь мне, по-лу-чит-ся! Теперешняя противорусская истерия уляжется, у молодых появится интерес к русской культуре. В конце концов, это и наше наследство.

Бог ты мой, этот особнячок, утопающий в зелени и тишине Рехавии [31]31
  Рехавия – один из самых красивых и благоустроенных районов Иерусалима.


[Закрыть]
, этот старенький профессор в курточке с бархатными лацканами и замшевых башмаках, этот разговор о русской литературе… Такой знакомый, но такой далекий мир! Неужели еще три месяца назад я жил тем, что спорил о Достоевском, защищал Гоголя, восхищался Платоновым, грезил Цветаевой? Нет, нет, это было в какой-то другой жизни, возврата в которую уже нет. После Шестидневной войны я мог говорить только о прошедших боях, думать только о будущем Иерусалима, Западного берега, Синая и, прежде всего, об ответственности, которую я теперь несу за судьбу страны. Но я любил своего профессора, я должен был объяснить ему, что произошло со мной, что произошло со всеми нами.

Когда бои закончились, когда я отмылся, отоспался и, часами рассматривая восточный берег Суэцкого канала, ожидал очереди на отправку домой, вдруг пришел страх. А ведь я мог погибнуть, лезло в голову, и Габи могли убить, и войну мы выиграли чудом, и арабы никуда не делись. В свободное от дежурств время я листал журналы с фотографиями ликующих толп на улицах Нью-Йорка, Амстердама, Парижа. «Иерусалим наш!», «Не отдадим освобожденные территории» – пестрели заголовки.

Ваш? Вы не отдадите? А воевать кому – нам с Габи? Я ни на минуту не сомневался, что арабы не смирятся с поражением. Я не понимал, почему так беззаботны все вокруг, почему мои товарищи позируют у разбитых египетских танков, не задумываясь, что в следующий раз то же самое будут делать египтяне, только уже у наших разбитых танков. Почему, почему они не хотят об этом думать? Быть может, потому, что они настоящие сабры и им не ведомы сомнения, а я так и остался в плену застрявшего где-то в спинном мозгу векового галутного страха? Или все наоборот, они – наивные дети Леванта, а за мной стоит тысячелетняя история, и только я один понимаю, что необходимо именно сейчас замириться с арабами?

Признаюсь, я гнал от себя эти мысли. Когда меня сменяли на наблюдательном пункте, я шел в палатку, звонил друзьям и знакомым, шутил, рассказывал анекдоты, а на предложение в первый же день после демобилизации отправиться в Старый Иерусалим, отвечал: «Успеется, Иерусалим от нас не уйдет».

Странное дело, с одной стороны, я все больше вкручивался в эйфорию всеобщего ликования, с другой – все отчетливее осознавал необходимость противостоять этой самой эйфории. Нет, я еще не знал, что конкретно следует делать, и вовсе не был уверен, что взятые в боях территории нужно вернуть арабам. Но одно мне стало ясно – кто-то должен громко и авторитетно сказать: хватит ликовать, давайте думать, что делать дальше. И еще стало мне ясно, что сказать это должен я сам. В конце концов, мне не из газет известно, что такое война, меня должны услышать, мне должны поверить.

Я решил стать журналистом.

Ну, а русская литература? А кто отнимет у меня Лермонтова, Блока, Ахматову? Те, кого я люблю, всегда будут со мной. Так я и сказал своему профессору: ничего не поделаешь, мне выпало спасать страну, и теперь я – именно я – обязан позаботиться о ее будущем. Прошло много лет, прежде чем я понял, что это он, старый профессор, заботился о будущем.

И верно, статьи, в которых я доказывал, что войну мы выиграли чудом и лучше уж нам вернуть территории самим, чем дожидаться, пока их у нас отберут, ничего не добавили к разноголосице нашей прессы. Уверенность общества в непобедимости армии, а политиков – в том, что победителей не судят, оставалась непоколебима.

Победителей действительно не судят. Победители судят себя сами, сами назначают себе наказание, сами же и расплачиваются по счетам.

Расплата была еще впереди, а я пока что все реже писал о территориях, все чаще о советских евреях. Мое положение сразу же изменилось: вместо оскорбительных писем и постоянных выговоров от главного редактора я стал получать благодарственные послания, в редакции меня зауважали, величали не иначе, как «признанный специалист по советским делам». В душе я понимал, что успех мой призрачный, что он отдает предательством. Сверлила мысль: это не я нашел золотую жилу, а меня вытеснили на периферию. И то верно – проблема безопасности страны волновала всех, а Москва была далеко, бросать в нее камни представлялось чем-то вроде азартной игры: когда удавалось эффектно врезать Советам, мне аплодировали, словно форварду, забившему красивый гол.

Как бы там ни было, я попал в обойму: меня то и дело приглашали на радио и телевидение, я стал непременным участником конференций, посвященных советским евреям, моим мнением интересовались члены Кнессета, профсоюзные лидеры, известные политологи и даже американские конгрессмены. И все же, когда в субботу, 29 сентября 1973 года, меня пригласили в канцелярию премьер-министра, я растерялся. О чем пойдет речь, я, правда, знал. Утром того дня арабские террористы забрались в поезд, который вез советских евреев-эмигрантов в Вену, захватили пятерых человек, в том числе одного старика-инвалида. Террористы угрожали убить заложников, требовали предоставить им самолет.

Инцидент был пренеприятнейший; стало ясно, что в арабских столицах сообразили, сколь важна для нас алия из СССР, и решили остановить ее с помощью излюбленного средства – терроризма. Мы чувствовали себя беспомощными. Австрийский канцлер Крайский, еврей, возглавлявший правительство страны с давними и прочными антисемитскими традициями, более всего опасался, что его заподозрят в симпатиях к Израилю. Впрочем, он даже и не скрывал, что готов уступить арабам и перекрыть «дорогу жизни», по которой евреи из Советского Союза добирались в Израиль.

Так что же я скажу Голде?

Совещание началось в шесть, говорили много, спорили до хрипоты, но все свелось к одному: нажать на Крайского – конечно же, через Вашингтон, ни в коем случае не допустить, чтобы он закрыл транзитный пункт в Вене.

Дошла очередь до меня.

– Вся эта затея – дело рук КГБ, но и чекисты в данном случае действуют не самостоятельно, а по указанию Старой площади.

– Почему ты так думаешь? – Голда посмотрела на меня с интересом.

– Арабы на территории Советов ничего не могут делать без согласия КГБ. Но вчерашний инцидент связан с большой политикой, так что Лубянка без согласия Старой площади на такое дело не пойдет. В Кремле же, по всей видимости, решили руками арабских террористов покончить с алией.

– Что ты предлагаешь?

– Главное, как можно быстрее освободить заложников. Любым способом. Пусть Крайский закрывает Шенау [32]32
  Шенау – замок в Вене, где находился транзитный лагерь для евреев, следовавших из СССР в Израиль.


[Закрыть]
, потом можно будет найти другой путь, через Хельсинки, например. Но, если среди советских евреев начнется паника, тогда уже ничем не поможешь.

Когда все поднялись, Голда подошла ко мне.

– Завтра я вылетаю в Страсбург и в Вену. Я хочу, чтобы ты был при мне. Нехемия все устроит.

Крупный, плотно сбитый человек сверлил меня ничего не выражающими глазами. Почему это я раньше его не замечал?

Через три дня я летел домой из Вены, обдумывая в самолете серию статей о Европейском Совете, о Крайском, о немецких овчарках у замка Шенау. Слава Богу, статьи эти никогда не увидели свет. Не успел я войти в дом, как зазвонил телефон, – меня срочно вызвали в милуим [33]33
  Милуим – краткосрочная военная служба для резервистов в израильской армии.


[Закрыть]
. Ближе к ночи я уже прилаживал форму в укрепленном пункте на северном участке линии Бар-Лева [34]34
  Линия Бар-Лева – укрепленная оборонительная линия вдоль восточного берега Суэцкого канала, представляющая собой песчаную насыпь и систему укрепленных пунктов. Построена после войны 1967 г.


[Закрыть]
. А еще через три дня стало ясно – я ошибся. Кремль не имел отношения к захвату поезда с эмигрантами: это служба безопасности Дамаска придумала хитроумный отвлекающий маневр.

8. Конституция по Александру

Император Павел Петрович был убит в ночь с 11 на 12 марта 1801 года. Его старший сын Александр закрыл глаза на великий грех. Но не для того лишь, чтобы до времени взойти на престол. Воспитанный бабушкой, молодой император мечтал оправдать имя, которым не без умысла нарекла его императрица Екатерина. Возвеличить Россию, превратить ее в главную европейскую державу, реформировать сверху донизу и – уж совсем потаенное – освободить крепостных крестьян, вот в чем искал он себе оправдание. Впрочем, что таил в душе молодой царь, не ведал никто, но одно стало ясно – над Россией задули свежие ветры. Коснулись эти ветры и тех канцелярий, где чиновники, имевшие весьма смутное представление о еврейской жизни, занимались всесторонним ее преобразованием.

Вернувшись летом 1802 года из путешествия по империи, Александр не скрыл, сколь тяжкое впечатление произвели на него нищета и убогость еврейских подданных. Указом от 9 ноября император учредил «Комитет по благоустройству евреев», который должен был «представить виды для общего положения об евреях». Хотя Комитету было поручено «войти в ближайшее рассмотрение проекта Державина, касающегося белорусских евреев», и сам он назначен был членом Комитета, дело по преобразованию еврейской жизни перешло в руки молодых реформаторов.

Председателем Комитета Александр назначил ближайшего к себе человека, малоросса графа Виктора Кочубея, членами его стали польские магнаты, князь Адам Чарторыжский и граф Северин Потоцкий, вошел в Комитет и граф Валериан Зубов, который, правда, еврейскими делами занимался без увлечения. Секретарем был назначен Михаил Сперанский – восходящая звезда на тогдашнем политическом небосклоне. Получилось так, что на одного «почвенника» – Державина пришлось четыре «западника».

Между тем в Черте о новом раскладе в высоких петербургских канцеляриях не знали; тревогой разнеслась по местечкам и деревням весть, будто в Петербурге создан «Еврейский комитет». Переполошились хасиды – а вдруг государь запретит «вредную» секту! Заволновались раввинисты – что если реформы пойдут на пользу раскольникам-хасидам! Впали в панику кагальные заправилы – не дай Бог правительство отнимет у них власть над еврейской массой! Пришла в смятение и сама эта масса – ничего, кроме новых стеснений, не ждала она от сановника Державина. В ожидании очередного Судного дня чрезвычайное собрание в Минске наложило на всех евреев империи трехдневный пост с молением в синагогах о предотвращении грядущего бедствия.

Молитвы эти в Петербурге были услышаны: Гаврила Романович Державин, ретроград и сторонник «мер исправления», предвидя несомненное свое поражение, попросил отставки. В то же время министр внутренних дел граф Кочубей распорядился привлечь к участию в работе Комитета представителей от всех губернских кагалов. Сверх того государь разрешил каждому из членов Комитета пригласить – по выбору – «одного из просвещеннейших и известных в честности» евреев.

Чтобы столичное начальство интересовалось мнением евреев, желая разрешить их же судьбу! О таком в Черте отродясь не слыхали. И опять начался переполох. Кого послать в Петербург, на какие средства, а главное – с каким наказом? Задача была новая, необычная и оказалась кагалам не по плечу. Во всяком случае, когда Комитет выработал общий план реформ и передал их на отзыв, единственное предложение кагалов состояло в том, чтобы отложить реформы на 20 лет.

Иначе вели себя «просвещенные и известные в честности» евреи. Самый влиятельный из них – богатый купец Нота Ноткин еще в 1800 году представил сенатору Державину проект переустройства еврейской жизни в России. Тогда он предложил создать на черноморском побережье колонии и направить туда часть евреев из перенаселенной черты оседлости. В колониях Ноткин предлагал развивать важные для государства ремесла: канатное, парусное, суконное. Оставшихся в Черте петербургский купец предложил поселить на землю, с тем, чтобы они выращивали виноград, разводили шелковичных червей, пасли овец. Привлечь евреев к труду – ремесленному и крестьянскому – Ноткин считал нужным не только для того, чтобы улучшить их экономическое положение; он мечтал изменить быт, поднять духовный и культурный уровень народа.

Проект Ноткина сулил блага и евреям, и государству, но для Державина был неприемлем; совсем иначе – в незыблемости основ – видел екатерининский вельможа благо для отечества и всеми силами незыблемость эту отстаивал.

Приглашенный в Комитет графом Кочубеем переводчик и литератор Лейба Невахович призывал к равноправию евреев со всеми подданными империи. Весной 1803 года вышла его книга, первое по времени произведение русско-еврейской литературы – «Вопль дщери иудейской». Рассказывая о страданиях евреев, Невахович пытался развеять ложные суждения о них и призывал христиан видеть в евреях – по крайней мере, в отдельных, избранных – «соотчиев», соотечественников.

Были среди просвещенных советников сторонники отказа от патриархального быта и традиционного воспитания. Были те, кто считал, что изменить еврейскую жизнь может лишь русская школа и производительный труд. Были и поборники берлинской Гаскалы [35]35
  Гаскала – просвещение (иврит), эпоха культурного возрождения европейского еврейства и приобщения его к европейской культуре, начавшаяся в Берлине во второй половине XVIII века.


[Закрыть]
, которые свято верили, что прусские и австрийские законы о евреях, перенесенные на русскую почву, решат проблемы российского еврейства. Беда состояла в том, что еврейской массе, чьи занятия и образ жизни не менялись столетиями, казалось, будто петербургские сородичи пытаются устроить жизнь вовсе не их, реально существующих людей, а какого-то другого народа, живущего в другое время и в другом месте.

«Положение об устройстве евреев» было высочайше утверждено 9 ноября 1804 года. Удивительный это был документ! Его первый параграф «О просвещении» гласил: «Все дети евреев могут быть принимаемы и обучаемы без всякого различия от других детей во всех российских училищах, гимназиях и университетах». Заметим: еврейские дети получили доступ к образованию без каких-либо ограничений.

Первая еврейская конституция установила новый гражданский статус для еврейских подданных империи. Отныне они переходили под начало городских магистратов, подчинялись общему суду и полиции. В то же время сохранялись и кагалы, за которыми закреплялось право собирать казенные подати. Выборным раввинам закон предписывал «наблюдать за обрядами веры и судить все споры, относящиеся к религии», но запрещал прибегать к проклятию и отлучению. Правление кагала должно было отныне переизбираться каждые три года и утверждаться губернским начальством. Кроме того, евреям было предписано обзавестись фамилией и отчеством в соответствии с российским регламентом, а евреи – члены магистрата обязаны были носить общепринятую одежду.

В части экономической закон отказывал евреям в праве заниматься сельской арендой и питейным промыслом. Так там и было записано: «С 1-го января 1808 года никто из евреев ни в какой деревне или селе не может содержать никаких аренд, шинков, кабаков и постоялых дворов… и даже жить в них». С другой стороны, закон рекомендовал поощрять среди евреев земледелие, фабричное и ремесленное производство. Тем, кто желал заниматься земледелием, закон давал право покупать незаселенные земли в западных и южных губерниях, а также поселяться на казенной земле. Фабриканты же и ремесленники освобождались от двойной подати, а желающие учредить полезные отечеству производства могли рассчитывать на казенные ссуды. Купцам, фабрикантам и ремесленникам вдобавок к тому было дозволено временно посещать столицы и внутренние губернии.

Реформаторы остались довольны творением своих рук. Да и либеральная часть русского общества усмотрела в «Положении» торжество здравого смысла над вековыми предрассудками, либерализма – над тиранией. Казалось, по части гуманности и государственной мудрости российские реформаторы оставили далеко позади творцов прусского регламента и австрийского Толеранц-патента.

Но так только казалось.

Как и все русские реформы, Хартия 1804 года была устремлена в светлое будущее, но не предусматривала, что же надо делать завтра и послезавтра, через год и через два. Она была полна смелых идей и грандиозных замыслов, но, как осуществить их на практике, об этом реформаторы умолчали. Хуже того, Положение 1804 года в одном параграфе провозглашало пионерскую идею, в другом – перечеркивало ее ссылками на… древние традиции государства Российского.

Взять, к примеру, вопрос о языке. В местечках и городах Черты люди, говорящие на языке идиш, а таковых насчитали чуть ли не миллион, составляли большинство. Однако же предоставить этому языку статус государственного – наравне с польским и немецким – радетелям равноправия и в голову не пришло. Они отвели евреям на освоение русской грамоты шесть лет, не давая себе труда представить, как целый народ может перейти на новый язык за столь короткий срок. В конце концов, реформаторы лишь создали дополнительные трудности для тех, чью жизнь собирались устроить.

К вопросу о языке примыкала и проблема образования. Открыв евреям доступ в русскую школу и университет, реформаторы сделали не более чем красивый жест. Как могли дети народа, говорящего на другом языке, тем более из нищей и невежественной среды, взять да и отправиться в русскую гимназию! Много ли детей русских мешан и купцов посещали в те времена гимназию и университет?

Лишь запретительная часть Положения была конкретной, причем в экономической своей части всевозможные запреты означали для евреев катастрофу.

Нет слов, питейный промысел и аренды – занятия малопочетные, вызывающие злобу крестьян, зависть мещан, раздражение чиновников. И уж совсем плохо, когда этим промыслом кормится добрая половина народа. Так что предложение перейти к земледелию, ремесленному труду и фабричному производству звучало разумно. Но, спрашивается, как перейти? Если твой отец, дед и прадед курили вино, держали шинок или корчму, перебиваясь с хлеба на воду, то как, на какие средства, можешь ты купить землю, обзавестись хозяйством, заняться хлебопашеством? Как можешь стать ты портным, шорником, ювелиром? Как можешь открыть канатную фабрику, сахарный завод или реализовать другую блестящую идею Ноты Ноткина? Обо всем этом ничего в Положении сказано не было, а вот о том, что десятки тысяч людей с первого января 1808 года лишались права заниматься традиционными промыслами – и тем самым всякого пропитания, – записано было черным по белому.

И все же худшее заключалось в другом: еврейская конституция 1804 года узаконила черту оседлости – еврейские подданные империи более чем на столетие оказались запертыми за стенами большого средневекового гетто.

9. Там лежат мои ноги

В апреле 82-го драма с Яммитом подошла к концу [36]36
  Перед тем, как вернуть Египту Синайский полуостров, Израиль обязался снести город Яммит, построенный израильтянами после 1967 года.


[Закрыть]
. Я был разбит, измотан, не мог спать, работать, общаться с людьми. При этом травил меня каждый, кому не лень. Звонили в редакцию, домой, сослуживцам и родственникам: «Этот мерзавец случайно не у вас? Передайте ему…» Я отмахивался, отшучивался, пытался кому-то что-то доказывать, но, в конце концов, срывался чуть ли не до истерики. И все же по-настоящему мучило меня другое – я становился противен самому себе.

Да, я всегда говорил, что Синай нужно отдать, что удерживать его глупо и бесперспективно. Ко мне относились снисходительно – толи всерьез не принимали, то ли не решались бросить в меня камень: все-таки я был защитником «Будапешта»! Но, когда эвакуация Яммита началась, когда каждый день люди видели на экранах, как отчаянные поселенцы приковывают себя цепями, а солдаты из военной полиции волокут их в грузовики, как саперы взрывают дома, а бульдозеры сравнивают с землей то, что еще недавно было городом-гордостью, страсти накалились до предела. И вот тут-то я вдруг почувствовал, что и мне ужасно не хочется отдавать Яммит, что я вот-вот все брошу и помчусь в Яммит, чтобы приковать себя рядом с Габи. Я уже видел, как нас вместе волокут в грузовик, а мы держимся за руки, улыбаемся друг другу и готовы вместе победить или погибнуть, как это уже случалось в нашей жизни. Через какое-то время я возвращался к реальности и убеждал себя: нужно во что бы то ни стало противостоять всеобщей истерике!

Легче, однако, не становилось, и я знал почему.

Утром 3 октября 1973 года я еще бродил по Вене, а уже поздним вечером обживался на укрепленном пункте в самой северной точке линии Бар-Лева. Через канал, километрах в десяти, мерцали огни Порт-Фуада, черное небо было усыпано яркими звездами, со стороны Средиземного моря доносился монотонный гул прибрежных волн. Этот сказочный вид и теплая южная ночь очень уж не вязались с названием нашего пункта – «Будапешт»! Впрочем, хорошо еще, что не Сталинград, подумал я, и тут же спохватился – с чего это на ум пришел Сталинград? Ах да, участником сталинградского сражения был тот самый старик-инвалид, которого арабские террористы умыкнули из поезда, идущего из СССР в Вену.

Я много читал о мировой войне, о защитниках Старой крепости в Бресте, о сражениях в Арденнах и ужасах, которые творили японцы на тихоокеанских островах. Но разве можно узнать из книг, что такое ад?

В субботу, шестого, был Йом-Кипур. Все молились. Тишина стояла такая, что слышен был шорох песка. Около двух часов дня страшный грохот раздался сразу со всех сторон. С неба, гремя и полыхая, посыпались гроздья горящего металла, земля задрожала, песок струями поднимался вверх и горел, перемешиваясь с металлом. Справа и слева, спереди и сзади что-то свистело, ревело, рвалось. Небо исчезло: стена горящего песка, поднимаясь от самой земли, закрыла солнце.

Примерно через час гром начал стихать, небо – проясняться, песок оседал и догорал уже на земле. Мы – только что нас было восемнадцать – вылезали из своих щелей и пытались понять, что осталось от нас и от нашего укрепленного пункта. Затишье, однако, длилось несколько минут, а потом в небе снова появились самолеты. Но теперь они сбрасывали не бомбы; с неба сыпались парашютисты. Это были египетские командос. Они отрезали нас от танкового взвода, который стоял в тылу и в случае чего должен был прийти нам на помощь. А со стороны Порт-Фуада на нас ползли танки и бронемашины. Их было много, очень много. Но у нас был Моти, капитан Моти Ашкенази, человек, который стоил многих!

Через час египетская армада попятилась к Порт-Фуаду, оставляя за собой горящие факелы подбитых танков. Утихла канонада и на востоке, но ни один танк на помощь нам не пришел. А потом появились наши самолеты. Они летели низко, стреляли из пушек по позициям командос. Сквозь горящий песок, сквозь решето трассирующих пуль и снарядов мы видели, как загорались и падали «миражи» и «скайхоки». Один, два, три… Смотреть на это было страшно – ведь мы ни минуты не сомневались в превосходстве нашей авиации!

Как мы держались три дня, знает один Бог.

В среду, 9 октября, в небе снова появились наши самолеты и начали пикировать на позиции командос. И опять: один, два, три – самолеты загорались и падали на землю. И все же налеты продолжались весь день. К вечеру египтяне не выдержали и эвакуировались по морю. Наши танки заняли позицию уничтоженного танкового взвода, к нам пришло подкрепление, боеприпасы, продовольствие. Радость была преждевременной; ночью египтяне вновь высадились со стороны моря, окружили «Будапешт» и заминировали к нему все подходы.

После войны Судного дня мы все сильно изменились. Габи изменился больше других, он стал мрачным, замкнутым, злым. Да и я долго не мог прийти в себя. Правда, внешне у меня все было благополучно, я вернулся в редакцию, сделался замом главного, работал много и чувствовал себя независимо – попробовал бы кто-нибудь сказать мне слово! Но на душе было тошно, не хотелось никого видеть, ни о чем говорить и уж тем более – развлекаться.

Встреча с Авивой все изменила.

Худая, растрепанная, нелепо одетая, она влетела в мой кабинет, плюхнулась на стул и начала что-то лепетать. Я едва понимал, что именно. Скоро запас ивритских слов у нее иссяк; она начала жестикулировать, вырвала из календаря листок и стала на нем что-то рисовать. Я тупо смотрел на нее. Наконец, она в отчаянии хлопнула себя по коленям.

– Как же объяснить этому идиоту такую простую вещь!

– По-русски, – продолжая глядеть на нее в упор, тихо сказал я.

На минуту она замерла, втянула голову в плечи, затем распрямилась, словно пружина, схватила лежавшие на столе газеты и швырнула их мне в лицо.

После войны в рестораны я не ходил; Авиву пригласил домой. Позвонил Габи.

– Приходи. Будет одна русская. Забавная дамочка, она полгода в стране, но уже носится с проектом какого-то научного поселка. Придешь?

Он пришел.

– Это Габи, мой друг. Он электронщик. Попробуй привлечь его.

Габи уселся за стол, я начал разливать вино.

– А водка у тебя есть? – спросила Авива.

Слово «водка» Габи понял и поднял глаза.

– Водки нет. Я не знал, что ты пьешь водку.

После двух бокалов вина Авива захмелела и стала рассказывать о том, как ей удалось выехать из Риги после двух лет отказа, как стучала она кулаком по столу у какого-то министра и ходила на демонстрации. «И вообще, всякая власть мне – море по колено!»

Я начал было о деле – хотелось и Габи подключить к разговору.

– Объясни ему, что ты хочешь, я переведу.

– Да ну его, сразу видно – дурак.

– С чего ты решила, что он дурак?

– Мне много не нужно…

Габи молчал, исподтишка косил на Авиву, и лишь однажды спросил, доволен ли я своим новым «Фордом».

– Увидишь сам, вечером покатаемся.

После третьей чашки кофе мы поднялись.

– Куда поедем? – спросил я.

– Мы пошли, – отрезал Габи.

– Как пошли?! Мы же собирались кататься?

Они вышли, как ни в чем не бывало. Я решил было обидеться, как вдруг откуда-то изнутри начал подниматься легкий, щекочущий смех. Не помню, как долго я смеялся, но, когда смех прошел, на душе сделалось легко и приятно – жизнь-то продолжается!

Свадьбу они устроили без израильского размаха: Арье был недоволен, что Габи женился на русской, на меня смотрел волком. Впрочем, недовольство родителя к спешке со свадьбой отношения не имело: Габи решил переехать в Яммит.

Идеологический спор между нами был невозможен, я пытался апеллировать к здравому смыслу.

– Ты сидишь на золотой жиле, папа говорит, – мой отец был для Габи высшим авторитетом, – что компьютеры перевернут мир. Ну, что ты будешь делать в Яммите, стоило ли, черт возьми, всю жизнь учиться, чтобы выращивать помидоры?

– Авива решила открыть прачечную для армии. Я уже говорил с Леви. Помнишь Леви? Он теперь…

Интересное дело, за Габи кто-то решил!

Они продали все, что могли, и открыли прачечную в Яммите. К моему удивлению, дела у них пошли. Работали они день и ночь, бизнес расширялся, начал приносить доход. Позвонил Арье. Ни здравствуй, ни до свидания: «Авива уже подмяла всех конкурентов и стала главным подрядчиком армии!» Имя снохи старый литвак произносил с придыханием.

В Яммите я был у них несколько раз. Первый раз на брит-мила [37]37
  Брит-мила – обряд обрезания.


[Закрыть]
. Авива родила сына, родила почти на ходу. Даже когда он пищал во время обрезания, она в соседней комнате отдавала по телефону какие-то распоряжения. Еще через год они построили виллу. На новоселье у них было «как в лучших домах»: Авива блистала декольте, Габи – не поверите! – был в пиджаке, гости расхаживали чинно, справлялись о происхождении люстры, о цене на паркет.

Я слонялся из комнаты в комнату, надеясь затащить Габи в какой-нибудь угол и расспросить, как же ему живется на самом деле. Я был уверен, что вся эта мишура его тяготит и он только и ждет, чтобы излить мне душу. Разговора не получилось, Габи отделывался общими словами – «все, старик, хорошо», – светски улыбался и тут же переходил к другому гостю. Я разозлился, сел в машину и посреди ночи поехал в Тель-Авив: раз я тебе не нужен, навязываться не будем!

Когда Бегин и Садат подписали соглашение о Синае, первая мысль была о Габи. Что будет с ним, с семьей, с бизнесом – ведь они вложили вдело все, что имели! Куда они вернутся?

Я позвонил в Яммит.

– Живите у меня сколько хотите.

– Мы не собираемся никуда уезжать, – холодно отрезал Габи.

– Но ведь отдают…

– Это вы отдаете, а мы – нет!

Больше я с ним не говорил, но не сомневался, что увижу Габи в числе упрямцев, которые будут сопротивляться до конца.

Увидеть Габи мне не пришлось: смотреть кадры из Яммита или интервью на улицах было невыносимо. «Там лежат мои ноги, я не хочу, чтобы их отдали арабам», – кричал инвалид. Пожилая женщина падала в обморок: «У меня погибли муж и сын – во имя чего?» Казалось, души людей, а вместе с ними и душа всей страны рвется на части.

В апреле, когда все кончилось, я понял, что должен уехать. Хоть на неделю, но уехать. Иначе не выдержу. Одного понимания, однако, было недостаточно, нужно было придумать, куда ехать, заказать билет, гостиницу, нужно было шевелиться. Сил на это не было; днем я почти не выходил из кабинета, а после девяти, когда заканчивали работу корректоры, уезжал домой, ложился на диван и тупо глядел в потолок. Часам к одиннадцати с трудом поднимался, заставлял себя принять душ, почистить зубы и ложился в постель. Так продолжалось несколько недель; я чувствовал, что проваливаюсь в бездну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю